Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта - Борис Александровский 22 стр.


Вот почему о принятии французского гражданства для большинства русских эмигрантов не могло быть и речи. Выше было сказано, что это было неосуществимо даже при наличии такого желания. Юридически они оставались "апатридами" - термин, заменивший собою старое понятие "беженцы", а с точки зрения паспортной системы - "нансенистами". У многих из этих "нансенистов" в глубине души теплилась надежда, что рано или поздно кличка "апатрида" отпадет сама собой, а на смену certificat de Nansen придет тот долгожданный паспорт, глядя на который Маяковский воскликнул: "Читайте, завидуйте! Я - гражданин Советского Союза!" Главу о жизни, быте и нравах "русского Парижа" я заканчиваю описанием его умирания, то есть того исторически неизбежного процесса, который был ясно видим для каждого беспристрастного наблюдателя с первого дня рождения эмиграции, но о котором сама эмиграция не хотела и слышать.

Не думала она и о том, что физической смерти каждого отдельного эмигранта будет предшествовать долголетнее состояние инвалидности и старческой дряхлости. Вот почему среди сотен эмигрантских организаций, союзов, объединений и обществ не было таких, которые вплотную подошли бы к вопросу о том, куда девать многотысячную массу своих членов, что с ней делать, когда людям, ее составляющим, стукнет 70 или 80 лет.

"Отдушиной" явилось открытие под Парижем в конце 20-х годов убежища для престарелых, основанного англо-американкой мисс Пэджет. История этого учреждения, бывшего неразрывной частью "русского Парижа" более 20 лет, небезынтересна с бытовой стороны.

В 1934–1937 годах в течение летних месяцев я замещал в порядке совместительства штатного врача этого учреждения Э. Н. Бакунину по ее личной просьбе, что дало мне возможность близко познакомиться с жизнью этой в своем роде единственной богадельни и с ее обитателями.

После первой мировой войны, когда на международную финансовую арену выступили нувориши, то есть нажившиеся на войне миллионеры и миллиардеры, среди последних был распространен обычай посылать своих подрастающих сыновей и дочерей в Париж для овладения ими безукоризненной великосветской французской речью и для привития им "хороших манер" и "хорошего тона" так называемого "высшего общества".

В их числе оказалась и вышеупомянутая девушка англо-американского происхождения мисс Пэджет. В качестве воспитательницы и одновременно компаньонки для выездов "в свет" родители приставили к ней русскую княгиню М. Княгиня М. не только выезжала с ней "в свет" и учила ее хорошим манерам и великосветскому "тону", она попутно вбивала своей юной питомице-миллиардерше, что будущий расцвет Англии и Америки - где родились ее отец и мать - неразрывно связан с таковым же расцветом "будущей России", и притом, конечно, России царской; что "соль земли", с помощью которой эта Россия возродится, - русская сановная и чиновная знать; что сейчас эта "соль земли" находится в бедственном положении и что ее надо во что бы то ни стало спасти.

На этом поприще княгиня М. преуспела: семена, посеянные в голове ее воспитанницы, дали обильные всходы.

Потеряв вскоре обоих родителей, юная мисс Пэджет сделалась наследницей их миллиардов. Она пожертвовала несколько миллионов франков на устройство убежища для престарелых представителей "соли земли", где они, находясь в своей великосветской среде, по ее мысли, были бы избавлены от унижений и оскорблений парижской "толпы".

Для этой цели в 50 километрах от Парижа, в местечке Сент-Женевьев де Буа, была куплена громадная усадьба, возведен ряд дополнительных корпусов и арендован ряд подсобных помещений для служебного персонала. В 1928 или 1929 году убежище было открыто. Оно получило название "Русский дом" и существует по сей день, хотя его первоначальный облик с течением времени претерпел большие изменения.

В "Русском доме" призревалось 300 престарелых представителей санкт-петербургской и царскосельской знати.

Пожизненной директрисой его мисс Пэджет назначила свою воспитательницу княгиню М.

"Русский дом" сделался забавой праздной и скучающей от безделья молодой наследницы пэджетовских миллиардов. Она часто бывала в нем, лично обходила все 300 комнат, где оканчивали свои дни превосходительные и сиятельные обитатели. При выходе из этих комнат у нее на глазах были слезы, а ее кошелек все шире и шире раскрывался для оплаты разных затей, которые, как она полагала, должны были скрасить существование клиентов основанной ею богадельни.

Привыкнув обращать ночь в день и день в ночь, она, наплясавшись до изнеможения в парижских ночных дансингах, подкатывала в 3 часа ночи на "роллс-ройсе" к своему детищу, будила администрацию дома, стариков и старух и с помощью дюжины прибывших с нею лакеев устраивала "пир на весь мир". Лакеи разносили сановным клиентам богадельни зернистую икру, балыки, разные закуски-деликатесы, ананасы, бананы, груши, апельсины, виноград, шампанское, кофе, ликеры, торты, конфеты, печенье. 80-летние клиенты заплетающимся языком славословили свою благодетельницу. Эта последняя плакала от умиления и от выпитого шампанского. К 7 часам утра "сиятельные" старцы и старушки еле-еле добирались до своих "келий", а благодетельница отбывала в Париж в сознании выполненного ею долга по отношению к петербургской "соли земли", которой она дала возможность вспомнить старые времена.

Проходило несколько дней, и к воротам "Русского дома" ночью подкатывала уже целая вереница автомобилей во главе с "флагманской" машиной основательницы дома. Часовая стрелка показывала два часа. Ночная тишина мирного местечка оглашалась звуками гитар и хоровым пением, а вековой парк усадьбы вспыхивал яркими огнями иллюминаций. Скучающая англо-американка привезла с собою на этот раз цыганский хор: надо же, чтобы "соль земли" утешилась и почувствовала себя как бы в Петербурге с его загородными ресторанами, где в одну ночь прокучивались десятки тысяч золотых рублей и где прожигалась молодость и здоровье тех, кто окружал ее сейчас и стоял теперь одной ногой в могиле.

За цыганским хором - все новые и новые миллиардерские забавы: сердобольная мисс привозила с собою оркестры балалаечников, устраивала грандиозные фейерверки и гулянья, а однажды, наняв полсотни легковых машин, повезла все могущее двигаться население дома на скачки - в день розыгрыша президентского приза, когда на ипподроме собирается весь великосветский Париж. Сотни тысяч франков летели направо и налево, слава о благодеяниях бывшей воспитанницы княгини М. разнеслась по всему "русскому Парижу".

Любопытную картину осколков рухнувшего в бездну мира представляло население этого дома. Входя под его своды, вы вступали в царство теней: вот по широкому коридору плетется 94-летняя вдова варшавского генерал-губернатора; за нею - 80-летний флигель-адъютант свиты его величества. Его лицо перекошено от гнева, а беззубый рот шепчет:

- И эта старая кляча (при этом он показывает рукою на генерал-губернаторшу) смеет утверждать, что у нее походка молодой альпийской серны!..

Вот комендант царскосельского дворца - свитский генерал-майор - делится с командующим войсками Московского военного округа новостью: население "Русского дома" на днях пополнится новым обитателем - светлейшим князем Голицыным. Они долго спорят о том, кто он: лейб-улан или лейб-гусар, припоминают встречи с ним, перерывают всю его родословную, отпускают на его счет полные яду насмешки. Обоим им - далеко за 80 лет. Весь мир для них сузился до последних пределов. За пределами воспоминаний о лейб-драгунах, кирасирах и кавалергардах их больше ничего не интересует.

Вы шли дальше по зданию и выходили в тенистый вековой парк. Там и сям все новые и новые тени: министры, губернаторы, сенаторы, камергеры, действительные тайные советники, фрейлины ее величества, статс-дамы, начальницы институтов для благородных девиц, светлейшие князья, графы, бароны - все то, что когда-то составляло остов потонувшего мира и что теперь доживало свои дни в маленьких кельях богадельни среди воспоминаний о молодости и о былом могуществе, богатстве, сытой, праздной и роскошной жизни.

Основательница "Русского дома" первоначально предназначала его лишь для тех, в чьих жилах течет "голубая" кровь. Обитатели его крепко держались за эту привилегию. Стоя перед лицом вечности, они с удесятеренной злобой и бешенством обрушивались на всякого, в ком этой крови не было и кого судьба занесла к ним в качестве временного или постоянного соседа по дому.

Сначала это явление было случайным. Среди их высокопревосходительств и их сиятельств вдруг оказывался старый армейский служака-офицер плебейского происхождения или какой-нибудь сомнительный дворянин, о дворянском происхождении которого никто ничего не слышал.

А однажды в "Русский дом" по личному распоряжению основательницы была принята - о, ужас! - журналистка.

В этих случаях во всех кельях поднималось злобное шипение и бешеная брань. Как! В среду патрициев затесались какой-то сиволапый армейский мужик и какая-то проклятая "слюнявая интеллигентка"!

Но время шло. Обитатели дома один за другим переселялись на расположенное рядом русское кладбище. Подули другие ветры.

Взбалмошной благодетельнице русских патрициев надоела сентженевьевская игрушка. Ее потянуло на яхты, в кругосветные путешествия, к миллионным ставкам в казино Лазурного берега и к другим развлечениям скучающих миллионеров. Она покинула Париж и перестала интересоваться своим детищем. Вскоре она совершенно от него отказалась.

"Русский дом" перешел в ведение французского министерства социального обеспечения и потерял свой сословный характер. Цыганские хоры, скачки, балалаечники и пэджетовские кутежи отошли в область преданий. Новые клиенты дома состояли из эмигрантских "разночинцев". От прежнего петербургского и царскосельского духа в его стенах не осталось и следа.

В конце 30-х годов тихое местечко Сент-Женевьев де Буа все больше заселялось русскими. На его малолюдных улицах все чаще и чаще слышалась русская речь. Первоначально это были близкие родственники призреваемых, потом появились дачники, кое-как сколотившие маленькую сумму, чтобы снять на месяц-полтора комнату в хибарке у кого-либо из местных жителей.

Разрасталось и русское кладбище, расположенное на окраине городка. Муниципалитет отвел для него обширную территорию, быстро покрывавшуюся свежими могилами и крестами. Родственники умерших в Париже эмигрантов отдавали все, что имели, чтобы похоронить прах близкого человека на этом кладбище, которое в их представлении стало чем-то вроде уголка старой России.

Если вам, читатель, случится быть в Париже, то после того, как вы покончите с осмотром его достопримечательностей и с вашими личными делами, пройдите на площадь Данфер-Рошро, сядьте в автобус, идущий в Сент-Женевьев де Буа и попросите кондуктора (он же и водитель) остановиться около "Русского дома". Вы издалека увидите позолоченный крест кладбищенской церкви, построенной в стиле древних новгородских храмов на средства, пожертвованные Рахманиновым. Прогуляйтесь по посыпанным песком дорожкам кладбища и прочитайте надписи на могильных крестах. Перед вашими глазами пройдет весь канувший в вечность старый мир, о котором вы слышали по рассказам и читали в книгах.

Поминать добрым словом этот мир мы с вами, конечно, не собираемся, но взором туриста и историка его окинем.

Мы увидим много любопытного. Между могилами мы разглядим одинокие сгорбленные фигуры последних представителей умирающего "русского Парижа", когда-то бесплодно и бесцельно бурлившего и шумевшего. Они приехали сюда из Парижа посмотреть на этот уголок столь любезной их сердцу старой России.

Позади у них - бесцельно прожитая жизнь на чужбине, состоявшая из одних ошибок, рабский труд на пользу "ликующим", горе, страдания, унижения среди чуждых и непонятных им людей. Впереди - одинокая горькая старость, беспросветная тьма и бесславная смерть.

О чем они думают, склонившись над могильными крестами и роняя тихо текущие по щекам слезы? Ведь у многих из них среди похороненных здесь нет ни одного близкого и дорогого существа.

Мы едва ли ошибемся, если скажем, что это - слезы позднего и горького раскаяния в том, что, когда после Победы русский народ протянул им руку помощи и простил все ранее ими содеянное, они безрассудно эту руку оттолкнули и обрекли себя на умирание в чужих краях на положении рабов его величества капитала. Глядя на них, невольно вспоминаешь стихи Батюшкова, когда-то вдохновившие великого Чайковского на создание его "Фатума": Ты знаешь, что изрек, Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?

Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек.
Рабом в могилу ляжет…
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез…

IX. Русская церковь за рубежом

В этой главе я хочу поделиться с читателем воспоминаниями о жизни зарубежной русской православной церкви.

Я не буду касаться религиозных убеждений эмигрантов.

Общеизвестно, что это дело совести каждого человека в отдельности. Копаться в них и тем более делать какие-либо выводы и заключения - это значило бы заведомо впасть в ошибку и пойти по ложному пути. Я буду говорить исключительно об организационной структуре церкви и о внешних формах ее жизни.

Самое удивительное в этой структуре - тот трудно понимаемый для стороннего наблюдателя факт, что зарубежная русская церковь в первые же годы после революции раскололась на три части, не избежав общей для всех эмигрантских организаций участи.

Читатель, конечно, подумает, что речь идет о догматических несогласиях на верхах церковного управления.

Ведь когда-то в глубине веков одно слово filioque ("…и сына") раскололо бывшую до того единой христианскую церковь на две части: православие и католичество. В последующей жизни православной церкви время от времени также возникали догматические несогласия, приводившие к отделению от нее различных религиозных сект.

В зарубежье догматического разброда не было. Православная церковь оставалась и жила с единым учением - таким, каким оно существовало почти два тысячелетия.

Но было то, без чего не обходилось ни одно проявление эмигрантской жизни: споры, раздоры и скрытая борьба руководителей.

Уже в первые годы после того, как среди многотысячной массы русских, очутившихся за рубежом, оказались и церковные иерархи, между ними возникли острые и резкие разногласия по поводу организационных форм устроения церковной жизни. Волна эмигрантского политиканства захлестнула и эту среду, которая, казалось бы, но своему существу должна быть вне всякой политики.

Во главе одного течения встал митрополит Евлогий.

Ссылаясь на техническую невозможность осуществления постоянной связи с патриархом Московским и всея Руси, он объявил автокефалию, то есть самостоятельность зарубежной русской православной церкви (церковные законы допускают это), после чего стал официально именоваться митрополитом западноевропейских русских православных церквей, полностью отделившись от Московской патриархии.

Прошлое митрополита Евлогия весьма неприглядно.

В свое время он принадлежал к крайне правому течению политической мысли и на этом поприще стяжал себе в царской России печальную известность. Но, попав в эмиграцию, он порвал с политикой и политиканством и в течение последующих 25 лет вплоть до своей смерти не принимал участия в эмигрантских политических группировках и политических выступлениях, ограничив круг своей деятельности вопросами церковной жизни и благотворительностью. В годы войны он встал на четкую патриотическую позицию, а после Победы, уже в 84-летнем возрасте и будучи прикованным к постели тяжелым недугом, благословил эмиграцию на возвращение на родину. За несколько недель до своей смерти он принял советское гражданство и получил из рук советского посла во Франции А. Е. Богомолова советский паспорт. Символически этот паспорт был ему вручен под номером первым. Митрополит Евлогий пользовался в эмиграции и во французских кругах общим уважением. К возглавляемому им течению принадлежало подавляющее большинство русских зарубежников. Жил он при храме на улице Дарю, о котором мне неоднократно придется упоминать. Храм этот четверть с лишним века был кафедральным собором "евлогиевской" церкви.

Совсем другой вид имела отколовшаяся от евлогиевцев часть русского церковного зарубежья, возглавляемая митрополитом Антонием. В противоположность Евлогию этот последний с головой ушел в эмигрантскую политику, заняв в ней крайне правый фланг. Официально это течение считало своим верховным органом эмигрантский святейший синод, состоявший из сподвижников Антония.

Местопребыванием синода был югославский городок Сремски Карловцы, где в первые годы эмиграции была также резиденция Врангеля. Отсюда все 25 лет раздавались призывы к "священной борьбе против большевизма", благословлялось всякое оружие, направленное против него, возглашались на ектениях специальные просительные молитвы соответствующего содержания и направления.

Отсюда же раздавались слова, благословлявшие белых офицеров и солдат на вступление в ряды гитлеровского вермахта.

Последователей митрополита Антония и святейшего синода - антониевцев - было неизмеримо меньше, чем евлогиевцев. Это были преимущественно представители вымирающей царскосельской и петербургской знати и высшего чиновничества. В Париже представителем "антониевской" церкви был митрополит Серафим. Его кафедра находилась в церкви на бульваре Экзельманс, перестроенной из барского особняка, купленного кем-то из петербургских аристократов, сохранивших в первые годы после революции кое-какие деньги в заграничных банках.

К митрополиту Евлогию и евлогиевцам антониевцы относились резко агрессивно. Святейший синод, засевший в Сремских Карловцах, объявил Евлогия и подопечное ему духовенство "лишенными благодати", а все церковные акты, выполняемые этими последними, - недействительными.

Третьим течением зарубежной церкви была та часть духовенства, которая осталась верна Московской патриархии и признавала ее юрисдикцию. Деятельность этой части духовенства проходила в трудных условиях. Значительная часть эмиграции, фанатически настроенная и злобствующая, объявила этот филиал патриаршей церкви "большевиствующим" и ежедневно подвергала его бешеной травле, а его прихожан равным образом считала неблагонадежными и весьма "подозрительными по большевизму…".

Следует отметить, что с первых же дней зарождения эмиграции церковные дела играли большую роль в ее повседневной жизни и были предметом бурных споров, взаимного озлобления, словесных потасовок и газетной грызни. Вышеописанные раздоры среди церковных иерархов неизбежно перекинулись и на всю эмиграцию в целом, состоявшую в преобладающем большинстве из верующих. Я не помню ни одного случая, чтобы эмигрант, характеризуя в разговоре с приятелем кого-либо из своих знакомых, не упомянул бы также о принадлежности его к евлогиевцам, или к антониевцам, или к патриаршей церкви.

Назад Дальше