Вам скажу только, что путешествие надоело мне как горькая редька, до того, что даже Манила, куда мне так хотелось и где мы пробыли недели две, едва расшевелила меня, несмотря на свою роскошную растительность, на отличные сигары, на хорошеньких индиянок и на дурных монахов. Мне прежде все хотелось в Америку, в Бразилию, а теперь рад-радехонек буду, если бы пришлось воротиться хоть через Камчатку и Сибирь. Я за недостатком моциона хирею и толстею так, что меня теперь в хороший дом пустить нельзя. На море бы и не глядел: другие свыкаются с ним и любят, а я чем больше плаваю, тем больше отвыкаю. Качка меня бесит, буря, обыкновенное явление на море, пугает, образ жизни на корабле томит. Люди надоели, и я им тоже. Вот третий день стоим у островка на якоре, берега покрыты непроницаемой, кудрявой зеленью, такой, что Вы, Евгения П<етровна>, за счастье бы сочли каждую травку и ветку посадить в горшок в своей комнате, а я еще и не съехал ни разу на берег, несмотря на то что сегодня там был шумный обед с музыкой и разными удовольствиями. В тропиках мне невыносимо жарко, а подвинемся к северу - холодно. Зубы опять болят, и в тропиках, и на севере. Ревматизм просто водворился в виске и челюстях и беспрестанно напоминает о себе. Нет, чувствую, что против натуры не пойдешь: я, несмотря на то что мне только 40 лет, прожил жизнь. Теперь, куда ни пошлите меня, что ни дайте, а уж я на ноги не поднимусь. Пробовал я заниматься, и, к удивлению моему, явилась некоторая охота писать, так что я набил целый портфель путевыми записками. Мыс Доброй Н<адежды>, Сингапур, Бонин-Сима, Шанхай, Япония (две части), Ликейские острова - все это записано у меня, и иное в таком порядке, что хоть печатать сейчас; но эти труды спасли меня только на время. Вдруг показались они мне не стоящими печати, потому что нет в них фактов, а одни только впечатления и наблюдения, и то вялые и неверные, картины бледные и однообразные - и я бросил писать. Что ж я стану делать еще год, может быть, и больше?
Но жаловаться нечего и не на кого. Я ни минуты не раскаивался в том, что поехал, и не раскаиваюсь до сих пор, потому что, сидя в Петербурге, жаловался бы еще больше. Лучше скажу, что мы намерены делать. Мы узнали в Маниле, что английский и французский флоты уже вошли в Черное море и, следовательно, война почти неизбежна, вот мы и тягу оттуда, чтоб не пришли английские суда вдвое сильнее наших и не взяли нас. Теперь плавание наше делается все скучнее и скучнее. Нет ни одного порядочного места, где бы не было французов и англичан. Поневоле должны идти на север, прятаться где-нибудь около Камчатки. Уж если так, лучше бы вернуться. Но, вероятно, придется зайти еще в Японию. В последнее время мы зажили с японцами дружески. Они давали обеды нам, а мы им. Чего я не ел тут! Помните, я всегда обнаруживал желание пообедать у японцев и китайцев? Желание мое было удовлетворено свыше ожиданий. Мы обедали у японских вельмож раз десять и, между прочим, однажды были угощены торжественным обедом от имени японского императора. Так как японцы столов не употребляют, то для каждого из нас сделан был особый стол, на каждом столе поставлено до 20 и более чашечек и блюдечек с разными кушаниями. Мяса не едят, и нас потчевали рыбой, зеленью, дичью, трепангами (морскими улитками), сырой рыбой, приправленной соей, и т. п. Но всего этого подают так немного, что я съел все 20 или 30 чашек да еще, приехавши домой, пообедал как следует; и другие тоже. Сжьогун прислал нам подарки, состоящие из материй (предрянных) и фарфору. Адмиралу и трем из его свиты, в том числе и мне, подарено по нескольку кусков этой материи, офицерам по дюжине тончайших, как почтовый лист, чашек. Подарки с нашей стороны были роскошны. Вельможи, напротив, надарили адмиралу превосходных вещей - такое множество, что из них можно составить прелюбопытный музеум. Некоторым из нас, и мне тоже, прислали они кое-что в подарок: лакированных ящиков, трубок, чернильниц, своего табаку. Все вздор, но я храню как редкость и как воспоминание. Если довезу, то поделюсь с вами. К сожалению, всего этого мало: мы хотели купить, да не продают.
Иван Александрович Гончаров. Из письма Евг. П. и Н. А. Майковым. Залив Хаджи, 15 июля 1854 года:
Угадайте, откуда пишу? Из лесу. Да. Из какого, откуда - не велено сказывать: пожалуй, предадите англичанам, особенно опять-таки Вы, мой друг Евгения Петровна. Ведь Вы женщина, стало быть, предательство - Вам разрешено самой природой. Мы теперь одни, других судов нет с нами, и оттого мы бегаем от англичан, как, по словам отца Аввакума, бегает нечестивый, ни единому же ему гонящу, то есть когда никто за ним не гонится. Мы укрылись в одно из самых новых наших заселений, где никто еще и не живет, а кочуют тунгусы, мангуны, орочаны, медведи, лоси, соболи и выдры, где еще ничего не заведено, кроме кладбища. На нем уж успело улечься прошлой зимой до 30 чел<овек>, умерших от цинги. Мы живем все на фрегате. Я думаю даже, что берег вреден для меня, и оттого схожу редко. Я так привык к палубе, к своей каюте, перед которой из окна видна бизань-мачта с кучей снастей, а через борт море, во всех его видах, что, когда переехал в Маниле недели на полторы пожить на берегу, мне стало скучно в первые дни. Мы стоим теперь в заливе, обставленном таким частым пихтовым и еловым лесом, что он не пускает на берег. Однако ж мы ходим по едва протоптанной дорожке. Я познакомился уже кое с кем: с Афонькой тунгусом, например, который подряжен бить нам оленей и сохатых (лосей) для мяса и который все просит бутылочку, не пустую, разумеется. Залив называется Хаджи, одна его бухта Ма, друга Уи, а все вместе Ырга. Не угодно ли поискать на карте? Мы, говорят, пробудем здесь зиму, а зимой бывает до 36° мороза. Домов еще нет. Ужасно, не правда ли? И я бы сказал это самое, если б ужасался - но чего не делает привычка, во-первых, а во-вторых, невозможность изменить? Ехать назад кругом Америки - ведь это более 25 тысяч верст, семь, восемь месяцев езды морем, мимо англичан и французов. Сухим путем ближе, всего каких-нибудь 10 тысяч верст: но не знаю, хватит ли сил пробраться через сибирские дебри и тундры, где до Иркутска надо ехать то верхом на лошадях, а я теперь не усижу верхом и на бревне, то на собаках или в лодках тянуться целые месяцы по рекам, есть тюленину, спать на снегу? Нечего делать - станем зимовать здесь. Афонька уж обещал мне принести к зиме медвежьих шкур за бутылочку. А что я стану делать? Если меня не потревожит слишком холод, голод, цинга и особенно смерть, то я желал бы - писать.
Теперь к вам преимущественно обращаю свою речь, рыболовы. Как Вы упали все в моем мнении, Вы, Николай Аполлонович, который всю жизнь носитесь со своим лещом, и вы все - Аполлон, Старик, с своими окунями. Знаете ли, что мы выудили при выходе из тропиков в нынешнем марте? Акулу! Это уж не ловля, а бой, опасное сражение. Мы с топорами и кольями стояли вкруг и при малейшем взмахе хвоста отскакивали - кто куда мог. Я записал всю эту борьбу и посвящаю ее Вам, Николай Аполлонович. Хотелось бы послать теперь этот небольшой отрывок из дневника, да он все-таки величиной с мой лист: мучительно переписывать. - Но это всё акула, скажете Вы, а не рыба. А! не рыба, а Вам рыбы надо - извольте. Я не стану говорить о ловле неводом - это Вы презираете, а мы ловим им от 10 до 15 пуд рыбы в каких-нибудь три-четыре часа и не презираем: теперь это наш насущный хлеб. Но мы ловим и крючками. Когда матросам ехать с неводом нельзя, а между тем к столу надо рыбы, тогда возьмут да и пошлют вестовых, то есть денщиков, наловить тут же с фрегата крючками. И в час, в два кто несет пять-шесть камбал, кто палтуса, кто бычков, треску, род налимов - словом, рыбы всяких форм и видов. И крючки-то какие: не те красивые из английск<ого> магазина, с изящным поплавком, стальные, с разными затеями, а просто грубые, железные. Вам еще вон надо червей копать да разводить их на зиму в цветах у Евгении Петровны, а здесь приманка - кусочек жиру, мяса или той же рыбы. Я теперь убеждаюсь окончательно, что кто купит удочку в Cosmtique или выпишет ружье неслыханной отделки и цены из Лондона или Парижа, тот никогда ничего не поймает и не застрелит. Вот Афоньке дали ружье двуствольное, щегольское с пистоном - он пошел в лес и воротился с пустыми руками. Не умею, - говорит, - из этого стрелять - возьмите ружье. А из чего он стреляет? Из ружья, которое после всякого выстрела разваливается и которое всякий раз ему складывают и починивают наши слесаря на фрегате. А он на днях убил из него двух лосей. - Эх, вы, рыболовы!
Иван Александрович Гончаров. Из очерка "Два случая из морской жизни":
На море не тратится время по-пустому, нет визитов, нет принуждения, не надо играть чувствами, то есть оказывать сожаление или радость, когда это не нужно или нужно для приличия; не надо остерегаться и держать, как говорят на берегу, "камень за пазухой" против явного и тайного врага; все это или сокращено, или упрощено: вражда превращается в дружбу или оставляется до берега, ссоры невозможны, они мешают жить прочим, а там целое общество живет не какою-то двойной, про себя и вслух, жизнию, не имеет в запасе десять масок, наблюдая зорко, когда какую надеть, а живет одною жизнию, часто одною мыслию, одними желаниями. Только воспоминания и цели у всех различные, то есть прошедшее и будущее, настоящее принадлежит всем одинаково, оно у всех общее. Там не нужно ни краснеть, ни бледнеть…
Иван Александрович Гончаров. Из письма Евг. П. и Н. А. Майковым. Залив Хаджи, 15 июля 1854 года:
Мне надо бы воротиться уж и потому, что меня до крайности утомило путешествие. Je fais un mauvais reve, а не путешествую, и уж давно. <…> У меня усилился только геморрой от недостатка движения на корабле да выросло такое брюхо, что я одним этим мог бы сделаться достопримечательностию какого-нибудь губернского города. Я знаю, что такое эти тропики с своим небом и Крестом, эти бананы, пальмы да ананасы у себя дома, вся эта аристократия природы и плебеи ее - негры, малайцы, индейцы etc. Дальше уж мне и не хочется, в Америку например, потому что по трем известным легко сыскать четвертое неизвестное. Будет ли мне веселее в Петербурге - не думаю: боюсь, напротив, что приеду и места нигде не найду, кроме, однако ж, места столоначальника, которое министр обещал оставить за мной. Пуще всего утомительно своим однообразием плавание. Да и притом никак нельзя изолироваться от свежих и крепких ветров, от холода и зною, от качки: во всем надо принимать деятельное участие, особенно в штормах. Штормы напоминают мне отчасти детство. Как буря разыгрывается, свирепеет, грозит - точно, бывало, в детстве грозят высечь, а стихнет - вдруг будто простили. Да, пора в Петербург, хотя я знаю, что там примусь за прежнее. Умственная деятельность вся опять сосредоточится в департаменте, физическая - в хождении по Невскому проспекту, а нравственная - в строгой честности, и то отрицательной, то есть не будешь брать взяток, надувать извозчиков, хозяина квартиры. Но зато хоть отдохнешь у вас да у Языковых. Дай Бог только, чтоб все было по-прежнему у вас, если уж нельзя, чтоб было к лучшему.
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. А. Языкову. Устье Амура, 5 августа 1854 года:
Я теперь сижу на мели, в устье Амура, не на фрегате, а на шкуне Восток. Фрегаты Паллада и Диана стоят в проливе, у Сахалина, а я послан к генер<ал>-губ<ернатору> Муравьеву, который теперь здесь. Он очень любезен, звал к себе в гости в Иркутск, был у нас на фрегате и на всех нас произвел преприятное впечатление. <…> Паллада остается в Амуре, Диана идет в Америку. Я еще и сам не знаю, куда направлюсь. Так как теперь дела наши (торговые, дипломатические) почти кончены, то мне бы нечего было делать здесь. Может быть, мы в средине нынешней зимы и увидимся с Вами. Приготовьте-ка мне какое-нибудь местечко на заводе, кочегара или что-нибудь попокойнее, только подле Вас.
Иван Александрович Гончаров. Из очерка "Двадцать лет спустя":
Я намекнул адмиралу о своем желании воротиться… После нескольких разговоров об этом он сам сжалился. Я, видимо, стал скучать… И вот он, неожиданно для меня, со свойственной ему добротой, однажды решил: "Бог с вами, поезжайте: я знаю, что здесь вам скучно будет теперь". Я не заставил повторять себе этого приглашения и ни одну бумагу, в качестве секретаря, не писал так усердно, как предписание себе самому, от имени адмирала, "следовать до С.-Петербурга, и чтобы мне везде чинили свободный пропуск и оказываемо было в пути, со стороны начальствующих лиц, всякое содействие" и т. д. Все это происходило в устьях Амура.
Иван Александрович Гончаров. Из письма адмирала Е. В. Путятина Морскому министру. 27 июля 1854 года:
Я счел более сообразным с обстоятельствами предоставить командированному, по высочайшему повелению, в должность секретаря при мне, столоначальнику департамента внешней торговли коллежскому асессору Гончарову отправиться сухим путем через Сибирь, в С.-Петербург, к месту его настоящего служения, ибо не предвижу ныне здесь почти никакой переписки и вообще занятий, до должности секретаря относящихся.
Доводя о сем до сведения Вашего превосходительства, я не могу не выразить вновь моей благодарности за благосклонное ходатайство Ваше о назначении г. Гончарова в экспедицию. Он, до конца пребывания своего при мне, отличался тою же деятельностью и усердием, о которых я уже свидетельствовал в препровожденном к Вам, с лейтенантом Кроуном, представлении моем от 4/16 декабря прошлого года, за № 134. К изложенным там отзывам моим о г. Гончарове с удовольствием прибавлю, что он, по своим способностям и образованию, весьма полезен для службы, и я смело могу рекомендовать его Вашему превосходительству для исполнения всякого рода важных поручений.
Иван Александрович Гончаров. Из письма М. А. Языкову. Из Аяна, 17 августа 1854 года:
Я расквитался с морем, вероятно навсегда.
Александра Яковлевна Колодкина:
После путешествия на фрегате "Паллада" у Гончарова на всю жизнь явилось отвращение к морским путешествиям и вообще к передвижению водой. Он не скрывал этого отвращения.
1855. "Pour et contre". Роман в записках, письмах и диалогах
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 22 августа 1855. В Санкт-Петербурге:
Угодно ли Вам идти к Майковым, и в таком случае позволите ли проводить Вас? Ежели останетесь дома, то повелите ли принести, или прикажете прислать показать китайские альбомы? Наконец, если ничего не угодно, то не прикажете ли мне просто лечь спать? В последней крайности я и на это готов. Ваших повелений будет ожидать
Преданный Вам по гроб включительно И. Гончаров.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 23 августа 1855. В Санкт-Петербурге:
Ваше кольцо и перчатки починены: прилагаю их. Где Вы? Не прикажете ли чего-нибудь?
Ваш усердный чтитель Гончаров.
Прилагаю также два альманаха для прочтения и надеюсь, что М-me Якубинская уснет от них нынешнею ночью очень хорошо, а М-me Богдановой желаю выздороветь.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 23 августа 1855. В Санкт-Петербурге:
Хотя Вы угрожаете уехать только на две недели, но мне все-таки хочется пожелать Вам счастливого пути. Я даже способен бы был прийти проводить Вас на железную дорогу, как это обыкновенно делают все, которые хотят показать, что им очень жаль расставаться с отъезжающими, если б, во-1-х, мне действительно было жаль расстаться с Вами на такой короткий срок, если б, во-2-х, мне зачем-нибудь понадобилось показать Вам это - и, в-3-х, если б я знал наверное, в который день Вы поедете. <…> Что же мне остается теперь делать? Послать эту записочку, я думаю, в надежде, что Вы примете ее как доказательство, что Ваше отсутствие, хотя и кратковременное, не доставляет никакого удовольствия для Ваших друзей, и между ними и для Гончарова.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 29 или 30 августа 1855. В Санкт-Петербурге:
Entre 9 et 10 heures du soir, n'est ce pas? Вот я и в сомнении. Если утром - то уже нет никакой возможности, сейчас - 10 часов: как быть? Entre 10 et 11 - это еще возможно - но так ли я понял? Боже мой, как я стал туп с тех пор, как Вы здесь! Говорят, это Ваша привилегия - конфузить, туманить, делать недогадливыми, словом, менять по своему произволу людей - может быть это и весело делать, но пощадите стариков!
Если Вы разумели утро, то на всякий случай я - у Ваших ног… виноват - дверей -
Ваш верный слуга Гончаров.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 4 сентября 1855. В Санкт-Петербурге:
Я сам сижу в большом кресле, медленно оправляясь после вчерашнего. Болезнь у меня упорная: едва перемогаюсь, спал много, но дурно. К утру, по обыкновению, легче.
Вы не могли или не хотели определить на словах точнее пользы разговоров со мной, но я рад, что письма Ваши к родным были еще не запечатаны. Там в одном слове совершенно удовлетворительно для меня выражено свойство этих разговоров, а в каком именно слове - об этом скажу, когда буду иметь авантаж видеть Вас.
Остаюсь все тем же, самым старым, самым преданным и самым полезным из Ваших почитателей.
Иван Александрович Гончаров - Елизавете Васильевне Толстой. 6 сентября 1855. В Санкт-Петербурге:
"C'est inutile que vous envoyez", - avez-vous dit hier. В самом деле, Вы, должно быть, любите полезное. Et moi "j'aime l'inutile" повторяю я слова не то М-me Сталь, не то Севинье, или может быть какой-нибудь другой из ненавидимых мною так называемых "умных женщин", bas bleu, или писательниц. И потому мне, может быть и бесполезно, но приятно (я с некоторого времени страх как полюбил слово "приятный" и оттого, в знак особенного моего к нему расположения, даже подчеркнул его) видеть хоть почерк Вашей руки, за невозможностью видеть пока саму руку; приятно узнать, состоится ли экспедиция в Михайловский театр в том виде и составе, как она предполагалась вчера, или произошли какие-нибудь перемены, наконец, приятно даже, через Вас, услышать что-нибудь о насморке М-me Якубинской (не говорю уже о собственном Вашем насморке) и узнать, легче ли М-me Богдановой. Пользы в этом нет, но приятно сказать Вам несколько слов и еще приятнее получить их от Вас <…>.