Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк - Петр Чайковский 13 стр.


Но, боже мой, как я отвлеклась от своего главного предмета. Извините, Петр Ильич. Я возвращаюсь к уверению Вас, что я всеми силами своих понятий люблю свою религию и не променяю ее ни на какие блага, потому что без нее они и невозможны для меня. Вы только поймите, Петр Ильич, в чем состоит моя религия, и Вы увидите, как она дорога, как необходима мне, а следовательно, и как прочна. Моя вера есть вера в добро и правду, как я их понимаю, - бескорыстные, неподкупные, искренние, и, если бы я могла потерять эту веру, я перестала бы жить. Моя же тоска, как Вы совершенно верно определяете, есть, так же как и у Вас, тоска по идеалу, иначе говоря, по тем истинам, которым я поклоняюсь, и происходит она не от шаткости моих верований, а от жажды осуществления этих идеалов и неудовлетворенности в этом отношении, потому что мой идеал такой чудак и так далек от того совершенства, которое создали так называемые идеалисты и к которому стремится все человечество, что на него никто не хочет быть похож. Так вот, когда общий строй жизни или отдельные личности оскорбляют, осмеивают, топчут в грязь мой идеал, мои дорогие верования, я тоскую, тоскую до отчаяния (как это было в Bellagio), пока все та же религия не приходит на помощь и не берет верх над всем. Отчуждение от людей происходит от разладицы моих понятий с общечеловеческими. Люди не сочувствуют моим убеждениям, а я не умею подделываться под них. Но моя религия от этого нисколько не страдает, напротив, как человека верующего поддерживает в минуты страдания вера, надежда, любовь к богу, так и меня поддерживает моя вера в добро, любовь к человечеству и надежда на лучшую будущность для него. Я так твердо верую в добро и правду (по-моему), что, если бы мне пришлось, как Галилею, выдержать за это пытку, я бы так же, как. он, отойдя от орудия пытки, сказала: "а все-таки вертится". Я не на словах только готова вынести много, много за свою' религию и не отступлюсь от нее ни на шаг. Вы скажете, быть может, Петр Ильич, что богатым не приходится и выносить, то я напомню Вам, во-первых, что богатые еще больше, чем бедные, дорожат и общественным мнением, и судом света, и отношением к себе людей. Я же не подкупаюсь этим ничем, хотя и чувствую, что один в поле не воин. Бывает жутко подчас, но моя вера поддерживает меня, я не склоняю голову ни перед несправедливостью, ни порицанием, ни даже перед. насмешкою (которой так боятся все люди), я не боюсь ничьего суда, кроме своего собственного, и я уже говорила Вам, что меня даже ничто не раздражает, я не виню людей: они по-своему правы.

Второе скажу Вам, Петр Ильич, то, чего Вы, быть может, не предполагаете: ведь я не всегда была богата, большую часть своей жизни я была бедна, очень бедна, в особенности в один период моей жизни, о котором я Вам сейчас расскажу. Мой муж был инженер путей сообщения и служил на казенной службе, которая доставляла ему тысячу пятьсот рублей в год - единственные, на которые мы должны были существовать с пятью детьми и семейством моего мужа на руках. Не роскошно, как Вы видите... При этом я была кормилицею, нянькою, учительницей и швеей для моих детей, а также камердинером, бухгалтером, секретарем и помощником своего мужа. Хозяйство было, конечно, также все на моих руках. Работы было много, но я не тяготилась ею. Но вот что давило меня невыносимо. Я не знаю, Петр Ильич, знаете ли Вы, что такое казенная служба? Знаете ли, что при ней человек должен забыть, что у него есть разум, воля, человеческое достоинство, что он должен сделаться куклой, автоматом, - то вот этого-то положения моего мужа я не в состоянии была выносить и, наконец, стала просить, умолять его бросить службу, а на его замечание, что тогда нам нечего будет есть, я отвечала, что мы будем трудиться и не пропадем, но когда он, наконец, согласился исполнить мою неотступную просьбу и вышел в отставку, мы очутились в таком положении, что могли проживать только двадцать копеек в день на все. Тяжело было, но я ни одной минуты не жалела о том, что было сделано. Это было не последнее тяжкое положение в материальном отношении, а о нравственных страданиях, какие достались на мою долю в жизни, и говорить нельзя, и действительное, так сказать, существенное примирение я стала находить только с тех пор, как переменила религию. Я не могу сказать, что с приобретением ее я перестала страдать, - это было бы невозможно, потому что у человека есть горячая кровь, есть нервы, сердце. Да неужели Вы думаете, Петр Ильич, что люди верующие не страдают? Отчего же они плачут перед богом? И они и я находим облегчение в своей религии, только мне не надо ни у кого его выпрашивать, я в себе самой его нахожу...

Что касается Вашего недоверия к моему реализму, то, пожалуйста, Петр Ильич, понимайте его только так, как я понимаю, и тогда Вы увидите и сами, что я реалистка. Да уже на что же Вам больше, когда я красоте не поклоняюсь, и это у меня выведено из жизни. Давно, давно уже я из всех наблюдений вывела твердое убеждение, что она не только не приносит никакой пользы человечеству, но деморализует его. Как первое впечатление красоты есть печать пошлости, так и все последствия его безнравственны, часто бывают возмутительны.

Теперь Вы спрашиваете: неужели я музыку люблю, как Вы - огурцы или Икем? Нельзя же сравнивать два различные предмета. Музыку я люблю за то состояние, в-какое она меня приводит, а огурцы не приводят ни в какое, хотя все-таки первое есть физическое. Всякое то состояние, в котором не участвует разум, есть физическое. Теперь я Вас спрошу, Петр Ильич: неужели то состояние, в какое приводит человека бутылка Хереса, есть нравственное? Ведь люди его называют даже бeзнравственным, с чем я совсем несогласна; мне у Шумана весьма симпатично то, что он пил, я еще больше от этого сочувствую его тоске. Но я опять отвлекаюсь. Так вот, музыка меня приводит в то состояние, в какое стакан Хереса, и это состояние я нахожу самым высоким, самым восхитительным. Это стремление куда-то так загадочно, необъяснимо и вместе с тем так роскошно, упоительно, что с ним хотелось бы умереть. Я недавно играла со. скрипкою Ваше Andante из Первого квартета, и оно приводит меня всегда в такое состояние и оканчивается, дрожью по всем нервам, но я никогда не бываю удовлетворена исполнением того места, где тема идет в тоне Si bemol mineur. Мне кажется, что никто не понимает той отчаянной тоски, какая в нем выражается, зато у меня самой захватывает дыхание. Божественное искусство музыка, и вот где выражается божественная искра человеческой натуры! Не думайте, Петр Ильич, что это противоречие моей религии, - нет, напротив, я в ней-то и вижу начало той божественной искры, которая чувствуется в музыке; в моей-то религии и есть все самое благородное, самое правдивое и высокое, что есть в человеческой натуре, а музыка на эти-то свойства и действует. Я уверена, что если бы самый закоснелый разбойник в ту минуту, когда он поднял бы нож над какою-нибудь жертвою, услышал музыку, он бросил бы нож и заплакал, и это было бы чисто физиологическим актом. Я прилагаю Вам вырезку из газеты о любви солдат к музыке; но неужели на них она производит нравственное впечатление? По-моему, нет: они также испытывают высшее физическое наслаждение, хотя оно, несомненно, имеет нравственные последствия, - но в отдельных случаях под моментальным органическим впечатлением; вообще же не изменяет и не улучшает человеческой натуры. Самое убедительное доказательство этому мы видим в среде музыкантов. С Вами, Петр Ильич, я могу говорить не стесняясь об этой среде, потому что Вы не из нее возникли и никогда принадлежать к ней не будете. Вы музыкант по призванию, по вдохновению. Вы и родились не таким, как те, другие, и воспитывались по другим традициям, чем те господа, и выработали себе понятия под иными влияниями, чем они. А между ними-то как мало порядочных людей, и что замечательно, что чем больше генераций прошла музыкальная профессия, тем худшие продукты, как людей, она доставляет.

Но однако как я с Вами заговорилась. Извините, пожалуйста, мой дорогой, снисходительный друг. Я воображаю, как я Вам надоела, но после столь многих лет я в первый раз прошла воображением многое прошлое и в первый раз говорю о нем. Так Вы уж простите мне это увлечение, мой хороший друг.

От всего сердца благодарю Вас, дорогой Петр Ильич, за описание мне Вашего семейства. Как мила и трогательна Ваша взаимная привязанность с двумя юношами-близнецами, какое золотое сердце надо иметь тем, которые способны на такие чувства. Какими славными мне представляются Ваши любимчики Анатолий и Модест. Какие красивые имена!

Как много у меня с Вами общих чувств и общих взглядов. Как понятно и как сочувственно мне все, что Вы выражали по поводу войны и нашей милой родины. Даже Вы употребили точно такую же фразу, которую я и моя Юля очень часто говорим друг другу, находясь за границей, что "жить можно только в России". Потом, Вы не любите Петербурга; я его также очень не люблю. Вы любите Москву; мы всею семьею очень любим ее, т.е. моею семьею, но не зятья: те отчаянные петербуржцы.

Работаете ли Вы теперь? Я с нетерпением буду ждать симфонию.

Послезавтра Симфоническое собрание. Танеев будет играть концерт Шумана А-moll'ный.

Н. фон-Мекк.

60. Чайковский - Мекк

Венеция,

2/14 декабря 1877 г.

Дорогая Надежда Филаретовна! Приехал сегодня в Венецию и нашел здесь Вашу телеграмму. Вы уже видели из моего венского письма, что и я ликовал по случаю взятия Плевны. Благодарю Вас за то, что при получении столь радостного известия Вы вспомнили обо мне. Сегодняшнее письмо мое будет очень кратко. Вчера и сегодня я настоящий мученик. Я знал, что буду тосковать о брате, но не знал, что это будет так сильно. Венеция, которая казалась мне так симпатична, пока я был с ним, сегодня произвела на меня впечатление чего-то мрачного, пустынного, могильно-скучного. То, что я теперь испытываю, трудно передать словами. Это ужасно! Дорогой я вспомнил, что ничего не отвечал Вам из Вены насчет доктора. Простите меня, мой милый друг, но я не был ни у одного доктора. Во-первых, все последнее время я чувствовал себя отлично. Во-вторых, я боюсь докторов вообще, а знаменитых в особенности. В-третьих, я, право, убедился в совершенной бесполезности посещения знаменитых врачей. Только напрасно промучаешься с ними. Гораздо охотнее я бы поговорил с простым, незнаменитым, но добросовестным и дружески расположенным ко мне врачом. В сущности, болезнь моя очень несложная, и самое главное для меня - гигиена. А в чем она должна состоять, я очень хорошо знаю и теперь буду по возможности следовать ей. Лучшим же лечением для меня - воды, которых зимой пить нельзя. Что касается мела, особенным образом приготовленного по рецепту парижского доктора, то это сущее шарлатанство. Конечно, мел, как всякая щелочь, есть хороший паллиатив для моей болезни, заключающейся в излишнем количестве отделяемых моим организмом кислот. Но к чему эти капсюли и вся эта процедура, прописанная им мне, когда так просто выпить стакан воды с ложкой соды, чтобы нейтрализировать кислоты? Простите за эти подробности, простите также, что я не исполнил Вашего желания. Даю Вам слово, что, если буду чувствовать себя худо, обращусь к врачу, а покамест буду воздерживаться от всего для меня вредного и надеюсь, что останусь еще долго в том отличном для моего здоровья фазисе, в котором нахожусь именно с тех пор, как я, убедившись в шарлатанстве парижской знаменитости, перестал следовать его предписанию.

Мне сегодня так ужасно грустно, что я не в состоянии больше писать Вам, милый и дорогой мой друг!

Простите меня.

Ваш П. Чайковский.

Как бесчестны итальянцы! Половину из всего, что мне обещал хозяин отеля, он не сделал и теперь уверяет, что не обещал мне ни лампы, ни большого стола, ни многих других нужных мне вещей.

61. Чайковский - Мекк

Венеция,

4/16 декабря 1877 г.

Милый и дорогой друг! Беру перо в руки и стыжусь, что опять приходится жаловаться на судьбу, изливать Вам тоску свою, стонать и плакать. Я стыжусь потому, что человек моих лет, имеющий возможность жить в волшебной Венеции, работать, видеть ежедневно чудные произведения искусства, словом, пользоваться всем тем, что составляет мечту любого европейца, прикованного к месту своей деятельности, не должен был бы, кажется, падать духом так часто. Я хотел дождаться, пока успокоюсь, чтобы писать Вам без обычных моих стенаний, но, кажется, этого дождусь не скоро! Писать же Вам неправду я не хочу и не могу.

Тем не менее, вот уж второй день, что я работаю над симфонией и работаю очень усидчиво. Я надеюсь, что эта работа выгонит мало-помалу из моего сердца тоску по милом брате. Как все здесь мне напоминает его! Как больно мне видеть и ходить по городу, где так недавно бродили мы с ним рядом!

Я получил от него телеграмму. Он уже в Каменке. Он телеграфирует, что все устраивается как нельзя лучше и что жена моя покидает, наконец, мою бедную сестру. Последняя обрадовала меня вчера длинным письмом. Она мало-помалу пришла к заключению, что, в конце концов, всякий, имевший бы безумие сочетаться браком с моей женой, ничего другого не мог бы сделать, как убежать от нее. Сестра долго боролась. В лице моей жены она сначала видела только оскорбленную и покинутую женщину и кругом обвиняла меня, несмотря на всю свою любовь и жалость ко мне. Она даже вообразила себе сначала в моей жене разные качества и достоинства, которых в ней не оказалось при ближайшем знакомстве. Она, впрочем, не заметила в ней и каких-нибудь крупных нравственных недостатков, нет, - но именно то отсутствие всякого присутствия, которое может быть хуже, чем какой-нибудь положительный недостаток.

То же самое пишет мне и мой зять. Оба эти письма доставили мне много удовольствия. Вследствие своей доброты и жалости к женщине, в самом деле жалкой, они оба сначала очень странно отнеслись ко мне, все стараясь дать мне понять, что я много наделал ей зла, точно будто я себя признавал ни в чем невиноватым. Сколько я им ни писал, что я сознаю всю неизмеримость своей, впрочем, невольной вины, они оба продолжали ставить мне на вид безумие моего поступка. Наконец, теперь только они признают, что, раз сделавши глупость, мне ничего другого не оставалось, как бежать. Сестра прямо говорит, что сначала она никак не могла простить мне, что, испортив свою жизнь, я испортил в то же время жизнь невинной и любящей женщины. Теперь она поняла, что любви никогда не было; было только желание выйти замуж. Простите, что в сотый раз пишу Вам все о том же.

Я получил также очень радостное известие, что первый акт "Онегина" привел в восторг моих товарищей, начиная с Рубинштейна. Я очень боялся их приговора. Это очень, очень приятно. А все-таки мне грустно, грустно ужасно. Брата нет со мной! Прощайте, дорогая Надежда Филаретовна.

Ваш П. Чайковский.

Письма Вашего еще не получал.

62. Чайковский - Мекк

Венеция,

5/17 декабря 1877 г.

Только что получил Ваше рекомендованное письмо. Благодарю, дорогая Надежда Филаретовна! Признаться сказать, начиная со вчерашнего дня, я начал бояться, что письмо пропало. Оно шло очень долго. Я уже был у банкира, который велел мне придти через три дня.

Читая Ваше сегодняшнее письмо, я очень раскаивался, что написал Вам из Вены опровержение Вашей теории, т. е. это было не опровержение, а отрицание того, что Ваша философия действительно в Вас имеется. Теперь я понимаю, что с моей стороны это было очень наивно и неловко. Люди склонны судить ближнего по своей мерке. Потому, что я не нахожу в своей душе силы выработать какие-нибудь прочные убеждения, потому, что я, как флюгер, верчусь между традиционной религией и критическими доводами разума, то непременно захотел, чтоб и Вы плавали вместе со мной по морю сомнения. Я и забыл тогда, что могут быть люди, как Спиноза, Гете [Кстати, читали ли Вы книгу Льюиса о Гете? Если нет, то прочтите. Какая громадная фигура! (Прим. Чайковского.)], Кант, которые сумели обойтись без религии. Я и забыл, что, не говоря уже об этих колоссах, существует бездна людей, сумевших создать себе гармонический строй идей, заменивших им религию. Мне остается завидовать этим людям. Мне кажется, что я обречен целую жизнь сомневаться и искать выхода из противоречий. Вообще мое поползновение сравнить себя с Вами было очень неудачно. Из всего, что Вы мне писали, из некоторых биографических подробностей, сообщенных Вами в сегодняшнем письме, я пришел к заключению, что Вы, без всякого сомнения, человек с сильным характером, с непреклонной волей. Мне очень ясно стало, что такая цельная, сильная натура, как Ваша, не могла не притти к каким-нибудь твердым убеждениям. До какой степени в сравнении с Вами я слаб, неспособен к борьбе, нерешителен, жалок! Это я говорю вовсе не с целью кокетничать своим самоунижением, а вследствие действительного сознания всей дряблости и слабости своей души. В эту минуту мне кажется, что Вы должны были из моих признаний вывести то же самое заключение, и мне совестно перед Вами. Я испытываю перед Вами чувство, подобное тому, которое охватывает человека крошечного роста, разговаривающего с человеком огромного роста. Это не фраза. После всего того, что я прочел в Вашем письме, мое уважение, моя любовь к Вам сделались, если можно, еще сильнее, но вместе с тем я с неотразимою очевидностью сознал свою ничтожность.

Назад Дальше