1922–1923 годы
Переезд с Нежинской. Болезнь. Миттелъштейнер.
Дрослик. Соседи по дому. Turnverein. Белен де Балю.
Жители двора. Пир Валтасара. Первое посещение кино. Свадьба Элли Юргенсон.
Фройляйн Стабуш. Ольга Аттл. АРА.
Мама в больнице. Прививка оспы
Зима прошла, и в один прекрасный день мне сказали: "Завтра день твоего рождения". Утром меня одели: "Иди уже в столовую". Папа играет что-то специальное, мама – в светло-сиреневом платье, и на столе торт с семью свечками. Кофейный, и никогда ничего вкуснее я не ел. Подарки – я их забыл. Праздник. Как надо. Это мама и потом умела делать. Не халтура. Уж если Рождество, то всегда елка, свечи и так далее и так далее.
* * *
Мне снится, что я стою в воротах, и одна вертлявая симпатичная учительница с нами, и все дети и я съезжают вниз в бесконечность по скатам, как у кирхи, и внизу тоже небо, потому что бесконечность. Наконец я взобрался по скату наверх и иду один домой и прихожу во двор, но не могу войти, обхожу дом сзади, там совсем все не то, открытые окна в какую-то комнату, на шкафах фигуры, статуи, я все зову маму, опять иду по скатам. Совершенно потерялся. И потом понял, что вхожу не в тот двор, и вижу, что он полыхает огнем, и я проснулся в ужасном моральном и физическом состоянии. Боль в желудке. Была гипотеза, что я проглотил отравленную муху. Мы решили уехать с гнилой Нежинской.
Утро переезда. Я болел, жар. Достали коляску, чтобы меня перевозить. Потом, пока сносили вещи, меня ненадолго оставили во дворе в этой коляске. Квартира была на втором этаже. Меня окружила орава мальчишек, и они стали приставать. Очень обидно. (Такой большой и в коляске!)
Во второй квартире в Одессе я жил до 1941 года. Я ведь был в Одессе перед войной.
В Одессе везде акации.
В Москве же я переменил много квартир. Лобчинские – Ведерников – Нейгауз – Шафаревич – Вера и Люба Прохоровы.
Мы переехали к Миттелыптейнерам (они, по-видимому, сдавали часть квартиры). У профессора была дочка Ода. Она два раза травилась, женщина со страстями, уехала в Германию, вышла замуж и в эту же ночь случайно! отравилась!
Болел сильно. Что мне ни давали, все плохо. Вырывало. Обратились к доктору Леви, которого очень хвалили. Он пришел, говорил тонким голосом, вроде Яши Мильштейна. Чем-то похож. Он мне прописал только рисовый отвар, и на следующий день, если не появится румянец, тогда очень плохо, и румянец появился, хоть и очень медленно. Мама и папа очень боялись: самая опасная болезнь в моей жизни.
Мы остались в хороших отношениях с доктором Леви, и он стал моим доктором. Жил на Новосельской, где на углу стоял ЦЕРАБКОП.
В доме доктора был вестибюль (он жил на третьем этаже), обширный и страшный. Потому что лестница шла по стенам, а внутри – пусто, и мне даже приснилось, как в этот пролет бросилась девочка и сказала веско: "Я стреляю с лестницы".
Дочь Миттелыптейнеров Беба надарила эти вазы (показывает. – В. Ч.), и Фирочка Ландистрассе – очень хорошенькая. Все они обращались со мной ласково, приветливо, по-доброму.
Спустя несколько лет Фирочка с какими-то знакомыми зашла к маме. Она стала вульгарной, накрашенной, нэпмановской дамой.
А потом я уже видел ее в Тбилиси, в эвакуации, и тут у меня мелькнула мысль, что она работает в НКВД. Она похудела и показалась мне подозрительной. Может быть, я и неправ.
Но вот что случилось: в 43-м году я шел к Гудиашвили (в Тбилиси) и вдруг встретил ее на улице.
– Я, Светик, должна с вами поговорить.
И что я сделал: я сказал: "Да, да, да, я давно это уже знаю", – и пошел к Гудиашвили холоднейшим образом.
Правда, она сказала это сокрушенно и искренне, и я ее, наверное, удивил.
Электрики могут вывести меня из себя, а такая страшная весть – ничего. И не только внешне, а и внутри. Это остается навсегда, но в тот момент – я не изменился.
В Тбилиси она выглядела, как официальная даже не куртизанка, а еще хуже.
* * *
У Миттельштейнера мы снимали две комнаты. Они собирались скоро уезжать. Кабинет – огромный – выходил на улицу, в нем стояли кожаные кресла и диван, с пупочками. "Престижный" кабинет (как во сне, когда я заблудился). Вдоль стен выстроился огромный двадцатитомный лексикон. Я боялся туда входить и раскрывать его из-за картинок. Змеи, гусеницы, черви – всего этого я одинаково боюсь.
В окно – напротив – четырехэтажный большой дом с окнами и наличниками над ними, как глаза.
В другой комнате большой настоящий балкон и вид на всю кирху, кусок улицы Петра Великого, – все было видно.
Я сидел и смотрел, любил ничего не делать. (У Анны Ивановны Трояновской я нарисовал этот вид.)
Если смотреть с Петра Великого, был виден и угол Нежинской, и там тоже был дом: красноватый, круглый, со шпилем, и виднелся кусок консерватории и решетка во двор. Во дворе угол с развалинами, мальчишки там играли, но в то время туда нельзя было ходить, потому что там были голодающие, в лохмотьях.
Я сидел и думал: "Предположим, Петра Великого идет вниз, и там небо. А если бы не небо, а море… И если бы оно пролилось, то произошел бы, наверное, потоп, но было бы красиво".
* * *
Папа умел ловить птиц. Он поймал дрозда (а один раз даже ласточку! Открыл окно и выпустил ее).
Дрозд по имени Дрослик жил в клетке, оказался дроздихой, так и не запел. У нас потом было много птиц, по несколько в каждой клетке.
Наша кухня тоже выходила к кирхе, и была такая узкая, что на нее приходилось только пол-окна, и мы всегда там обедали.
Туда в первый раз пришла пасторша, Эрна Шиллинг, и волосы у нее были убраны в кольца. С медным цветом лица, энергичная, северная, немного из Гамсуна, и у них началась дружба с мамой.
Миттельштейнер – по-моему, противный профессор, с топорщащимися усами, а жена – суетная дамочка.
Внизу жили Александра Федоровна Зайдель, весьма аристократическая дама и дочки Муся и Соня. Соня (Карякина) была совсем некрасивая, но необыкновенно обаятельная, талантливая. Она пела "бержеретки", – скромный голос, но пела очаровательно. Мы бывали у них в гостях. У Александры Федоровны был поклонник (она могла бы быть англичанкой).
Фройляйн Янс – чудачка, старая дева, слегка экстравагантная, тоже жила там. Они были и достаточно светские, и достаточно приветливые. Все четыре дамы – не провинциалки.
Там мы и познакомились с семьей Майор: папа, мама и дочка. У них бывал инженер, фамилию забыл, и его жена – типа Лиды Фурнье – enfant terrible. Она веселила общество. Красивая вамп. Я падал от смеха. Она все время говорила: "Мальчик, что ты смеешься?"
Один раз меня оставили там на весь вечер. Я сидел на окне, и папа нарисовал, как это выглядело.
Соня слушала, как фройляйн Янс читала вслух "Джоконду", пьесу д'Аннунцио. (Серов рисовал его вместе с Идой Рубинштейн.) У Элеоноры Дузе были красивые руки, пьеса посвящена ей. Сильвия опрокидывает на руки Джоконды статую, вылепленную скульптором. И я помню, как они это обсуждали.
Маленькая дверь вела на черный ход, и они там чистили картошку, но были такими, какими могли бы быть и в Париже. Я с ними откровенничал, а потом все сообщалось маме.
По малолетству я ко всему прилеплялся. Потом стал прилепляться к нянькам с маленькими детьми, – это уже совсем плохое общество.
Под Зайдерами жили Чахотины. Сын – Валя. Валька Чахотин. Сперва я с ним вроде подружился, а потом – самый большой враг. И дочки их были противные.
Я вижу, например, они во дворе уставились на умирающую (она не умерла). Какие-то "Отверженные".
Орестик и его брат "Муха", – я с ними играл, но потом под влиянием двора и улицы они испортились. Однажды мы забежали к нам на кухню, и мама всех выгнала.
Белен де Балю. Ольга прилепилась к маме. (Очень многие прилеплялись к маме, как теперь к Нине Львовне.)
Она приходила к маме, премиленькая, хорошенькая, болтала, болтала, на третий день появилась в гневе ее старшая сестра Люба, которая оказалась еще красивее, – "тебя ждут" – потом она стала частой гостьей, я ей тоже обещал жениться. У них был младший брат Котик. У их мамы, Елены Антоновны, я тоже околачивался. Маленькая полноватая дама-квочка, я играл с ее шпильками.
Когда Миттельштейнеры уехали, мама предложила Белен де Балю переехать к нам. Мы заняли кабинет, а они поселились в одной комнате. Папа купил трапецию, чтобы я делал гимнастику, но мы с Котиком (очень хороший мальчик) играли на этой трапеции в кораблекрушения. Падали, кувыркались…
Котик заболел дифтеритом, пришлось выкачивать гной, раздался душераздирающий крик, я залез под рояль, хотел спрятаться, чтобы не слышать, а снизу доносилось пение Сони.
В этой квартире еще отдельно жила Анна Фридриховна Крафт, психопатка, истеричка, громадная, атлетическая, преподавала гимнастику, античная фигура или валькирия в карикатурно-утрированном стиле. По несуразности напоминала Юдину. Когда я учился в школе, она там работала.
* * *
Иногда по вечерам папа играл для гостей. Все сидели на балконе. Лунная ночь. Помню, я испугался первого аккорда Первого Скерцо Шопена.
* * *
Я поступил в Turnverein. У Анны Фридриховны был любимчик – Саша Тананаки. Однажды она делала живую картину FFFF (по-немецки Frische, Freiheit, Freude, Frommigkeit, свежесть, свобода, радость, благочестие), и в центре стоял Саша Тананаки в позе и одежде римского воина. А еще раньше на возвышении стоял и царствовал какой-то тевтон, а она сама находилась внизу в белом и победила его, – свобода? Она его свергала, брала факел и сама держала его. Потом все парами танцевали в шкурах.
Рождество в Турнферайн. Когда в зал кинули мешок с орехами, конфетами, все бросились. Я, конечно, нет. Я никогда не дрался, даже не защищался, потому что считал это ниже своего достоинства.
Перед уходом немцев за ней пришли – забирать. Она сказала: "Пожалуйста! Только я ходить не могу". И ее не взяли – очень толстая. Властная натура, личность. Немецкая молодежь была под ее влиянием. Чудачка.
Ольга Белен де Балю вдруг исчезла, в Житомир. А потом мне сказали, что она приедет с ребенком. От некоего Барта – молодого, почти седого человека, но абсолютного бандита. Он один раз хотел ее убить. И во второй раз чуть не пробил ей голову. Она была легкомысленная, активистка.
А Люба – наоборот. Типа Гали Писаренко. (С.Т. любил Г. А. Писаренко не только как певицу, но и за ее красоту, манеры, внутреннее достоинство, женское и человеческое обаяние, всегда приводил мне ее в пример как "даму" в лучшем смысле этого слова, сравнивая со своей мамой. – В. Ч.). У нее была масса поклонников, и она так никого и не полюбила, но согласилась выйти за наиболее настойчивого. Он женился, увез ее в Ленинград, у нее родился сын, и потом в Ленинграде они над ней издевались (я сам это видел впоследствии).
Мама дружила с фрау Бухгольц, женой немецкого консула, и даже она обратила внимание на красоту Любы.
У Елены Антоновны, матери Ольги и Любы, собиралась молодежь, довольно разнузданная, и Елена Антоновна очень старалась всем угодить.
Потом приезжал дядя Митя, и мы ходили с Еленой Антоновной на пляж вместе с мамой.
* * *
Добрососедские отношения. Все сидели на балконе. На раздававшиеся звуки внизу во дворе собирались какие-то фигуры и слушали, как графиня д'Агу в Ноане.
В кирхе шли духовные концерты – дуэты, скрипка, хор. Хор – это все немцы нашего двора. Больше женщин, чем мужчин.
Между домом и кирхой был водопроводный кран, с которым я все время возился – умирал, оживал и так далее. Дама по фамилии Давид, Эльза Давид, стояла с недовольным видом на балконе, и я подумал: "Кто эта чужая?"
Она оказалась довольно талантливой танцовщицей – центр притяжения немецкой молодежи, была с налетом иностранки, может быть, англичанки. Смела и свободных нравов.
Фриц, ее брат, молодой человек с очень большим шармом. Но лицо у него было сверхпечальное (у французских актеров бывают такие лица). Мы ходили с ним на пляж, улица Белинского, сквер, там уже стояли виллы, и у Давид была такая. На каждом окне ящик с чудесными вьюнками (мы уже раньше обратили внимание на эти вьюнки, – оказалось, это их).
Фриц Давид служил на Индотелеграфе. У них всегда были иностранцы, мистер Мартин и мистер Вильсон. Может быть, они были шпионы, не знаю. Их папа, Давид, танцевал для меня, очень меня любил. У них я в первый раз услышал граммофон, Первый концерт Листа в исполнении Бакхауза.
И все они пели в хоре у папы в кирхе. Хор – молодежь, непосредственная, веселая.
Жители двора.
Окна, выходящие во двор кирхи и школы
Пастор Шиллинг на первом этаже, почти в земле, напротив, внизу. В другой квартире первого этажа – старушки.
На втором этаже (над Шиллинг) – Юргенсон. Старший сын Фриц. Над старушками Вебер, Бехтер и Барт.
Наверху начальница гимназии Ольга Семеновна Щербина.
С другой стороны кирхи
На первом этаже Иванниковы.
Иванников – учитель русского языка – один из первых вызвал во мне интерес к чтению, Гоголю и так далее. И его племянник Женька, мой друг, на первый взгляд, русский мальчик, коротко стриженный, в косоворотке. Мы с ним ставили представление, изображали Ворону и Лисицу.
Фрау Иванникова, Елизавета Альфредовна, была некрасивая, в веснушках, пятнах, – рыжеватые волосы с сединой. Но! Веселая, с юмором. Она была горазда на разные шутки, могла облить холодной водой.
А муж ее – настоящий учитель. Это была традиционная русская семья: день рождения, именины. Высший класс русского стола.
Гораздо позже случилось вот что: пришел к нам Толя Паскаренко. Он приехал уже будучи студентом института Гнесиных, мы устроили ему домашний концерт, и мама забыла про день рождения Иванникова. Они никогда не простили нам этого. Только когда я уже поселился в Москве, отношения наладились. Иванников был похож на Реформатского, немного зануда, немного сухой.
Белен де Балю.
Эрна Бенц и Анна Фогт.
Ксения Щербина и Пахман.
Майор – Оскар Адамович и Мета Рудольфовна. Арнгильд Майор, дочка, – моя первая подруга.
Леля и Вера Зима.
Дворники Даша (красавица из Лескова, носила золотые серьги полумесяцами) и Дуня.
Лавка Пали.
Эльза Давид, Фриц Давид.
Валичек, Эрна и Фриц, и родители. Эрна Валичек – подруга (она и теперь там живет). Они все танцевали в "Пире Валтасара" на музыку, которая сначала должна была быть из "Аиды", а папа сочинил другую, в миноре.
Мне было 10 лет.
"Пир Валтасара" – одно из моих самых сильных впечатлений в Одессе. Режиссер – мама. Был представлен весь сюжет. Когда открылся занавес, публика ахнула. Валтасара играл Фриц Давид, ему было около двадцати лет, внешность – типа Бастера Китона, подходящая к восточному типу. Все это происходило в немецком консульстве, у Эрны Карловны Циммерман. Одесский консул только что вернулся из Марокко, навез оттуда много разного, и все тридцать человек нарядились в египетские ткани. Стол с белой скатертью, дубовая гирлянда, – очень красиво. Все как настоящее, и читалась баллада Шиллера. Но поскольку она недостаточно длинная, в середине поставили священный танец. Играл папа, он сочинил музыку в ритме "Аиды", и четыре девушки очень здорово танцевали. И вдруг зажглись эти буквы: "Мене, мене, текел, упарсин".
Валтасар в ужасе обернулся на эти буквы, и в тот же вечер его убили. Представление бисировали.
Устраивали вечеринки, а потом начались походы на Ланжерон. Я ходил через всю Одессу босиком, по асфальту, расплавленному. Ноги были очень грязные, но мне это было ничего.
Однажды: я увидел плакаты кино! Они меня страшно впечатлили. "Бухта смерти"! (Лет пятнадцать – двадцать тому назад я увидел, что этот фильм идет в "Повторном".) Кто-то прячется, на него идут в сапогах, корабль тонет – кинострахи, нарочно на плакатах размалеванные.
Кино называлось "Комета" или "Зеркало жизни". Угол Преображенской и Кузнечной. Кино для дешевой, плохой публики. Бедного пастора там чуть не раздавили. Он стоял у двери, и публика ка-ак ринулась на "Курьер Наполеона"… и он страшно возмутился.
Мы ходили на Ланжерон летом через день. Кино по дороге – самое главное! На Ланжероне была розовая вода (ситро! – редко покупали), вафли со взбитыми сливками. И "наше место" – скала рядом, излюбленная.
Из квартиры Давид в сторону Базарной была видна каланча с флажком. Двор у Давид был типично-одесско-Больше-Фонтанский. Под Италию. Водоем, какая-то фигура, шиповник, кусты с колючками, акация. Противоположность Житомиру с его яблочными садами, смородиной и прочим, из-за чего мне в Одессе было несимпатично, потому что не было леса, а в Житомире, хоть я в лес не ходил, но всюду его чувствовал.
В Одессе все время носил камень и хотел его сверлить и сделать вазу – влияние Одессы.