О Рихтере его словами - Валентина Чемберджи 28 стр.


"Романс", мне было шестнадцать лет, 1931 год. Собственно говоря, это не романс, а отрывок, экспромт. Начало медленное, импрессионистическое. Но в это время я уже кое-что знал, конечно. Другую музыку.

"Вальс" в двенадцать лет, в 1927 году, терцовый, отточенная форма. Другой период: наивный.

"Фокстрот" – апофеоз нэпмановской Одессы. Эпопея.

1. Фокстрот еврейский (в одиннадцать лет).

2. Фокстрот, который всем нравился (в двенадцать лет).

(В обоих бешеный темперамент.)

"Кольцо" – девять лет. Довольно оригинальное оперное вступление. Какой-то Пуччини.

"Бэла" – одиннадцать лет. Начало: Кавказ и так далее. Под влиянием "Аиды".

Остановились на "Рассказе Казбича".

– И вы сами в детстве это все играли? – спросила я, не веря своим ушам.

– Ну а как?.. Кто же играл?.. Конечно, я…

В этот день С.Т. ждал моего прихода с уже приготовленной стопкой нот, – она лежала на рояле. Во время рассказа он то и дело присаживался к "нашему" столу, чтобы сказать два слова, потом убегал к роялю и играл. Все эти часы меня мучило сознание, что я – не Мильштейн, не Мазель, не Коган. Рассказ я записывала, как всегда, в своей тетради, а музыку – многое – на магнитофон, который незаметно поставила в уголке двери, ведущей в "зал".

Впоследствии Монсенжон использовал кусочки из этих записей в своем фильме о Рихтере (я дала ему копию пленки). В тексте сохраняются отдельные пояснения и реплики Святослава Теофиловича.

Дома (1987 г.) "Диабелли"

Уходя домой, я, даже не надеясь ни на что, попросила:

– Святослав Теофилович! Наиграйте мне хоть начало "Диабелли", а то я совсем не знаю этой музыки.

– Пожалуйста!

Он воссоединился с роялем и сыграл все сочинение. Мне показалось, что прошло совсем немного времени – десять-пятнадцать минут, но, кончив играть, С.Т. сказал, что это сочинение длится около часа. Трудно мне было в это поверить.

– Ну теперь пойдемте пить чай!

Мы и пошли. Ели кулебяку. Стоял пасхальный кулич. С.Т. говорил, что "Диабелли", конечно, напоминает "Хаммерклавир", хотя "Хаммерклавир" труднее. Что это сочинение – гетеанское, спокойное, величественное, на вершинах духа, огромного масштаба. Вместе с тем, с юмором.

– Труднее всего, знаете что?

– Ну, для этого я должна посмотреть ноты.

– А вы интуитивно скажите!

– Не могу.

– "Менуэт"! Он и вообще очень трудный, там эти… (невоспроизводимое звукоподражание), и к тому же надо показать, что это конец! Это трудно.

Вспомнила загадочные надписи на страницах: "правая", "близко", "пальчик", – тайны ремесла.

1924 год

Возвращение в Житомир. Лес.

Фотографирование. Прогулка с папой.

Возвращение в Одессу

Наконец-то мы едем в Житомир, для меня это величайшее событие. Приехали на вокзал на извозчике, сели под вечер в поезд. Одесса стала передвигаться. То вдруг болгарская церковь перед носом, а за ней костел; кирха и собор все время двигались. С нами в купе были две одесситки с маленькой девочкой. Я воображал, и мама сказала: "Смотри, Светик, тебе предлагают конфету". И, действительно, очень любезно. Я запомнил, потому что все было важно во время этой поездки в Житомир. Окно. Я все время смотрел в окно, не отрываясь.

Подъехали к Раздельной. Бабы торговали дынями, страшно интересно. Стало темнеть. Я все смотрел-смотрел, – мне продуло горло. Папа вышел на станции, купил арбуз. Я не мог заснуть, все считал станции. Бирзула, Кодня, Крыжополь, Вопнярка, Жмеринка, Винница и так далее.

Я заснул на коленях у мамы в жестком плацкартном вагоне. Утром мы приехали в Казатин – узловую станцию, где надо было ждать и пересаживаться.

Я уже заболел ангиной. В Казатине был большой круглый зал, я плохо себя чувствовал, а рядом противно звенела касса. Мы ходили по перрону, паровозы, странные фонари, тоже страшно интересно. Мама встретила знакомую, жену какого-то шишки. Она пела один раз в кирхе, в концертном дуэте, – была mezzo, a soprano – знаменитость. Сопрано находилась в Одессе, пожилая, шикарная, со стеком, и меня ей представили. Потом она пела с этой mezzo, и mezzo похвалили.

Все вместе мы ушли с вокзала, потому что ждать пришлось бы часов шесть, мама болтала с mezzo, как это принято у дам. Может быть, она была женой какого-то коммуниста.

Только под вечер мы поехали в Житомир через Бердичев. Потом показался наш Тетерев! Но я уже лежал, совсем заболел.

Нас встретил высокий-высокий человек с бородой, которого я принял за дядю Эдуарда, а это был дядя Коля. Мы сели на извозчика. Было очень приятно. В маленьких домиках горели окна, и в одном я даже видел человека, читающего газету.

И потом мы вернулись в дом на Базарной, и я прилип к тете Мэри, и хотя у нее был длинный, с горбинкой нос, она мне показалась такой прекрасной, и я сидел у нее на коленях, и было такое счастье, такое счастье…

На следующий день утром решили сделать снимки, хотя я был совершенно больной (показывает снимок 1924 года).

Началась житомирская жизнь. Ходили к Рихтерам, снимались. Традиция: до трех часов ночи в полной темноте дядя Коля проявлял снимки. Красная лампа, и вот проступает – проступает – проступает…

Блюдца с медом, осы, хлеб – все это Житомир. Все вспоминали, как оса укусила Нелли Лакьер. Мы посещали Арндт и Зиферман.

Житомир со всеми своими улицами. Так прошла одна неделя.

А на другой мы поехали на извозчике по шоссе на Врангелевку, и там, днем, после двух часов, повернули направо, в лес, и это первый раз, когда я по-настоящему был в лесу: блики на деревьях, солнце, проехали мимо какого-то дома, где масса сиреневых вьюнков. Выехали на поляну, через речку Лесная Каменка, которую можно было перешагнуть, к Романовскому дому, и в нем поселились на неделю. Там были клопы, и мы спали на тюфяках, окруженные папоротниками, спасающими от клопов. Помню: ночью луна, через веранду видны лес и куски тумана, и вроде там что-то делается очень привлекательное.

От Романовской слободки мы отправились однажды к дяде Мите на подсочку, там была его жена Женя и дочка Валя, в этом месте сосны стояли, как палки, сосны – сосны – сосны.

Основное воспоминание о фотографировании.

Нам даже давали мед. По-хорошему, по-свойски, по-лесному. Я все время был у реки, папа с мамой пошли купаться, я остался один. Вода брызгала, и мама очень смеялась. Ей был тридцать один год. И потом вдруг послышался немецкий возглас: "Хо-хо! Хо-хо!" – это пришел дядя Эдуард, Итин отец. Он все приближался, и когда его стало видно, дядя Коля его снял.

В последний день стало грустно, потому что надо было уезжать из леса.

Дядя Коля, мама и тетя Мэри очень дружили. Дядя Коля – столп семьи. Мама стала говорить с ним, а я ходил вокруг в лесу и, видимо, очень чувствовал тогда самую сущность леса. Уходил – заблужусь – возвращался – они там.

И когда мы возвращались, я остался один на мостике; сел на мостик, и на меня напала меланхолия и поэзия, и я этим упивался, у меня были цветы, и я бросил их, они плыли по воде. Близость к природе очень остро почувствовал.

Мама потом меня спрашивала: "Почему ты такой задумчивый?"

* * *

Мы с папой ходили гулять в лес около дома Романовских и доходили с ним до запущенной железной дороги в траве, и, помню, папа мало говорил, у нас было очень хорошее молчание (так продолжалось всю жизнь, пока я не испортился). Папа сорвал дикую гвоздику, и я это запомнил.

* * *

Мы пошли по этим путям, и они довели нас до самого оврага, до большого деревянного моста с широкими щелями, и "милая" Ита орала, боялась упасть, потому что щели были огромные.

* * *

Один раз мы стояли, – смотрим, идут какие-то дикие люди, много мужчин, и женщины тоже, и я думаю: а вдруг это тетя Мэри? Когда они подошли, оказалось, что это действительно тетя Мэри. Она воткнула в волосы целую гроздь рябины.

Почему-то эту гроздь я запомнил.

В Житомире я был только три недели. Вспомнил, что там было пианино.

* * *

Мне нравилось все, что связано с театром. Я сочинил "Дору".

* * *

В 1924 году возвращение в Одессу. Переезд на новую квартиру. Консульство.

* * *

И это были последние слова С.Т. в рассказе о его детстве…

* * *

Предчувствуя разного рода жизненные перипетии, связанные с долгими маршрутами по городам Европы вплоть до последнего июньского фестиваля в Туре в 1997 году, я решилась спросить Святослава Теофиловича о его приезде в Москву, о консерватории, о годах учения. В глубине души боялась, что до этого периода по разным причинам мы можем не добраться. Мои опасения оправдались.

Так, минуя отрочество, С.Т. сразу махнул в юность.

Глава шестая. Первый приезд в Москву

Рассказано 13 декабря 1987 года

Я приехал в Москву в 1937 году и пришел с вокзала прямо на Самотеку; по всей Садовой все шел и шел, меня никто не встретил, но я знал, где что находится, потому что у меня была карта. Пришел к Лобчинским. Я поселился у них в типичной московской коммунальной квартире, где на кухне все друг с другом разговаривали, как одна семья, а на самом деле вовсе нет, – все разные, но несмотря ни на что – в общем, друзья. И страшнейшая собака у них была, которая наводила на всех ужас, по имени Анчар. Когда я пришел, она ко мне хорошо отнеслась.

Анчар лаял со второго этажа, и хотя опасности не было, люди пугались.

Лобчинские: Алеша, Люля и Вера Александровна. Я жил у них один год, как раз когда меня выгнали из Московской консерватории.

В консерваторию я поступал с Четвертой балладой, к Нейгаузу; еще Первый этюд Шопена и Прелюдия и Фуга Баха. Из "предметов" больше ничего не сдавал.

Почему я поехал? От военной службы. А то бы не поехал. Еще причина: Генрих Густавович был похож на папу.

В Москве мне сразу понравилось, вообще все! Дух, которого сейчас нет. Куранты. Они и раньше мне нравились, а тут особенно.

– С кем в Москве вы познакомились раньше всех?

– С Нейгаузом, с Надей Судзан – невестой Алеши. С ней-то мы и пошли к Нейгаузу на рекогносцировку. Генриху Густавовичу было пятьдесят лет (он сказал как-то: "Надо пианистам после пятидесяти не играть", – и был прав). Мы пришли к Нейгаузу домой, на Чкаловскую. Он хорошо и делово меня принял. Я сыграл ему Четвертую балладу, 28-ю сонату Бетховена. Он тихонько переговаривался с Лобчинским. Явно восторга не выражал.

– Вы считаете вредным выражать восторг явно?

– Да! "Ах! Ах! Ах!" – не надо. Потому что этому нельзя верить; я тогда не верю. Критика больше приносит пользы.

– А если впечатление потрясающее, стоит ли говорить о недостатках?

– Если потрясающее, то недостатков не было, не может быть.

Позавчера у Николаевой был недостаток (речь идет о концерте Татьяны Николаевой на "Декабрьских вечерах-87". – В. Ч.): гладко и маловыразительно играла вторую часть ми мажорного Концерта Баха. Но остальное – хорошо. Я понял, что она Баха обожает. Раньше у нее этого не было. Подтянутая, все на месте. Все выходит. Я завидую.

– В тот же первый раз мы говорили с Нейгаузом о музыке. Сразу хороший контакт. Милица Сергеевна открыла дверь. Я подумал: "Вот здорово! Теннисистка!" Она все время ломала себе ребра, и я ей тоже сломал, когда поднимал, помогая вешать занавески.

– У меня ребра очень хрупкие, – сказала Милица Сергеевна, которая действительно была хорошей спортсменкой.

– А потом я играл на вступительном экзамене. В сорок четвертом классе. Фейнберг чуть не упал со стула от неожиданности, когда я начал финал Четвертой баллады.

Свои сочинения играл.

Через месяц я потратил все деньги и уехал. Мало занимался, водил всех в кафе, в кино, бешеное сумасшествие с Фишером, – в его свиту входили и Лобчинские.

* * *

Консерваторская бражка: Миша Пульвер, Динор, Нина Емельянова, Куделин, который жил когда-то с нами, – Лариосик.

В первый же день я попал на "Любовь Яровую" во МХАТ. Мне все понравилось. Спектакль вместе с пьесой оказался чем-то невероятным. Это было произведение искусства. Все на страшной высоте. Когда открыли занавес, я чуть не заплакал – почувствовал, будто мне три или четыре года – звуки гражданской войны. Как будто сразу попали в то время. Это они умели. Главную роль играла Попова, жена Кторова. Ливанов – матрос, Добронравов играл главного героя. Чебан. Атмосфера достоверная, просто невозможно себе представить, как они это делали. Молоденький Массальский. Тогда театр был на такой высоте, как ни на Западе, нигде. Сейчас такого нет. Чеховско-булгаковский спектакль.

Месяц я прохлаждался и потом поехал в Одессу учить предметы, но палец о палец не ударил, приехал в сентябре, ничего не сдал, экзамены переложили на март, опять не сдал, пока Нейгауз не вызвал. Сидела во мне всегда обломовщина. Ничего не делать.

* * *

– Я же себя заставлял, заставлял, значит, никакого прогресса нет, стоишь на том же месте. У Николаевой прогресс. А раньше была такая нуда.

– Кто были ваши первые друзья?

– Женя Сейдель, тоже ученица Нейгауза. Дружил со всем курсом (Ласточкин – симпатичный). Наш курс – это просто сокровище. Не было ни дрязг, ничего такого – никогда. Знаменитый своими отношениями друг к другу.

А другой – старший – Володя Чайковский, Ведерников, Ирина Крамова (дочь певицы Волоховской) – был весь раздрызганный ссорами. Ирина жива, вдова моего друга Димы Гусакова, которого убили на войне.

У нас был кружок, творческий. Ознакомление с новыми сочинениями и малоизвестной музыкой. В него входили студенты фортепианного факультета Володя Чайковский, Анатолий Ведерников, Дима Гусаков и я. Чуть дальше Гриша Фрид, он, собственно говоря, и придумал этот кружок, сказал об этом Толе Ведерникову, – был, в общем, инициатором. Я с ним дружил, – не очень, но все-таки.

Мы играли то в четыре руки, то в восемь рук. В маленьком классе исполняли квартет Пейко (в четыре руки) и квартет Брамса (Наташа Гутман, Олег Каган и Юра Башмет его играли с Васей Лобановым), "Весну священную", "Петрушку" в четыре руки. Сначала нас было человек семь, через два-три года уже человек пятьдесят, в зависимости от программы. Студенты, Житомирский, Рая Глезер (показал, как она внезапно умерла в Рузе от укуса пчелы. – В. Ч.). Лиза Лойтер уже кончила консерваторию и аккомпанировала Яхонтову: "манеризм", он один изображал "Горе от ума", а Лиза в это время играла винегрет из всех композиторов. Я ненавижу это. В конце он, закутанный, уезжал в коляске.

Я еще видел Владимира Гайдарова и Ольгу Гзовскую. Они приехали из-за границы и привезли "Анну Каренину". Гзовская в большой кружевной шляпе ползала по стене, а Мария Гринберг за сценой играла "Аппассионату". В "Падении Трои" Гайдаров играл Париса.

Гайдаров сюда потом приехал и играл в "Сталинградской битве". Паулюса. Говорят, очень хорошо. (Они – родственники Володи Виардо.) Гзовская была во МХАТе, крутила Станиславским как хотела.

"Вы делайте, как я, – советовала она. Я им кручу как хочу". (Была дико хорошенькая.)

Гайдаров же – неотразимый, с горящими глазами. Он играл в "Трагедии любви".

А Мия Май – графиня Манон! Или Эмиль Янингс – Амбуардье – изумительные артисты немого кино, немецкие.

Я видел все это в девять и десять лет.

В этой книге Мэри Пикфорд. Какая была артистка! – с этими словами показал мне книгу.

Немое кино, честно говоря, мне больше нравится. У меня впечатление, что все талантливое – в немом кино.

* * *

С Лизой Лойтер я познакомился ближе позднее, в поездке на Кавказ в шестидесятые годы. Она меня опекала, вела концерты и иногда делала предисловия.

Самым талантливым из лекторов был Григорий Михайлович Коган – читал историю пианизма. Версаль! Изумительный лектор, талантливый. Он играл на двух роялях с Нейгаузом.

Коган отказался писать обо мне разносную статью и пострадал из-за этого. Они хотели сделать из меня пессимиста. Это касается "Wanderer". (Смеется.)

* * *

Кружок мы вели вчетвером. Мержанов – немножко, Солодуев (скрипач, концертмейстер ГАБТа), он играл Бартока, всякое новое. Может быть, не очень талантливо. А Володя Чайковский обожал Вагнера, так же, как Гусаков.

В консерватории я играл музыку, слушал музыку и лекции слушать любил, но никогда ничего не учил. У Когана на экзамене ничего не знал… Но я не собирался быть настройщиком…

Чудная история случилась со мной на музыкальной литературе. Магазинер: "Скажите, пожалуйста, какие вариационные сочинения есть у Шумана?" Я молчу.

Наконец она стала петь. А я в это время их учил… Какое-то упрямство. Лучшие сочинения Шумана – это "Симфонические этюды", "Фантазия" и Фортепьянный концерт.

Назад Дальше