* * *
Где-то в глухое советское время поэт Николай Глазков решил дарить друзьям подборки своих стихов. Если ваши произведения не спешат публиковать, почему бы не стать самому себе издателем? Складывая пополам лист бумаги, он печатал стихи на всех четырех сторонах, затем брал иголку с ниткой и прошивал по сгибу несколько листов. Получалось что-то вроде книжечки.
Я на жизнь взираю из-под столика,
Век двадцатый, век необычайный,
Чем ты интересней для историка,
Тем для современника печальней…
Внизу первой страницы печаталось: "Самсебяиздат", что напоминало всем известные аббревиатуры вроде "Гослитиздата" и других "издатов". Со временем из названия выпало притяжательное местоимение "себя", слово сократилось до "самиздат" и стало обозначать не просто "самодеятельное издательство", а уникальное явление общественной жизни.
Самиздат возник естественным путем как продукт жизнедеятельности компаний, без их питательной среды он не мог бы существовать. В этих компаниях помогали друг другу заполнять бесконечный информационный вакуум. Вскоре изготовление неофициальных публикаций в домашних условиях стало привычным ритуалом нашей жизни. Если какая-нибудь рукопись нравилась, ее брали на ночь и перепечатывали на машинке. Я обычно делала пять экземпляров: три отдавала друзьям, один - владельцу рукописи, а один оставляла себе. При всех своих достоинствах "Новый мир" мог опубликовать лишь малую долю того, что хотелось прочесть. В печать почти не попадали сведения о сталинских лагерях. Потрясшая читателей повесть Солженицына "Один день Ивана Денисовича" никакой новой информации не несла, ведь это было художественное произведение. Документальные свидетельства и даже доклад Хрущева на Двадцатом съезде не публиковались. Многие истории - Гели Маркизовой, нищих сибаритов, бойкота студенческой столовой - были просто неприемлемы для официальных журналов. Так что если мы хотели неподцензурной публицистики, истории, философии и литературы, нужно было печатать все это самим.
На первых порах самиздат занялся поэзией: стихи легче и запоминать, и копировать. Появились не публиковавшиеся ранее произведения Ахматовой, Гумилева, Мандельштама, Цветаевой. Наряду с поэзией шли воспоминания политзаключенных. Старые большевики, меньшевики, анархисты, эсеры торопились записать то, что могли вспомнить из времен революции, Гражданской войны, чисток и лагерей. Как-то мне в руки попала тетрадь с записями Михаила Якубовича, одного из лидеров меньшевиков, который почти всю сталинскую эпоху провел в лагерях, а теперь жил в доме престарелых где-то в Казахстане. Впервые его осудили в марте 1931 года на так называемом процессе меньшевистского центра. Он отсидел десять лет, но снова был арестован и получил еще десять. Полностью отбыв и второй срок, он еще два года, до самой смерти Сталина, оставался в заключении.
Мемуары читались запоем. Помню, я дочитывала воспоминания Евгения Гнедина, сотрудника Наркомата иностранных дел при Максиме Литвинове, погрузившись в рассказы о его работе в фашистской Германии накануне заключения советско-германского пакта 1939 года, а на очереди уже лежали свежеотпечатанные воспоминания Евгении Гинзбург, коммунистки, жены крупного партийного работника, и Евгении Олицкой, активистки партии социалистов-революционеров, - у всех был свой "крутой маршрут". По утверждению Хрущева, в издательства были представлены около десяти тысяч мемуарных произведений бывших политзаключенных. Но прочесть их можно было только в самиздате.
После поэзии и мемуаров шли переводы. Одним из первых был прекрасный перевод романа Хемингуэя "По ком звонит колокол", законченный еще во время войны, но запрещенный цензурой. Цензорам не понравилось, что автор изобразил советских советников испанских республиканцев такими циничными, а самих республиканцев жестокими. Я прочитала рукопись на одном дыхании; шел 1956 год, официальное издание появилось лишь в конце шестидесятых. Тогда же я познакомилась с такими знаковыми романами, как "Мрак в полдень" Артура Кестлера (изданный впоследствии под названием "Слепящая тьма") и "1984" Джорджа Оруэлла. Последний, к сожалению, был переведен из рук вон плохо. Казалось, человек, взявшийся за эту ответственную работу, никогда не говорил по-английски, да и с русским языком был не в ладах: идиомы переводились буквально, а предложения сохраняли принятый в английском строгий порядок слов. Тем не менее идея была понятна и проникала в душу. Роман был о нас: о нашем Большом Брате, Министерстве любви и Министерстве правды, о нашем "новоязе" и даже о нашем Павлике Морозове.
В 1957 году начал ходить по рукам роман Бориса Пастернака "Доктор Живаго". Позже появились романы Александра Солженицына "Раковый корпус" и "В круге первом". Именно в самиздате я впервые прочитала запись судебного заседания по делу Иосифа Бродского.
* * *
В нашу жизнь вошел Булат Окуджава. Поэт и бард, он кочевал из одной компании в другую, бренчал на гитаре и пел песни, которые сразу запоминались и которые хотелось слушать снова и снова.
Окуджава был не одинок. Многие поэты, поняв, что им есть что сказать, взяли в руки гитары и стали петь друзьям в компаниях, а когда удавалось, то и в более широких аудиториях - в институтах, на предприятиях. На слуху было столько песен, что многие, особо трогавшие людей своей искренностью, приобрели характер народных, а такие поэты-барды, как Булат Окуджава, Александр Галич, Владимир Высоцкий, стали поистине народными героями.
* * *
Диапазон анекдотов времен "оттепели", от политических до сюрреалистических, охватывал все стороны внутренней и международной жизни. Были анекдоты о пьяницах и сумасшедших, о ковбоях и крокодилах, о товарище Хрущеве и товарище Сталине.
Были даже анекдоты о нехватке мужчин в послевоенное время:
У помойки растянулся пьяный. Мимо проходит женщина: "Расточительство какое - мужика выбросили, да с ним еще жить можно".
У каждой компании имелся свой репертуар, обычно состоявший из целой серии анекдотов на определенную тему.
Из серии "о сумасшедших":
Главный врач психиатрической клиники в Белых Столбах пишет отчет: "В честь предстоящей годовщины Великой Октябрьской социалистической революции трудовой коллектив удвоил усилия по организации полноценного оздоровления пациентов и построил плавательный бассейн. Некоторые больные уже начали нырять с вышки. В ближайшее время планируется наполнить бассейн водой".
О Диком Западе (после нашумевшего кинофильма "Великолепная семерка"):
Три ковбоя скачут по прерии.
- Эй, Джо, сколько будет дважды два? - спрашивает один.
- Четыре, - отвечает Джо.
Звук выстрела, Джо падает замертво.
- За что ты его? - спрашивает третий.
- Он слишком много знал.
Из серии "армянское радио":
У армянского радио спрашивают:
- В чем разница между социализмом и капитализмом?
Армянское радио отвечает:
- При капитализме человек эксплуатирует человека. А при социализме - наоборот.
Наш партийно-государственный лидер Н. С. Хрущев с его своеобразной внешностью и реформаторскими метаниями отличался редкостной способностью приводить в замешательство и своих партнеров и широкую публику, что давало неистощимый материал для язвительных шуток.
Разговор на художественной выставке:
- Зачем тут это говно намалевано?
- Это, Никита Сергеевич, "Рассвет на Волге".
- А что это за мазня?
- Это, Никита Сергеевич, "Симфония света".
- А эта жопа с ушами?
- Это, Никита Сергеевич, зеркало.
Многие анекдоты о Хрущеве строились в форме вопросов и ответов:
- Правда ли, что здоровье товарища Хрущева ухудшилось?
- Да, у него грыжа, вызванная подъемом уровня сельского хозяйства. Еще одышка из-за попыток догнать и перегнать Америку. А также словесный понос неизвестно от чего.
- Что будет, когда Куба построит социализм?
- Она начнет импортировать сахар.
- Какие главные проблемы в советском сельском хозяйстве?
- Их четыре: зима, весна, лето и осень.
При всей неуравновешенности и грубости Хрущев оказался одним из величайших руководителей, которые когда-либо управляли Россией. Он освободил миллионы политических заключенных; лично разрешил публикацию ряда прекрасных произведений, включая "Один день Ивана Денисовича"; начал открытый диалог о будущем советской экономики; повысил пенсии; улучшил отношения с США и Югославией; даже предпринял попытку ограничить централизованное планирование в легкой промышленности.
Я стала испытывать симпатии к Хрущеву только после его отставки в 1964 году. Пока он был у власти, он нас раздражал. И меня, и моих друзей многое возмущало - дурацкие склоки с Никсоном, скандальное выступление в ООН (когда он стучал ботинком по трибуне и обещал показать всем "кузькину мать"), смехотворные прожекты догнать и перегнать Америку по производству молока и мяса на душу населения, безграмотные суждения об искусстве, нападки на писателей, чьи работы якобы "недоступны простому народу", и, конечно, позорная травля Пастернака после публикации в Италии романа "Доктор Живаго".
* * *
Сеть взаимосвязанных компаний заменяла нам несуществующий бюллетень выпускников Московского университета. Через компании по цепочке передавалась информация. Так я узнала, что мой однокурсник Тим Райан изменил имя и фамилию на русский манер и стал Тимуром Тимофеевым. Карьера Райана-Тимофеева шла в гору. Ада Никольская рассказала о своем брате Борисе Михалевском, молодом историке, который едва избежал обвинения в государственной измене.
Михалевский закончил исторический факультет МГУ на два года позже меня, самостоятельно изучил математику и экономику и стал одним из ведущих специалистов по эконометрии. В компаниях его очень ценили - пользуясь официальными статистическими данными и умело их анализируя, он мог наглядно объяснить истинное положение дел в экономике страны. Пару раз он показал свои выкладки приятелю, Николаю Покровскому, тот был аспирантом МГУ и занимался российской историей. Борис и не подозревал, что Николай состоял в подпольной ячейке марксистов-реформаторов; они писали и распространяли листовки, призывающие среди прочего к полной реорганизации экономической системы и открытому суду над всеми, кто участвовал в сталинских репрессиях. Хрущева в этих листовках называли "пьяницей" и "кукурузником", который "позорит нас перед всем миром".
Осенью 1957 года Михалевского вызвали в КГБ после того, как арестовали марксистов-реформаторов - девять человек, включая Покровского и руководителя организации Льва Краснопевцева. Они дали показания, что использованные в листовках статистические данные получали от Михалевского.
- Борис Натанович, придется возбудить против вас дело за утечку информации о закрытых цифрах, - заявил следователь, демонстрируя Михалевскому листовку марксистов и ордер на арест.
- У меня нет допуска к закрытым цифрам, - ответил Михалевский.
- Но наша проверка показывает, что эти цифры недоступны из открытых источников.
- Я делал расчеты на основании опубликованных данных, - сказал Борис и составил список книг и журналов из Ленинской библиотеки, по которым сделал свои вычисления.
Следователь, просмотрев список, разорвал ордер.
Девять арестованных марксистов так легко не отделались. На закрытом судебном заседании, состоявшемся 12 февраля 1958 года, они были признаны виновными в распространении антисоветской пропаганды и приговорены к лишению свободы. Трое получили по десять лет, трое - по восемь и еще трое - по шесть лет. В первой тройке оказался мой однокурсник Леонид Рендель. Это он однажды объяснял мне, что после такого проступка, как чтение легкомысленных стихов, комсомольская организация курса не может доверить мне политическое просвещение рабочих-строителей.
* * *
В 1961 году Коля Вильямс познакомил меня со своим давним другом Александром Есениным-Вольпиным, только что выпущенным из психиатрической больницы, куда его упекли за неординарность мышления. Впервые я видела человека с такой сухой, желтой кожей. Позднее я научилась по этому признаку распознавать недавно вернувшихся из заключения.
Алик не был похож на своего знаменитого отца, сказочно красивого поэта Сергея Есенина, в короткой бурной жизни которого был и период увлечения переводчицей Надеждой Вольпин.
Есенина-младшего трудно было даже вообразить в обстановке, хоть как-то приближающейся к романтической. Вид у него был диковатый: горящий взгляд широко открытых глаз, взъерошенные волосы, незаправленная рубашка с расстегнутым воротом. Его можно было встретить в городе в домашних тапочках. Страшно было смотреть, как он переходит улицу, страшнее этого могло быть только одно - оказаться вместе с ним на перекрестке. Алик мог часами растолковывать свои идеи, а если кто-то еще сомневался в их истинности, он прибегал к иллюстрациям с помощью геометрических построений, которые ставили в тупик даже профессиональных математиков.
В 1949-м, будучи аспирантом механико-математического факультета МГУ, Алик бросил вызов секретарю партбюро П. М. Огибалову. Петр Матвеевич выступил с обвинениями в адрес группы студентов пятого курса, которые держались вместе и называли себя "товарищество", но политикой не интересовались, а скорее избегали ее. Тем не менее партия и комсомол усмотрели в их дружбе план создания "тайной организации" и потребовали исключения студентов.
- Что заставило вас сделать вывод о том, что организация была тайной? - спросил Алик. Он не был членом группы, просто присутствовал на собрании.
- Тот факт, что я не знал о ее существовании, - отвечал Огибалов.
- Извините, но до сегодняшнего дня я не знал о вашем существовании, однако это не заставляет меня прийти к выводу, что вы существовали тайно.
Несмотря на логические возражения, членов товарищества исключили из университета, но дерзость Алика осталась безнаказанной.
В нашу первую встречу Алик рассуждал о добре и зле, о правде и лжи. Если б люди не лгали, зла в мире было бы гораздо меньше. Выдвинув этот тезис, он перешел к определению понятия ложь. Если человек на сцене говорит, что он Гамлет, принц Датский, - это не ложь, а актерская игра. Если кто-либо представляется Александром Сергеевичем Пушкиным, это тоже не ложь - ведь все знают, что Пушкин умер. Не ложь, когда человек ошибается, оговаривается или произносит что-то, не являющееся правдой, но знает, что его никто не слышит. Наконец, в математике доказательство методом от противного, когда одно за другим исключаются неверные решения, тоже не является ложью. А вот когда вы выдаете неправду за правду (или наоборот), и ваш собеседник не давал согласия выслушивать нечто, не являющееся правдой, и таковое согласие не подразумевалось заранее, тогда это ложь.
Алик не был приверженцем пуританских нравов. Он считал, что можно изменять жене, пить с кем попало, делать все что душе угодно, но "только до тех пор, пока вы не вынуждены лгать ради того, чтобы таковые действия продолжать".
Кажется, тогда же, в первый день знакомства, Алик говорил о своем отношении к советской Конституции. Это была его излюбленная тема. Он был убежден, что наша Конституция и правовые кодексы - прекрасные документы. Проблема в их соблюдении. Если бы государство следовало своим собственным законам, граждане не оказались бы в условиях бесправия. Государство посягает на права человека, когда люди не выступают в их защиту. Именно поэтому Сталину удалось практически без суда и следствия уничтожить миллионы законопослушных граждан.
Но что будет, если граждане станут вести себя, исходя из того, что у них есть права, записанные в Конституции? Если так поступит один человек - его ждет судьба мученика. Если двое-трое - их заклеймят как вражескую организацию, если тысяча - обвинят в антиобщественном движении. Но если каждый человек, то есть все без исключения действуют с сознанием своих гражданских прав, тогда гнет государства не может не прекратиться. Важнейший момент - заставить государство проводить все судебные процессы открыто, в условиях гласности, подчеркивал Алик. Мне хорошо запомнились его слова, как и все, что он говорил впоследствии, но это казалось слишком логичным, чтоб быть применимым к реальной жизни. Слово "гласность" веками употреблялось в русском языке. Оно встречалось в словарях и в текстах законов с тех пор, как появились словари и своды законов. Обыкновенное, трудноопределимое, рабочее слово, оно использовалось при описании любого процесса управления или судопроизводства, который проводится открыто. Слово это не имело политического значения, и пока Алик Есенин-Вольпин не вырвал его из рутинного контекста, оно не порождало накала политических страстей.
* * *
Я никогда не скрывала от детей своих взглядов и не делала тайны из своих занятий самиздатом. Пока они были маленькие, существовал риск, что в один прекрасный день, придя в детский сад или в первый класс школы, они могут сказать что-нибудь вроде "А вчера мама слушала "Голос Америки"". Но если понижать голос, чтобы поговорить на "запретные темы", и запирать самиздат, чтоб не увидели дети, они вырастут чужими. К тому же запрещенные темы составляли слишком большую часть моей жизни, и если б я попыталась применить тактику утаивания, то мне пришлось бы постоянно говорить шепотом и носить полную сумку ключей. Жизнь стала бы невыносимой.
Сыновья не задавали мне много вопросов. Возможно, они получали достаточно ответов, слушая наши разговоры с друзьями, да и сами развили в себе здоровый скептицизм.
Однажды в 1960-м, Миша тогда учился в первом классе, он пришел из школы и заявил:
- Мам, а ты знаешь, что это мы, русские, изобрели радио и самолет?
Я замешкалась с ответом: нелегко объяснить семилетнему ребенку, что учительнице приходится повторять то, что написано в официальных учебниках, даже если это далеко от истины. Неожиданно на помощь пришел Сережа:
- И ты им поверил? Слушай больше, они еще скажут, что танк тоже мы изобрели. Покажут картинку, где мужик сидит в телеге и палкой размахивает, татар отгоняя. Развесь уши, так узнаешь, что Россия - родина слонов.
К этому мне нечего было добавить.
Когда Мише было тринадцать, он спросил, почему все наши гости - бывшие каторжники или бывшие сумасшедшие. Я перебрала в памяти всех друзей от Алика Есенина-Вольпина до нищих сибаритов и поняла, что Миша прав.
- Думаю, потому, что все они очень интересные люди, - ответила я сыну.