* * *
На Пасху мы собрались у Наташи, тогда я впервые увидела Малкина. Вошел высокий, прямой, чисто выбритый человек, внешне - вполне нового социалистического типа, как на рекламе "В сберкассе денег накопил - путевку на курорт купил". Его орлиный взгляд быстро окинул комнату и задержался на мне.
Малкин придвинул свой стул поближе к моему и начал пасхальную речь ("Помню, раз сидим мы с Понтием Пилатом под безжалостным солнцем Иудеи. И вот приводят какого-то бродягу…"). Все это было мило, но меня интересовало другое. Малкину, единственному из сибаритов, продлили тюремный срок на четыре года. Мне хотелось знать почему.
- А, да я следователя задушил, - сказал Малкин, отламывая кусок хлеба.
- Что?
- Задушил следователя.
- То есть как?
- Насмерть.
Я уставилась на его руки. Вот этими руками, которыми он только что отламывал кусок хлеба, он схватил человека за горло и задушил. Следователи не вызывали у меня симпатий, но…
- Господи, вы еще хорошо отделались, четырьмя годами. Вас же могли расстрелять.
- Умница, - произнес Малкин, пытаясь погладить меня по голове. Я невольно отклонилась от руки убийцы.
- А он сопротивлялся?
- Да, но я оказался сильнее.
Позже вечером, когда после ухода гостей мы мыли посуду, я рассказала Наташе о деле Малкина. Она была поражена не меньше меня. Мы проговорили еще несколько часов о моральных аспектах: можно ли отнимать у человека жизнь, даже если этот человек - мелкая сошка в карательной машине? На следующий день мы сказали Гастеву, что знаем страшную тайну Малкина.
- Какую тайну? - удивился Гастев.
- Что он задушил следователя.
- Если он говорит, наверное, так и есть.
Мы решили, что даже Гастев об этом не знал. В считаные дни история о том, как элегантный Малкин душил следователя, распространилась среди друзей. Слава Левки росла, и это беспокоило остальных сибаритов. Они поручили Гастеву притормозить процесс.
- Девочки, я должен вам кое-что объяснить, - начал Гастев. - Вы знаете, Левка Малкин - замечательный парень.
Мы с Наташей согласно кивнули.
- Он блестящий математик, просто вундеркинд. Когда нас арестовали, ему не было и восемнадцати, но знали б вы, как он вел себя на допросах. Это художественная натура, совершенно особенный человек. Таким Господь Бог улыбается, - продолжал Гастев.
- А какой он мужественный! - подхватила Наташа.
- Конечно. Но, знаете, как бы это выразиться, иногда у творческих личностей… Ну, в общем, Левка… - Гастев сделал глубокий вдох. - Левка - натура артистическая. Он, как актер, иногда представляет себя в какой-нибудь роли и так перевоплощается, что уже не осознает, что на самом деле он не тот, кого изображает.
- Точно, - подтвердила я. - Мне до сих пор трудно представить, как он душит следователя.
- Видишь ли, Людочка, эта история… эта история о следователе… История, которую он рассказывал на прошлой неделе…
- Что "эта история"?
- Эта история…
- Ну что ты пытаешься сказать?
- Эта история, это-о-о… одна из его фантазий. Но вы должны понимать, что…
- Подожди, ты хочешь сказать, что этого не было, что все это ложь?!
- Но, девочки, я же говорю, Левка совершенно особенный, он - артистическая натура…
Я выбежала, схватила такси и, кипя от гнева, в слезах ворвалась к Малкину.
- Ой, Людочка, проходи, проходи. - Малкин стоял на пороге в трусах и расстегнутой рубашке.
- Извини, что я в таком виде, - пробубнил он, возвращаясь к гладильной доске.
У него собиралась компания, и единственные брюки нуждались в глажке.
- Как ты мог? Юра только что сказал нам, что все неправда про следователя. Это ложь!
- Что "это"?
- Он сказал, что этого не было, что ты не задушил следователя.
- Ну да, на самом деле не было.
Мой гнев испарился.
- Левка, это нечестно. Я весь вечер об этом думала. Ты взял кусок хлеба, а я сидела и думала: "Вот этими руками, которыми он берет хлеб, этими самыми руками он душил следователя". Потом ты погладил меня по голове, сказав "умница", а я продолжала думать: "Этими руками, этими самыми руками он лишил человека жизни!". Пожалуйста, никогда больше никому так не ври.
Примерно через год я встретила свою подругу Ирину. Она поведала, что недавно видела Малкина. Наши мнения о нем совпадали: и внешность привлекательная, математик блестящий, артистическая натура и вообще - гений.
- А ты знаешь, он задушил следователя, - сообщила Ирина.
- Не верь ему, Ирка. Я уже попадалась на эту удочку.
- Но как же…
- Это неправда.
- Не может быть.
- Увы, это так.
- Но… но ты знаешь, как он об этом рассказывал? Он говорил: "Вот этими руками - этими руками, которыми я беру хлеб, этими руками, которыми я глажу тебя по голове, - этими самыми руками я задушил следователя".
* * *
Мы устраивали вечеринку. К столу пододвинули диван, на котором могли поместиться четыре человека. По другую сторону стола соорудили скамейку, положив широкую доску на два стула; здесь тоже могли сесть четверо. Еще для двоих гостей придвинули по креслу к торцам стола.
Когда все расселись, Лена - преподаватель Московского университета - начала рассказывать о бойкоте студентами университетской столовой. Краем уха я слышала, что несколько лет назад, весной 1956-го, в МГУ был какой-то бойкот, но подробностей не знала.
Если есть учреждение, безусловно заслуживающее бойкота, то это студенческая столовая МГУ. За послевоенные годы в ней ничего не изменилось к лучшему. Цены были низкие, но еда напоминала лагерную: вонючие коричневые супы, салаты с подгнившим картофелем, на десерт - компот из сухофруктов, совершенное пойло. Дежурным блюдом были пирожки с творогом - твердые, как гипс, за что и получили прозвище "пирожки с лябастром". Год питания в такой столовой - и обеспечен гастрит, колит или язва желудка. На все жалобы - ответ был один: "А что вы хотите за те копейки, которые платите?"
У преподавателей была своя столовая - чистая, с вполне приличной едой, но студентов туда не пускали. Хотя я и непривередлива в еде, но студенческую столовую обходила стороной, такой там стоял невыносимый запах капусты, варившейся в непромытых чанах. Обед мне заменяли принесенные из дома бутерброды. Но большинству студентов, живущих в общежитии, приходилось довольствоваться сомнительными щами и твердыми пирожками. В конце концов эти пирожки и привели к бойкоту: кто-то отколол себе зуб, и терпение лопнуло.
Акцию организовал специально созданный для этой цели комитет, в который вошли студенты-иностранцы и несколько наших. Первым делом удостоверились, что чудовищное качество еды никоим образом не связано с ценами. Низкие цены поддерживались за счет субсидии, которой было бы вполне достаточно для приготовления нормальной пищи. Столовая в новом здании университета на Ленинских горах получала точно такую же субсидию, а качество еды при тех же ценах было несравненно выше. Студенты отпечатали листовки с объявлением о бойкоте и выстроились в пикет перед входом в столовую. В этот день столовая пустовала, пока не пришли студенты-китайцы. Они протиснулись через шеренгу пикетчиков, держась вместе, дружным коллективом. Как они объясняли, пикетирование - это хороший метод борьбы с эксплуататорами-капиталистами, но именно поэтому в социалистическом государстве такой метод неприемлем.
Как только о пикете стало известно, к месту событий прибыли представители университетской администрации и ответственные товарищи из горкомов комсомола и партии. Демонстрантов разогнали, организаторов подвергли проработкам. (Советских студентов отчислили из университета, но потом многих восстановили.) Тем не менее в столовой провели ревизию и обнаружили множество нарушений. Столовую закрыли, сделали ремонт, а когда она вновь открылась, там полностью поменялся штат, и меню значительно улучшилось.
Случись подобная акция протеста тремя годами раньше, и все оказались бы в тюрьме: пикетчики - за создание антисоветской организации, а остальные - за то, что не донесли об этом куда надо.
* * *
В наших компаниях каждый был экспертом в своем деле.
Наташа Садомская - специалист по этнографии. В университете она изучала Кубу, а в аспирантуре Института этнографии - Испанию. Ей всегда было что рассказать из прочитанного в англо- и испаноязычных научных журналах. К тому же она общалась с живущими в Москве испанцами, которых детьми в конце Гражданской войны вывезли из Испании в СССР.
В моем ведении находились истинная эволюция ленинизма, сжатый обзор партийных съездов, Герцен и народовольцы.
Среди нас были музыканты, искусствоведы, архитекторы, кинематографисты, философы. Некоторые даже читали Николая Бердяева, а кое-кто мог легко разрешить спор о замысловатой строфе из поэмы, никогда официально не печатавшейся. Мы жадно поглощали информацию, чего бы она ни касалась. Именно в компании я впервые услышала о судьбе "детей с известными фамилиями" - сыновей и дочерей репрессированных комиссаров и генералов. Отсидев в специальных лагерях, они стали "спецпоселенцами", многие осели в Казахстане, трудились разнорабочими или мелкими служащими.
Для многих наших писателей и поэтов публикации и общественное признание не были целью. Так, живший в Харькове поэт Борис Чичибабин предпочел работать бухгалтером в трамвайном управлении, где он ничем не был обязан системе. Философ Женя Барышников работал грузчиком, бросив философский факультет МГУ после первого курса.
- То, чему они учат, меня не интересует, - таков был его вывод.
Марксизм наводил на него скуку. Зато теперь он мог вдоволь заниматься изучением русской философской мысли до 1917 года, что в университетской программе напрочь отсутствовало.
Наташин муж, Борис Шрагин, философ, был знатоком Гегеля, Маркса, английских и русских эстетиков. Он работал в Институте истории искусств. Но истинной страстью Бориса были русские экзистенциалисты.
Всех без исключения притягивал ежемесячный журнал "Новый мир" - все, что в нем печаталось, а также все, что вокруг него происходило. Еще в самом начале "оттепели" его главный редактор Александр Твардовский потерял свой пост после публикации статьи Померанцева "Об искренности в литературе". Назначенный на его место Константин Симонов был отстранен от должности после публикации нашумевшего романа Владимира Дудинцева "Не хлебом единым". В конце 1958 года Твардовский снова возглавил журнал, и с каждым месяцем "Новый мир" становился интереснее.
Твардовский, блестящий поэт и выдающийся редактор, обладал сверхъестественной способностью откапывать таланты. "Новый мир" стал изданием, с помощью которого вчера еще никому не известный писатель делался знаменитостью. Твардовский являлся кандидатом в члены ЦК партии и прославился победами в нелегких битвах с цензурой. Часто журнал держал читателей в тревожном ожидании - неясно было, когда выйдет очередной номер. Но, получив майский номер в июле, никто не жаловался. Все понимали, что Твардовский сражается, и материал того стоит. А значит, стоит и того, чтобы ждать.
Бледно-голубая обложка "Нового мира", торчащая из кармана пальто, стала опознавательным знаком либерального интеллигента. Если рядом с вами в автобусе незнакомый человек читал "Новый мир", вы воспринимали его как своего. Вполне естественно было спросить, вышел ли, наконец, последний номер, и, поговорив несколько минут, обнаруживалось, что у вас с ним есть общие друзья.
В нашу компанию новости из "Нового мира" приносили Майя Злобина, литературный критик, работавшая в журнале по договорам, и Лена Копелева, жена одного из сибаритов, Славы Грабаря. Отец Лены Лев Копелев был внештатным редактором "Нового мира" и однажды получил от товарища по лагерю повесть, уже при беглом чтении которой стало ясно, что судьба публикации легкой не будет. Автора звали Александр Солженицын, а повесть, в конце концов напечатанная в "Новом мире", называлась "Один день Ивана Денисовича".
* * *
Наши бурные дискуссии, как и полагается в России, обычно сводились к двум вечным вопросам: "Кто виноват?" и "Что делать?". Мы делились на два соперничавших лагеря - физики и лирики. К лирикам необязательно относились представители гуманитарных профессий, а к физикам - точных и естественных наук. Типичные монологи "физиков" звучали примерно так: "Вы только на разговоры и способны. Все одна болтовня - социальная справедливость, демократия, равенство, народ. Вы вокруг оглянитесь - жрать нечего, в дерьме сидим по уши. А вы все ля-ля разводите". "Лирики" в долгу не оставались: "Ну и что? Вот вы подсчитали все ваши атомы, нейтроны, шмелетроны, а какой нам толк от этого? Как человеку жить-то?"
И "физики", и "лирики" гордо именовали себя интеллигенцией. Этот многострадальный термин возник в сороковых годах девятнадцатого века для описания тех представителей образованной элиты, кто испытывал глубокое чувство вины за свои привилегии, избегал государственной службы и посвящал жизнь улучшению положения простого народа. Повышенное самосознание привело некоторых интеллигентов к планам свержения царя. Часть искала спасения в сельских общинах или в возврате к русским корням. Были и те, кто мечтал, чтобы Россия развивалась по образцу стран Запада.
Спустя почти сто лет после появления слова "интеллигенция" Сталин дал ему новое определение: "прослойка между классом рабочих и классом крестьян". В "прослойку" попадал каждый, получивший хотя бы среднее образование. Будь эта дефиниция принята, Хрущев и нищие сибариты оказались бы частью одного социального слоя - идея, мягко выражаясь, абсурдная.
Интеллигенции в прежнем смысле слова больше не существовало, но нам хотелось верить, что мы сможем вернуть ее интеллектуальное и духовное величие. Мы ставили себе целью предъявить права на ценности, оставленные теми, кого преследовали цари и уничтожила революция: ведь два ключевых вопроса, вокруг которых бурлили наши споры, впервые были поставлены старой интеллигенцией - Герценом в романе "Кто виноват?" и Чернышевским в романе "Что делать?"
В то же время мы не были обременены чувством вины перед народом - мы были так же бедны и бесправны, как и наши менее образованные сограждане. И мы не собирались жертвовать собой ради "общего дела". Мы просто наслаждались свободным общением друг с другом, ставшим возможным в этот период хрущевской либерализации, и открывали для себя что значит - быть человеком.
Многие мужчины в нашем кругу отрастили бороды и носили свитера ручной вязки с разнообразными рисунками, авангардистскими или примитивистскими, а то и с языческими символами. Свитера эти вязались за разговорами в компаниях, у нас на глазах. Под свитер обычно надевалась клетчатая рубашка, получившая название "ковбойка". Друг к другу мужчины обращались не иначе как "старик". Это обращение вошло в обиход после знакомства с творчеством Хемингуэя, популярность которого среди интеллигенции стремительно росла. Почти в каждом доме висел его портрет с бородой и в вязаном свитере. Мы стали говорить отрывочными фразами, как герои романа "И восходит солнце".