Память сердца - Рустам Мамин 17 стр.


Мы с Сашей подружились. Комендатура лагеря уважала его за простодушие, силу, за беспрекословный авторитет среди осужденных. Руководство даже хотело, чтобы он перешел работать в комендатуру, – там были свои привилегии. Он не пошел: "Я осужденный и буду с осужденными до конца". А воровские авторитеты зауважали его еще больше за то, что не пошел служить к "вертухаям". Он и с уголовниками дружил: "Они такие же, как мы – зеки". А авторитеты, типа Ивана-дурака (как ему нравилось называть себя "Иван-дурак" – удивительно!), так вот такие, как Иван-дурак, Одессит, Комля, Медвежатник, Бурый излагали Саше свои обиды. Он их внимательно слушал, советовал. Среди авторитетов тоже были люди справедливые, понятливые.

Вспоминается такой случай с заболевшим политическим – Чижковым. На зоне, когда нас выводили на работу, врача не оказалось. Чижкова с трудом, под руки, еле довели до проходной завода, а это более трех километров! Перед воротами он упал и потерял сознание. И пока вся колонна не прошла, вертухаи его не поднимали! Мат и брань стояли несусветные:

– Вставай, сволочь политическая!

– Поднимайся, сука! Кто за тебя работать будет?!

Глухие удары по поникшему телу сыпались один за другим. Одно плечо его телогрейки было уже изодрано в клочья. Стремясь дотянуться до человека, голодные, в ярости, собаки готовы были разорвать лежащего… Нелюди с обвисшими хохлацкими усами, приспускали до предела натянутые поводки и, издеваясь, себе на утеху науськивали взбесившихся псов…

Несколько политических подняли Чижкова и, не глядя на остервенело лающих собак, все-таки внесли в помещение проходной. Положили на скамью… Так их выгнали, травя собаками! А бесчувственного Чижкова снова вытащили из помещения и кинули у ворот.

Политические в изодранных собаками телогрейках и робах, вернувшись к ожидающим из колонны, с возмущением рассказали:

– Вы бы видели, что там делается! Человека бросили собакам!..

Авторитеты Иван-дурак, Медведь и другие стали совестить политических:

– А вы что ж своего товарища-то бросили? Хохлы-вертухаи затравят его собаками! Насмерть!.. А вы, коммунисты, и не почешетесь?!

Все всполошились. Толпа зеков, сгрудившихся неподалеку от проходной, забурлила, как варево достигшее точки кипения. Многие схватились за трубы, обрезки железа, валявшиеся в изобилии на территории. И решительно двинулись к воротам, откуда был слышен надрывный собачий лай. Саша, успокаивая всех, вместе с другими шел впереди:

– Требуем коменданта!

Вышел начальник охраны, хохол (охрана вся была из хохлов), и выстрелил в воздух:

– Разойдись! Стрелять буду!

Воры прикрыли Сашу:

– Уходи, мы сами справимся!..

Саша спокойно подошел к главному вертухаю:

– Как же тебе, мать твою, не стыдно?! – как-то легко отобрал пистолет, приставил ему ко лбу: – Ты этого хочешь?!

Подождал. Ждал пока начальник охраны не стал белым.

– Дур-рак, тебя же везде достанут! И тебя, и семью твою! – опустил пистолет, выстрелил несколько раз в землю и вернул хохлу: – Доложи коменданту: "Все спокойно!" А Чижкова – (он же бо-ольно-ой!) – отправьте в изолятор. – Повернулся ко всем: – Мужики, все за работу! Инцидент исчерпан, больше не повторится. Начальничек – свой мужик! Ошибочка!.. Бывает!..

И все, человек сто, окружив Галямова, вдруг озорно запели свою любимую песню, с которой, гремя котелками, ходили на обед:

Ах вы, сени мои, сени,

Сени новые мои!

Сени новые, кленовые,

Решетчатые…

Дружно, обнимаясь, пошли к цехам.

Кстати, вспомнился и такой случай. Каждый день заключенные колонной, наверное, вы уже представляете – какой и как, выходили из зоны на работу. А те, кто почему-либо был освобожден (больные из лазарета, истощенные, туберкулезники) оставались без особого надзора: зона-то охраняется, вышки кругом. Так вот, они пользовались некоторой свободой. Например, могли подальше от бараков костер разжечь, испечь или сварить картошку, если есть. К чему повторять – война! А уж какая там пайка у заключенных – все время голодные! Едва ноги таскали.

И вот возвращаемся мы после работы в зону. Колонна проходит в ворота, а конвоир Грицко во всю прыть бежит прямо к кострам и ретиво затаптывает огонь – ну прямо пляшет сапожищами на горящих угольках! Подбежал еще один, не помню ни его имени, ни прозвища, и с остервенением ударил сапогом по висящему над костром котелку. От удара несчастный котелок, кувыркаясь и разбрызгивая содержимое, полетел в одну сторону, а пара лягушек, выпрыгнувших из него, – в другую, – видно вода еще не успела закипеть.

Далеко не каждому заключенному приносили передачи: много было не москвичей, и еще больше – одиноких. Война есть война! Всех разбросала, проклятая!..

Может быть, это варево из лягушек кому-то прибавило бы сил. Может – спасло бы даже жизнь, и обездоленная семья – мать, жена, дети – дождались освобождения страдальца. Но нет…

Кстати, вспомнилась такая деталь: после освобождения покидал я зону через парадные ворота. Вышел, и надо было подняться наверх, на дорогу, – метров десять. И что вы думаете: от стен зоны, высоких, с колючими проводами поверху, заросших до середины какими-то кустами, лопухами, двигались кверху, к дороге, полчища огромных зеленых лягушек! Тысячи, клянусь! Они переходили дорогу, уходили куда-то дальше от лагеря. Столпотворение какое-то! Между ними пятнадцать-двадцать сантиметров и прыгали они вперед, перегоняя друг друга. Вся дорога – была сплошь в лягушках! Машины не останавливались, проезжали по ним, оставляя за собой широкие мокрые полосы-просеки. А они все шли, шли. Шли…

Можно было подумать, что покидают они нашу зону в связи с объявленной амнистией. Радуются, что скоро зона – территория зла, страданий и голода – опустеет! Будто получили знак свыше: войне конец, и люди, нуждавшиеся в их жертвенной помощи, уходят! Но… тогда зачем и им надо уходить?! Оставались бы здесь – хозяевами, раз облюбовали эти места!

Но разве лягушек поймешь? Неисповедимы пути Господни – для всех!..

Отец принес мне передачу – большую, обильную! Каждый раз, получая продукты из дома, я, конечно, испытывал особенную радость. Еще бы – это праздник, привет от домашних! "Пир души"! Но в то же время меня угнетали, мучили, буквально истязали мысли о том, что я отрываю у них еду, а мог бы, работая, помогать семье, кормить стареющих родителей в это тяжкое время!

Тем не менее, передо мной красовалось изобилие продуктов: молоко, котлеты, пирожки домашние – мясные. Среди этой провизии была, видимо, купленная на рынке банка консервов – рыбы какой-то. Но, когда я открыл ее, оказалось – рыба испорчена: край банки был с чуть заметной ржавчиной, естественно, отец мог и не заметить. Жалко, конечно! Не исключено, что отец заплатил за нее большие деньги. Но, куда деваться, придется выбросить. Содержимое уже сильно отдавало тухлятиной.

Сосед по бараку (он не получал передач) увидел, что я несу выбрасывать банку, и попросил:

– Дайте!.. Дайте, пожалуйста, мне, я все пережарю и съем!.. Не выбрасывайте!

Я отдал. Он достал где-то лука, набрал какой-то зелени, травы и принялся пережаривать все на машинном масле. Когда все жарилось на нашей общей кухне, аромат был непередаваемый: какой-то домашний, вкусный и манящий.

Он съел все до последней крошки – с наслаждением. Мне вначале было жалко: отец принес мне, а ест другой – чужой человек. Обидно было за папу, за его усилия, хлопоты, заботу. Как будто я обманул его любовь. А потом подумал: человек-то съел с удовольствием! Искренне, от души сказал "спасибо", – и не раз! Отец сделал доброе дело! Настроение у мужика, может, за несколько лет впервые – было хорошее. Я бы сказал, праздничное! И у меня отлегло от сердца. Добро, сделанное чужому человеку, наполнило и меня чем-то добрым, благостным.

А с этим мужиком я потом всегда делился продуктами. Он с влажными глазами всегда так говорил "спасибо", будто душа у него пела и просилась наружу! "Спаси-бо!" – спаси Бог! Желал отцу и мне долгих лет жизни и здоровья. Воистину: что посеешь, то и пожнешь! Может, в числе прочего, и молитвами этого мужика я еще пока жив и здоров. Кто знает?..

Скорбный случай на шоссе

Поздняя осень. Сплошной стеной сыплет и сыплет мелкий густой и холодный дождь. В двух шагах ничего не видно. Почему он льет именно сегодня, когда на душе и так мерзко? Может, потому и мерзко, что дождь мерзкий. Да…

Вспоминается отвратительный, предначертанный многим судьбой случай. Нелепый и трагичный. Представьте… Сорок четвертый год. Война. Вечер холодного октября с пронизывающим ветром и непрекращающимся уже несколько часов дождем. В такую погоду, говорят, хозяин даже дворовую собаку домой берет, супом кормит.

Колонна заключенных длиной в пятьдесят метров, отработав положенную смену, возвращается с завода в зону. Темень кромешная. На окнах домов светомаскировка. Фары не горят. Колонна под беспощадным дождем обреченно движется посередине Ленинградского шоссе – по нейтральной полосе. Прошли уже несколько километров. Скоро поворот направо, вниз… Немного пройти – и зона.

И вот, представьте, в такой безудержный пронизывающий дождь ты, промокший до белья, мокрый, как говорят, до нитки, вынужден идти, идти, идти… Идти, не останавливаясь, не имея возможности хоть как-то прикрыться от хлещущих струй, принимая на себя удары и издевательства стихии. Бушлат прилип к телу, давит своей тяжестью. Все заскорузло, набухло ледяной жижей; руки не гнутся. Ты еле передвигаешь ноги, погружая их по щиколотку в грязные потоки. И вдруг… – рок!

Из мрака, не сбавляя хода, разбрызгивая веером снопы дождя, выскакивает прямо на людей, что-то огромное, неотвратимое… О, ужас! Троллейбус! Как неведомый мифический зверь, будто освободившись от пут, бросается на голову колонны! Буквально вгрызается!.. Крики, стоны. Скрип тормозов. Троллейбус не может остановиться, скользит, продолжая давить…

И неожиданная команда:

– Ложись! Стрелять буду!..

Вся колонна бросается наземь.

Выстрел! Тут же отозвались, защелкали затворы, загромыхали другие выстрелы.

– Лежа-ать!..

Снова выстрелы из разных мест. Что же произошло?..

В темноте из-за мерзкого дождя шофер грузовой машины, поздно увидев колонну, резко затормозил. Чтобы не врезаться в эту злосчастную машину, троллейбус, вывернувшись и не имея возможности сбавить ход, огибает грузовик… и, не сбавляя скорости, врезается в живую колонну! Шесть-семь рядов, по шесть заключенных в шеренге, раскиданы, опрокинуты, раздавлены. Смяты троллейбусом!..

Чтобы заключенные не разбежались, рявкают, разносятся команды всей колонне:

– Ложи-ись! Стрелять буду!.. Лежать, мать вашу!..

Колонна растянута. Охрана сопровождения – до десяти-пятнадцати человек – рассредоточена. Никто никого не видит. После первой команды – эхом, один за другим, вторит каждый следующий:

– Ложись, мать твою! Стрелять буду!..

Куда? В кого?.. И снова угрожающе-надсадный ор! Стреляют вверх!.. Стрельба беспорядочная, суматошная. Наверняка многим по всей округе почудилось, что это вылазка, десант немцев.

Из троллейбуса выбегают пассажиры, не понимая, что происходит. Суетятся, мечутся в темноте. Но на всякое шевеление одна хлесткая беспощадная команда:

– Лежа-а-ть!.. Лежать! Стрелять буду!..

А в устах охранников-хохлов, закутанных в плащ-палатки, слова "лежать, стрелять буду" звучат, как: "Не бежать! Стрелять буду!"

И все, кто выходят из троллейбуса, шлепаются в лужи, – мужчины, женщины, старики. Падают почему-то ничком – лицом вниз, в лужи пополам с кровью, рядом с телами погибших и кричащими от боли ранеными. Стоны, плач…

Нет! Это невозможно описать! Меня уже трясет… Как тогда.

…Лежат все в лужах – мокрые. Рукой пошевелить, пододвинуть к лицу – нельзя!

Кирзовым сапогом, со злобой – на кисть:

– Лежа-ать!.. Стреляю.

И все безропотно лежат. А ветер, издеваясь или смеясь, набрасывает, надувает на беззащитных людей все новые и новые потоки ледяного дождя…

Это злой рок? Ведь до поворота оставалось всего-то чуть больше минуты! Неужели беспощадный ненасытный Молох – война – не может удовлетвориться, насытиться кровавой жатвой на полях битвы? Все мало?!

Выстрелы не прекращаются. Охрана растеряна, все перепуталось: где заключенные, где гражданские? Все одинаково мокрые, кто и где – в бушлате, в пальто?

Снова и снова – бух, бух, – выстрелы!.. Снова и снова передергивают, сухо, устрашающе щелкают затворы – видимо, уже для острастки. Вопли, стенания стелются над землей. Пахнет прелью и кровью. От отчаяния, возможно, в панике кто-то поднимается, согнувшись, пытается бежать. И снова хлесткое, как удар плеткой:

– Лежа-а-ть!.. Сука!

А слышится: "Не беж-а-ать! Стрелять буду!.."

И лежат, лежат вместе с другими в кровавой луже и ждут, что же дальше…

Из темноты с воющей сиреной врезается в самую гущу толпы машина "скорой помощи".

– Куда-а?! Мать вашу!..

Выстрелы. Мат… Визг тормозов в темноте: "скорая помощь" давит раненых. А заключенные, лежащие рядом, помочь не могут: пристрелят, – хохлы же!..

Братцы! Как хотите, а те хохлы-охранники, как на подбор, были плохие люди. Это не те добряки, братья-славяне, каких показывают в кино: усатые, чубатые – в расшитых рубахах, шароварах, песни поют: "Ой, Днипро, Днипро…" Наши хохлы-вертухаи были на редкость озлобленными. Презрительно называли нас "москалями". Не берусь судить их и рассуждать на эту тему, – в семье не без урода, говорят; в каждой нации могут найтись и предатели, и подлецы. Но что было, то было: "наши" хохлы почему-то не воевали на фронте, а сосредоточились все в охране: тепло, безопасно и "мухи не кусают"! А еще власть, абсолютная власть над бесправными и беззащитными!

Сергей Сергеевич Смирнов

Перед какими-то праздниками, не то Майскими, не то Ноябрьскими – скорее, Ноябрьскими сорок четвертого года, в лагерь вместе с другими заключенными прибыл Смирнов Сергей Сергеевич, писатель. Я его не знал. Но другие, видимо, ожидали: уже у проходной встречали как знаменитость, обнимали:

– Сергей Сергеич, родной! Какие злые ветры занесли?..

– Недоразумение. Ненадолго…

Он попал в наш барак, там все были по 58-й статье. Сергей Сергеевич улыбался, шутил. Когда он смеялся, запрокидывая голову, казалось, что смех влечет его куда-то вверх: выше, выше… Хохот становился все шире, раскатистей. А голос – бархатный, густой. Глядя на него, делалось как-то легко, многое хотелось позабыть – так заразительно он смеялся.

На праздничном вечере я читал стихи Николая Доризо. Он тоже читал стихи – чьи, не знаю, скорее всего свои. Ему горячо аплодировали, принимали бурно, дружно. За кулисами мы с ним разговорились. Смирнов спросил меня, за что я здесь и давно ли. Я рассказал про анекдот, – он по-доброму захохотал. Успокоившись, сказал:

– Скоро войне конец, всех выпустят! Осталось немного!.. Держись, дружок.

– А вы-то за что здесь?

– А-а… Скоро выйду! А ты держись, брат, у тебя все лучшее – впереди…

И действительно: после праздников его уже не было.

В начале сорок шестого года я встретил его в Астрахани. Он спешил по улице Кирова, окруженный веселой группой молодых людей. Была в нем какая-то притягательная сила, трудно представить его в одиночестве – без окружения этой энергичной молодежи. Они что-то живо обсуждали.

Сергей Сергеевич увидел меня. Раскинув руки, остановился и захохотал так, что все заулыбались… Когда я подошел, он обнял меня, представил: "Друг мой юный". Но ребята, видимо, спешили, поглядывали на часы. Смирнов обнял меня еще раз: "Ну!.. До встречи, родной…"

Потом, в шестидесятых годах, я встретил его на Центральной студии документальных фильмов. Он писал сценарии, а я работал там директором картины. Вот тут, как он и предсказывал, у меня началось "все лучшее".

По его книге мы делали телефильм в Бресте, это был один из первых документальных фильмов, снимаемых многокамерным методом – с трех камер. Он был рад нашей встрече, во всяком случае, был рад за меня.

В Бресте, между прочим, он спросил, знает ли кто-нибудь, что я был в ИТК.

– Что вы, Сергей Сергеевич!

Он положил руку мне на плечо:

– И правильно! Не надо никого посвящать в такие дела, люди разные бывают, – он опять захохотал приятным бархатным голосом, чуть запрокинув голову, будто так ему легче смеяться.

По его сценариям режиссер Виктор Лисакович, ныне народный артист, профессор, а тогда совсем молодой, снял фильмы "Катюша", "Его звали Федор", я был директором съемочной группы. Фильмы получились очень яркие, самобытные. Особенно – "Катюша", снятая скрытой камерой. Лисакович этим фильмом будто прорвал плотину в документальном кино, настолько он был органичный, искренний, с настоящей – живой и потрясающей героиней! Но во многом, я думаю, успех был обусловлен и самой личностью Смирнова, его человеческим диапазоном; в его сценариях были громадная энергия, эмоция и мысль. Умел он открыть неповторимый пласт личности, найти героев – казалось бы, обычных людей, но в то же время необыкновенных, трогающих до глубины души! И запоминающихся навсегда!

Это благодаря Сергею Сергеевичу Смирнову мир узнал о Екатерине Деминой, о Федоре Полетаеве. Конечно, большая творческая удача – что замысел писателя так тонко и талантливо был понят, оценен и развит режиссером Виктором Лисаковичем. Попади сценарий Смирнова в руки другого – мыслящего стандартно, иллюстративно, привычными шаблонами – бог знает, что вышло бы из этого! Здесь же было снайперское попадание! И документальный экран во всей полноте, многогранности, живой человеческой притягательности раскрыл судьбу, душу, героический характер Катюши и Федора. И все это – на фоне подлинных исторических событий!

На экране – только Человек и История! Без малейших поползновений к инсценировке, к попыткам привнести какие-то "красочки", ухищрения, чтобы образ заиграл ярче, полнее.

Война. Лето. Жара. Здесь – наши, там – немцы. Противостояние не на жизнь, а на смерть. А посередине единственный колодец, на территории, насквозь простреливаемой немцами:

– Катьюша! Иди!..

И она, юная щупленькая Катюша Демина, шла!.. Всякий раз шла на смерть, чтобы хоть попытаться набрать воды для истекающих кровью раненых!..

Как жаль, что не было тогда возможностей представить фильмы Смирнова и Лисаковича на премию "Оскар", например. Ведь это было просто открытие в неигровом кино: камера – живая; она все время рядом, вглядывается в человека – пристально, по-доброму, ненавязчиво… И раскрываются такие глубины характера! Женская мягкость, незащищенность, наивная трогательность. И подвижничество, жертвенность, бесстрашие, – что там тебе Шекспир! Это подлинная – жизнь. Это – Сергей Сергеевич Смирнов.

Последний раз я встретил его в Доме кино. Он дружески интересовался моими планами: я уже был режиссером. Кстати, я спросил, почему не видно его на студии, нет новых сценариев, фильмов. Он несколько мрачновато ответил:

– Не все вопросы легко решаются у главного редактора студии Осьминина! – махнул рукой, вроде: "бог с ним!", чуть запрокинув голову, невесело хохотнул бархатным раскатистым смешком.

Назад Дальше