* * *
Папины ученицы.
Ученицы приходили к папе домой. Мне очень нравилась одна девочка – Лапотинская. Она как-то прижилась у нас, а потом переменилась, стала курить. Одна из моих первых симпатий. Помню: сумерки, она с бантом в волосах занимается с папой. (Вряд ли что-нибудь особенное.)
Ата Амбражевич была очень способная. Играла однажды в консерватории.
В консерватории на меня сильнейшее впечатление произвел темно-зеленый занавес с золотом, греческий стиль.
Там происходил выпускной акт. Ата должна была уже играть. И я все волновался от слова "акт" – очень торжественное слово. Выглядела весьма элегантно. Скорее несимпатичная, в сторону "вамп", всегда в костюме с фиалками. Ата сделала карьеру, уехала в Польшу.
Один раз мы ходили в гости к ее родственникам. Они жили за кирхой, и когда я оттуда ее увидел, то как будто в другой город попал – немецкий, не Одесса. Все какое-то немецкое. (Старая Портофранковская окружала Одессу, как Садовое кольцо. За ней была Молдаванка.)
Была ученица по фамилии Абрамович – печальная, типичная еврейская девушка, очень способная. Играла Сонату Шумана и так боялась, что чуть не остановилась.
Еще одесский факт: к маме пришла какая-то дама и заговорила с ней по-еврейски. Мама слушала-слушала, а потом сказала: "Я же не еврейка". Было страшное разочарование.
Одна ученица всегда была какая-то взволнованная. Жена видного коммуниста.
Сумерки и страшная голова: Маркс. С одной стороны, Сабанеевский мост, с другой бульвар. И совсем дальние фонарики какого-то ресторана (за ними уже ничего не было видно). Не очень симпатично, случайное что-то.
Этой ученице, видно, хотелось познакомить нас со своим мужем. Через год она пришла, и оказалось, что его убили. Соприкосновение с другим миром.
Ученик Гопфман, он колотил.
Сахаров, который говорил по телефону с Фрицем – старшим сыном Юргенсона, спустя уже три месяца после его отъезда. Оказался выдающейся личностью: врач, баритон (Риголетто).
Потом вдруг появился в Риме (десятилетия спустя), и мы возобновили знакомство. В Риме Фриц мне сказал, что смерти не существует. Он раскапывал в это время Помпею.
Потом через полгода в Швеции, поблизости от Мальме пригласил меня и сказал такую вещь: "Ну, сегодня я "их" тебе покажу, и "они" тебе, может быть, что-то скажут". С ним была и сестра его Элен, экстрасенс, учительница. Стояла бутылка виски, я выпил, мы о чем-то говорили и ждали, как "они" или напечатают что-то или придут. Я все время думал: "Он, может быть, талантливый, но не умный". Никто так и не пришел.
Я ушел, и вдруг на другой день выяснилось, что машинка напечатала: "Одно ясно, что ты глуп". Поразительно, я ведь это подумал.
Вера Александровна Лобчинская. Трудная жизнь. Алеша (приблизительно десяти лет) и пятилетняя Люля – те, что потерпели кораблекрушение. Бешено невезучие. Сплошные несчастья. Они жили в кадетском корпусе.
Нас пригласили, пришел Алеша и повел нас туда, очень далеко, и меня поразило, что кадетский корпус построен в виде башен Кремля, со звездами. Вера Александровна выполняла какую-то техническую работу, что-то писала. В комнатушке было страшно тесно, жарко, белье какое-то висело. Мы просидели целый день в комнате.
Сели на трамвай и поехали к морю, в Аркадию. И вышло ужасно, потому что море оказалось совершенно с другой стороны. И Вера Александровна говорила: "Алеша, не беги в воду" (он был в полотняной шапочке). Я в первый раз увидел Аркадию, и это было хоть и очень красивое, новое, интересное, но чужое, – я ведь скучал по Житомиру. Ехали с массой сирени.
На Хаджибеевском лимане у Лобчинских. После болезни. На даче Бернадуцци. Вера Александровна работала одной из дам-устроительниц в доме для дефективных детей. Поэтому она могла там питаться.
Дача на холме около Хаджибеевского лимана. К ней подойти или спуститься было очень трудно. Такие крутые склоны, что можно было съехать только на одном месте. Тучи пыли. Издали Одесса, собор, море с барашками.
На Хаджибеевский лиман надо было ехать на конке, совершенно открытой. На конке мы провожали и Ату Амбражевич. Она и была с фиалками, и всегда обижалась. Может быть, это стиль такой? Роковая женщина. Трагический вид.
Стояла там старая купальня на сваях а lа Канн, Ницца, павильоны такие. Я нарисовал ее по памяти. Эта картина висит у Каганов. В воздухе летали куски пены от лимана, там были соляные прииски. Весело (хоть и противновато) было их ловить.
Я там впервые загорел. И жил неделю один у Лобчинских. У них была дочка моего возраста – Люля, не очень удачный ребенок, – некрасивая, истеричная.
Жили мы в башне этой виллы, и сверху я видел из окна, как внизу собирались все эти дефективные дети, садились с гвалтом.
Однажды там был праздник – Вера Александровна была затейница; они исполняли "Танец маленьких негритят" ("Аида") – все были разрисованные, голенькие. Праздник для родителей и детей. Люля должна была быть Репкой. Они репетировали много, но в последний момент она отказалась. Непокладистый ребенок. Такой и осталась.
Главное – вид Одессы в полдень. Маячит Одесса и собор с несколько официальной, но элегантной колокольней с продолговатыми золотыми полосами. Европейский! Не какой-нибудь там православный. А скорее, как в Риме.
Потом его взорвали. Приблизительно в 1936 году.
Рассказывали, как летела эта колокольня и как кричали птицы, а раньше еще скинули колокол (за два года), он врезался в землю наполовину, и толпа стояла над ним, как над покойником.
А я был в соборе на духовном концерте (играл Пигров), хор очень долго пел, и я устал, – я вообще устаю от хора, не могу так долго.
Видите, все время возвращаюсь к архитектуре.
* * *
Вскоре после приезда. Разруха. Поэтому мы особенно не выходили. На улице много беспризорных. Первый раз мы шли мимо Собора, и наверху было написано: "Дом Мой" золотыми буквами. Красивейшая площадь, пока не снесли этот громоздкий внушительный собор. Прямо передо мной Пассаж с украшениями, с фигурами, совсем над головой виден тоненький месяц. Это был выход в город. Одесса во всей красе. Детали архитектурные – все помню, все улицы, строение города, географическое чувство, которое у меня всю жизнь. Действительно, по дальнейшим впечатлениям напоминала Париж! Grand Palais, какая-то городская пышность, не провинция, жизнь кипела, иностранцы.
По Дерибасовской. С мамой. "Молочная". Вся в кафеле. Официальные часы. Запах. Витрины кондитерских, с подсветкой, шоколадные башни, с лампочками внутри.
Я стоял и смотрел.
* * *
В немецкий детский сад меня решили определить через Frau Pastor, Эрну Шиллинг. Я увидел, как двор полон детей, которые все орут и бегают. (Масса детей – это ужасно, у меня было страшное интуитивное чувство, что впереди самое страшное время в моей жизни.)
Я стал туда ходить.
Там был еще праздник, я изображал "Сентябрь". Все родители расположились амфитеатром, и мама сидела и смотрела в лорнет! Я был одет, как охотник (но я же вегетарианец!). Шапочка с помпончиком.
Во время выступления я запнулся, забыл, помню только "Uber die стерня".
А впереди стояла маленькая девочка, "Декабрь", и держала в руках елку. Помню, во время перерыва мы находились в другой комнате, и это было мне странно! Как же?! Ведь надо выступать, а там стоит визг и крик, дети разглуздались, но я не принимал участия в этом.
Там я узнал Элли Юргенсон. Познакомился с тремя феями по двадцать лет, очень симпатичными. Учительницы же в пенсне, несколько дородные, но хорошие. Однажды Frau Meinz пришла с пробитой головой – рубила дрова и поранилась топором.
Меня провожали на Нежинскую эти феи, и я им всем обещал жениться на них, когда вырасту. Один я не ходил. Вокруг существовали и нищета, и голод, и вши, и смерти от тифа. Мне не позволяли на это смотреть.
В детском саду я влюбился в Ирму – девочку лет пяти; потом очень разочаровался, когда увидел, что она плачет. Я все рассказал маме и папе, про свою первую любовь.
Детский сад – скорее приятные воспоминания. Феи из интеллигентной семьи.
* * *
Дедушка Коля до революции работал в Сенате и был знаком с известным музыкальным критиком Борисом Дмитриевичем Тюнеевым. Дедушка Коля написал письмо Тюнееву, и я его нес по Новосельской: с одной стороны большое здание на углу, а на другой стороне "Масленка".
Папа спросил: "Где живут Тюнеевы?" Оказалось, первый этаж, на уровне земли. Можно было войти через окно, и окажешься ниже. Там стояла жена – очень шикарная дама – она весьма холодно спросила: "Что вам угодно?" Но потом узнала нас, и все пошло.
Его сестра, некрасивая женщина с неправильным глазом, – вся в религии, в иконах, – посвятила себя этому.
Через некоторое время появился Тюнеев. Он молчал, борода, черные глаза, лысина. Мог бы сойти, если одеть, за Ивана Грозного. Опасный русский боярин. Очень остроумный. Начал у нас бывать.
В комнатах темно, ковры. У Лидии Дмитриевны – иконы, лампады. А у жены – сплошной Бакст. Впечатляющая квартира.
Когда Тюнеев должен был прийти к нам, я очень ждал, что он возьмет Юру – сына. Мама приготовила вкусные пончики с кремом.
Он просидел (первый визит) официально, потом стал бывать часто, очень повлиял на меня не только в музыке, но и вообще. Он тоже преподавал в консерватории, но его вскоре выгнали, за дерзости. С юмором, интересный человек. "Вы не можете мне объяснить с марксистской точки зрения такого-то композитора?" – такие шутки отпускал.
Когда уходил, рассказывал что-нибудь такое, на грани дозволенного, – что нельзя было оставаться ни минутой больше. Очень хорошо ко мне относился. Один из первых сказал, что я должен быть композитором.
Потакал мне. Писал критику в Петербурге.
Юра Тюнеев жил у нас одно время.
* * *
Иногда появлялась Ладыгина у мамы. Неизвестно откуда сваливалась на голову. Просто такая женщина, скучная, одноклассница из гимназии. Мама помогала бедным, это была помощь. Бедная родственница. Скука наступала.
* * *
Евдокия Тимофеевна Барышева. Типичная русская учительница. Она жила выше и учила меня частным образом. В меру добрая, в меру строгая, – в общем, хорошая. Из старой средней интеллигенции. Она преподавала русский язык и начала всего.
Типичная особенность для учительницы: всегда оставалась в шляпе, неказистой, но она ее не снимала.
* * *
Папа по вечерам всегда занимался, по два-три часа. Я сидел на коленях у мамы (чувство защищенности), – в этот период я привязался к маме по-настоящему. А папу я абсолютно не боялся, хотя очень уважал. Однажды на меня наябедничали. И мама велела, чтобы папа меня отдубасил.
Папа занимался, и вдруг у меня шелохнулась внутри эмоция, и мне показалось: начали распускаться, на глазах, цветы, мне и сейчас так кажется. Ноктюрн № 5, Fis-dur.
Так меня ударила музыка. До тех пор музыка не имела для меня большого значения.
Мама всю жизнь хотела, чтобы я играл этот ноктюрн.
В 1986 году я жил в Инсбруке, и хозяйка пансиона, в прошлом пианистка, попросила меня сыграть его. Мне неожиданно пришло в голову выучить его, на bis. И вдруг я сообразил, что это – 10 ноября – день рождения мамы. Выучил и сыграл. Именно когда начал учить, поразился этому совпадению.
С детства у меня было на слуху все, что папа играл – 23-й этюд Шопена, Первое и Третье скерцо, Третья баллада и терцовый этюд, "Карнавал" Шумана, "Лунная соната". Традиционный романтический репертуар. Хороший, но заигранный. Я тогда уже решил ни за что не играть "Лунную" и "Карнавал". Упрямство. Как только мне скажут: "Вы должны играть сонаты Шопена или Третий концерт (Рахманинова)", я сразу же решаю, что не буду ни за что. Сюда относятся Первый концерт Шопена, Третий Прокофьева, Четвертый и Пятый Бетховена.
Легенда: Рихтер – хороший пианист, но с проблемами в репертуаре. Хорошенькое дело! У меня было семьдесят программ.
Но это не случайно. Я слышал эти сочинения в хорошем исполнении, для меня не было бы открытия.
А иногда я влюблялся в не самое лучшее и играл с наслаждением.
Зрительный рисунок нот имел для меня значение – арпеджионный этюд Шопена. Прелюд Рахманинова, второй, си бемоль-мажорный, довольно банальный. Но очень эффектный. До-мажорный "Музыкальный момент" Рахманинова (я играл его на "Декабрьских вечерах"), – я его называю "Ниагара".
* * *
Мамино признание: я очень старалась, когда ожидала тебя, читать, слушать и смотреть только самое красивое. Рафаэль. И вот какой результат.
* * *
Сидел я все время на окне и наблюдал мальчишек, которые, как и потом, всю жизнь, были мне очень несимпатичны. Они дрались, хулиганили, и был только один хороший мальчик, высокий, Моня Генечкимахер. И мне он нравился. Остальные – ужасные. Я так познавал жизнь.
Нежинская улица. Когда выходишь из нашего двора, vis-a-vis стоит дом, неказистый, но наверху карниз и круг, как окно, в небо. И мы шли всегда направо. Собирание подворотен.
Первая неинтересная – дрова.
Во второй, с гофрированным бело-красным витражом, жила Ольга Аттл. Я брал у нее уроки. (Впоследствии они уехали в Сан-Франциско. Какой ужас был на вокзале! Ее муж вез на тачке арфу.)
После пятого дома открывался вид на Петра Великого, и когда появлялась кирха, охватывал восторг.
Теперь мы снова вышли так, и снова архитектурный сюрприз с этой кирхой. Как будто это и очень особенное, и свое, знакомое.
Папа играл против алтаря, на третьих хорах, на органе. Он брал меня с собой для развлечения. Я слушал, ничего не понимал, что говорил пастор (очень хороший!). Он был пожилой, голос звучал серьезно, гармонично и убедительно. Его все ценили. В жизни он, по-моему, был возмутительный человек.
Его жена – северного типа – Эрна Шиллинг, урожденная Шредер, типичная пасторша, довольно хорошей внешности. У нее была сестра Алиса – чудная женщина, которая страдала от неполадок с бедром. Мама с ней очень дружила, и Алиса всегда была на кухне.
Мама их – божий одуванчик – видно, что из хорошей семьи, душевная, настоящая, знатная. У нее жили три кошки: Чертик, Пушок и Мурка. Чертик – гроза, прелесть, совсем черный, маленький. Там всегда были люди, шел кофейный треп, и кошка эта бросалась со шкафа и пугала всех.
Кирха. Я сидел рядом с папой. У него был тихий приятный юмор. Время от времени он выходил на улицу курить, обкуривал меня со всех сторон, и с тех пор я обожаю накуренные помещения.
Наверху, на лестнице, находились два служителя, которые накачивали орган. Потом уже, лет в 15, у меня был ключ. Я быстро накачивал и потом играл три минуты. Иногда я ходил туда ночью и в огромной кирхе включал все регистры и брал страшный аккорд. И лазил на башню. Она была закрыта (одна из боковых сзади). На башню вела поломанная лестница. Дверь с чердака – пропасть, лестница – пропасть. Лестница была такая: надо было подтянуться над пропастью, притом лестница висела на волоске, одна ступенька была отломана. Я вылезал на крышу, и все повторялось. И так я делал много раз.
От органа ниже по лестнице наталкивался на закрытую дверь. За ней находилась розетка над главным входом. Она не была застеклена, и в нее врывался шум города, этюды Шопена из консерватории напротив, извозчики. Городской шум и рояль, скрипки.
Я очень любил смотреть все регистры, были такие, которые папа редко брал: как сирены… Хороший орган.
Папа обладал одной замечательной особенностью: настоящим даром импровизации именно на органе.
Однажды была какая-то свадьба. Входят, и папа вдруг сел и сымпровизировал такой свадебный марш, что сам удивился. И, конечно, потом забыл.
В папе не было никакой солидности, он молодой. О!
Очень галантный, тонкий человек, со скрытым юмором. И красивый. Все его очень любили.
* * *
Первое впечатление от оперы, когда я разревелся.
Меня повели на оперные отрывки в консерваторию. Открыли занавес; такие красивые тети, они пели, потом очень испугались, когда подошли два дяди; консерваторские декорации – Любаша долго ходила. Потом занавес закрыли, и я устроил такой рев! Ну, слава Богу, это было не все. ("Царская невеста".)
"Демон" Рубинштейна. Ангел с серебряными крыльями. Демон в черном с золотыми звездами. И последняя сцена с умучиванием Тамары, не очень красивой одесситки. Мама говорила, что она с Дерибасовской.
"Богема", Мюзетта. Прощались-прощались, и выскочила другая пара. Мими зябла, а Мюзетта – такая блондинка. Маме очень нравилось. Мама была за новую музыку и иногда играла. "Бергамасскую сюиту" Дебюсси, – вот что она чаще всего играла.
Я с детства питал слабость к меццо-сопрано. Далила, Амнерис – в браслетах. И я тогда стал влюбляться в таких, коварных. Мама и папа издевались надо мной, называли певицу лошадью, но она все же была красивой. Родители всегда подсмеивались надо мной.
Мама понемножку менялась, она стала играть роль мстительной львицы, светской дамы, вносящей блеск и живость в общество.
Папа тоже имел свой шарм и был интересен своей скрытностью, "венскостью".