Долго в молчании бродили мы с Аней по дороге у ворот. Говорить не хотелось, да и не о чем было. Наконец, в три часа ночи, с машины спрыгнули Борис и Трамбовецкий. Мы пошли домой. Мама и папа не спали, поджидая Бориса, они его очень любили. Маленького Женю разбудили… Борис сел в кресло, улыбнулся:
- Иду на передовую, били немцев из пушек, теперь будем колоть штыками.
Я никогда не забуду его таким, каким он был в эту ночь. Лицо одухотворенное, высокую фигуру плотно облегает черная флотская шинель. На шинели горят надраенные пуговицы. Автомат, на поясе патронташ и гранаты, крест-накрест ленты с патронами, в кобуре наган. Я видела в нем олицетворение воина, идущего защищать свою Родину.
Борис встал:
- Ну, прощайте - пора!
Поцеловался с отцом, матерью и сыном, вскинул на плечо автомат, надел на голову каску. Мы пошли в казарму, в комнату дежурного. Там сидела Аня со своим мужем. Разговор не клеился, в голове была пустота, а душа сжалась и застыла. "Странно, - думала я, - вот мы расстаемся, быть может, навсегда, а слов нет, и сказать друг другу как будто нечего". А было это потому, что все слова в такую минуту оказались бы пустыми, ненужными. Мы вышли на крыльцо. Одна за другой проходили машины. Но вот и последняя. Крепкое объятие - и мы расстались. Я, Наташа и Аня смотрели вслед уходящей машине. Прошло несколько секунд, и она скрылась в темноте ночи.
Моряки ушли на передовую. Но можно было подумать, что они отправились на парад: оделись во все новое, надраили эмблемы и пуговицы до солнечного блеска.
Медленно, молча пошли мы домой. Наташа упала на кровать и заплакала, я хотела по примеру Наташи заплакать, но слез не было. "Рано еще плакать", - подумала я.
Причина ухода батарейцев на передовую была ясна.
В дни второго штурма от беспрерывной стрельбы стволы орудий полностью износились, вторая башня взорвалась, таким образом, батарея вышла из строя. Из личного состава сформировали батальон морской пехоты и отправили его на передовую в подкрепление сражавшимся там войскам.
Тяжелые вести
Внешне жизнь в городке батареи протекала обычным порядком, как будто ничего не случилось. Мы все так же на рассвете при первых выстрелах зениток быстро вставали с постелей, одевались, выходили во двор. Потом, когда утихала пальба, я шла завтракать к своим, убирала комнату, жарко топила печь. Если была работа для батареи, - исполняли ее. Главным образом работали в складах баталерки: перебирали овощи, отбирали картофель и лук для весенней посадки, шили спецодежду, чинили обмундирование. В свободное от работы время занимались вышиванием или читали книги.
Теперь мы ждали вестей с фронта и как бы насторожились в молчании. Для каждого дорог был не только муж, зять или друг, но и каждый боец. Ничто не роднит так людей, как защита Родины. Грустно было теперь жить рядом с замолкшей и опустевшей батареей.
И вот, наконец, дошла очередь и до нас: гитлеровцы сбросили на городок семьдесят маленьких пятикилограммовых бомб, но ни одна не попала в цель, все легли вокруг городка. Напуганные этой первой бомбежкой, мы попросили комиссара прислать нам машину и отвезти в пещеру возле Камышевой бухты.
У проселочной дороги, ведущей от Камышевой бухты к Казачьей, перед самой войной расширили пещеру в скале, кажется, хотели там сделать конюшню. После первых бомбежек Севастополя, когда на мысок у Казачьей бухты, недалеко от домика рыбака батареи, упала морская мина и разрушила домик, рыбак со своим многочисленным семейством, состоявшим из жены и семерых детей, переселился в Камышевую пещеру. Вскоре к нему присоединились и несколько особенно нервных жителей городка. Сейчас потолок укрепили балками, селали нары. Над головой метров пять земли - убежите довольно солидное и уединенное. Сюда мы и переехали. В пещере было тесно, сыро, моя мама протестовала против переселения и убеждала нас вернуться в городок.
Днем появился у пещеры приехавший с фронта старшина Сорокин и вызвал свою жену. Они отошли от входа и о чем-то тихо говорили. Мы заволновались: ведь это первый вестник с фронта! С трудом выдержали для приличия минут десять, чтобы не помешать встрече, но больше ждать не было сил. Я и Наташа подбежали к Сорокину и стали его просить:
- Скажите, живы ли наши мужья, где они и что вы знаете о них?
Но Сорокин как-то странно отмалчивался и говорил:
- Я ничего не знаю.
Чувствуя, что он многое знает, но не хочет говорить, мы медленно от него отошли. Еще тяжелее стало на душе.
Вскоре Сорокин уехал. Вошла в пещеру его жена, упала на нары и заплакала. Почему она плачет и что ей рассказал муж? Но она твердила одно:
- Я ничего не знаю, ничего он не говорил.
Не добившись от нее толку, мы уселись на нары и притихли. Но сердце Наташи почувствовало недоброе, уткнувшись в подушку, она горько заплакала. Я слушала ее рыдания и думала о том, как страшно ничего не знать. Может быть, Борис мой убит…
Мрачным был этот день в сырой Камышевой пещере, мрачным был первый вестник с фронта, мрачными были мысли и лица у всех.
К вечеру по настоянию моей мамы мы решили вернуться в городок. Пошли пешком, благо расстояние было не большое - три-четыре километра.
Начались тяжелые дни неизвестности. Мы как будто были окружены заговором молчания: вокруг нас говорили, но при нашем приближении разговор умолкал. Мы обращались с вопросами ко всем, кто приезжал с передовой, но нам отвечали одно и тоже: "Ничего не знаем, ничего не слышали". Наконец, жене заведующего магазином городка Шуре Шевкет удалось подслушать чей-то разговор, который она передала мне:
- Мельник серьезно ранен в руку, Трамбовецкий тоже ранен, а Хонякин убит. Только не говори Наташе!
Утром я, Наташа и Шура пошли за чем-то в магазин. Во дворе увидели нашу машину, приехавшую с фронта. Шофер позвал Наташу. Разговор был не долгим. Наташа вернулась, упала в наши объятия и зарыдала.
- Хонякин убит!
Мы повели ее домой.
- Но, может быть, это неправда, может быть, он только тяжело ранен?
Нет, автоматчик прострелил ему голову несколькими пулями. Шофер говорит: "Не надейтесь напрасно, я сам видел его труп".
Наташа упала на постель и рыдала, рыдала без конца.
Я узнала, что приехал врач с фронта, позвонила ему по телефону.
- Кажется, Мельник ранен, но ничего определенного сказать не могу, еду в Инкерманский госпиталь, там узнаю, - сообщил мне врач.
Поездка в Инкерманский госпиталь
На другой день меня и Фросю - жену краснофлотца, доярку с подсобного хозяйства - согласился подвезти шофер машины, отправлявшейся в инкерманские штольни. Я попросила у заведующего подсобным хозяйством бидон молока для раненых, купила в магазине папирос и фруктовых консервов, кухарка с подсобного хозяйства нажарила пирожков, и мы отправились в путь.
Наташа и Аня просили меня найти их мужей хотя бы тяжело раненными, лишь бы живыми. Я обещала просмотреть все списки раненых, поступивших с двадцатого числа.
Был изрядный мороз, мы с Фросей залезли в кузов машины и укутались в полушубки. Проехали город, вокзал, взобрались на Сапун-гору. Вот он, фронт, совсем близко, дорога здесь уже небезопасна, вернее, более опасна, так как в осажденном Севастополе безопасных Дорог нет. Три дня тому назад на Сапун-горе трагически погибла группа наших командиров, ехавших с батареи на передовую: осколками снаряда, разорвавшегося в нескольких шагах от машины, разбило кузов и убило всех кроме шофера.
Спускаемся в ущелье к инкерманским штольням. На Мекензиевых горах то в одном, то в другом месте поднимаются столбы дыма от взрывов. Здесь передовая.
И вот они, Инкерманские каменоломни, знакомые мне с детства. Здесь выпиливали знаменитый белый, как сахар, камень. Отец когда-то рассказывал мне, что Константинополь построен из инкерманского камня. На противоположной стороне долины на высокой скале виднеются остатки древней крепостной стены и башни. В долине, вдоль Черной речки, в мирное время зеленела живописная роща - излюбленное место воскресных гуляний моряков. Теперь здесь руины, исковерканная снарядами и бомбами земля, поломанные деревья. Снуют машины, беспрерывно подвозящие раненых.
Наш грузовик остановился у штолен, где находился госпиталь. Мы входим в вестибюль, но нас не пускают дальше: неприемные часы. Пришлось искать главного врача, чтобы получить разрешение. Пока мы искали врача, нас окружили ходячие раненые - краснофлотцы с нашей батареи. Мы обрадовались им так же, как и они нам. И печальные и радостные вести они сообщили. Хонякин убит, это говорил каждый. А Трамбовецкий жив, он тяжело ранен осколком мины в пах и ногу, лежит здесь. Фросин муж тяжело ранен в плечо и грудь, задето легкое. А Мельник? Никто ничего не может сказать о Мельнике - он, кажется, был ранен в руку, его видели с повязкой, но где он и что с ним - неизвестно. Наконец, нам дали пропуск, и мы вошли в палаты. Огромные залы были сплошь уставлены койками, электрический свет освещал лица с лихорадочным румянцем или смертельно бледные, искаженные болью и мукой. Мы тихо шли между койками, блестевшие от жара глаза раненых провожали нас. Слышно было, как насосы нагнетали воздух в подземелье.
В третьей палате лежал Трамбовецкий, он очень обрадовался, увидев меня.
- А где же Аня?
Я присела к нему на кровать.
- Я приехала одна, никто из нас ничего не знал. Теперь, конечно, я расскажу Ане, что вы здесь, к она сейчас же к вам приедет, а вы напишите ей письмо. Она будет рада, когда узнает, что вы живы! Ну, а где Борис? Где же мой Борис?
- Не знаю, ничего не знаю… Он был со мной рядом, а потом… Не знаю!
Вид у Трамбовецкого хороший, я решила, что он легко ранен. Он просил, чтобы его забрали в батарейную санчасть. Я обещала передать его просьбу кому следует. Слева от Трамбовецкого лежал двенадцатилетний мальчик, доброволец, пулеметчик. Он очень страдал. Справа - раненный в живот моряк, бледный, с огромными глубоко запавшими глазами. Достаточно было одного взгляда на него, и становилось понятным: не дни, а часы человека сочтены.
Мы пошли дальше и нашли Фросиного мужа. В последних залах было особенно парно и душно, здесь вентиляция недостаточно очищала воздух. Фросин муж очень плохо себя чувствовал, был бледен, тяжело дышал. Посидев немного возле него, я пошла дальше. Рядом на койках лежали контуженный политрук Коротков и старшина Алпатов. Все левое плечо Алпатова разворочено осколком мины. Он полусидел, опершись спиной на подушку, смуглое лицо воспалено, черные глаза лихорадочно блестят, ему трудно дышать. Но меня поразила улыбка, та же мягкая и скромная улыбка, всегда озарявшая его лицо, когда кто-нибудь с ним разговаривал. Раньше я как-то не обращала внимания на Алпатова: обыкновенный человек, тихий и скромный. Но теперь он меня поразил: ни жалобы, ни стона, - и эта улыбка!
Когда я спросила, как он себя чувствует, Алпатов, стараясь скрыть боль, еще мягче улыбнулся и сказал:
- Ничего, не так уж плохо.
"Вот он - герой, - подумала я, - этот маленький смуглый и тихий моряк с доброй улыбкой и сильным духом - защитник Севастополя. Их много таких, и потому немцы бессильны в своих бешеных атаках".
Часто потом я вспоминала Алпатова таким, каким видела его в Инкерманском госпитале, и думала: он должен выжить, сильные духом зачастую выигрывают бой со смертью. Я не ошиблась: Алпатов поправился и вернулся в строй.
Взяв у Трамбовецкого письмо к Ане, мы распрощались, пообещав приехать с первой же машиной, которая будет идти сюда.
Выйдя в вестибюль, я попросила списки раненых, поступивших после двадцатого числа. Перелистывала страницу за страницей, а окружавшие меня наши легко раненные бойцы говорили:
- Бесполезно, не стоит смотреть: Хонякин убит наповал, мы к нему подходили, мы его смотрели и надвинули ему фуражку на лоб.
Я понимала, что бесполезно, но отвечала:
- Я дала слово и должна посмотреть. Мало ли какие бывают случаи.
Увы! В списках раненых я Хонякина не нашла.
Я благополучно вернулась в городок и едва успела сойти с машины и войти во двор, как навстречу мне выбежала Аня. Размахивая издали письмом, я радостно кричала:
- Нашла!.. Лежит раненый! Вот от него письмо, Аня схватила письмо и бросилась мне на шею:
- Спасибо, спасибо, радостную весть вы мне привезли!
Она несколько раз перечитала письмо, руки ее дрожали, на ресницах повисли две слезинки, но лицо было светлое и счастливое. Ответив на все Анины вопросы и радуясь за нее, я пошла к Наташе. Мрачное настроение охватило меня сейчас же, как только я вошла в комнату. Наташа одетая, зарывшись в одеяла, все так же лежала в постели и плакала.
- Наташа, надежды нет, Хонякин убит, это точно, совершенно точно. Надо взять себя в руки и пережить горе…
Тяжелыми были эти дни. В комнате царило молчание, иногда прерываемое рыданиями Наташи. Я сидела тихо, как мышь, забившись в угол дивана и подперев рукой щеку. Мне очень было жаль Наташу, безвременно погибшего Хонякина, их молодую, разбитую жизнь. Думала и о Борисе. Никто ничего не знает, может быть, он так же погиб, как и Хонякин? Но сердце говорило: Борис жив! Жив!
Я продолжала ездить в Инкерманский госпиталь, то с Аней, то с Фросей, беседовала с ранеными, кое-что им привозила. Бедный моряк, раненный в живот, умер на другое утро, после моего первого приезда. Трамбовецкому вдруг стало хуже, рана начала нагнаиваться, он пожелтел и сильно страдал. Очень плох был Фросин муж, Алпатов всё так же мягко улыбался, тяжело дыша. Короткову было лучше.
Однажды я не успела еще войти в вестибюль, как меня окружили наши раненые. Они наперебой говорили:
- Мельник жив, он командует ротой!.. Здесь лежит легко раненный наш политрук Труфанов, который был в его роте.
Несколько человек закричали:
- Позовите Труфанова! Приведите Труфанова!
И вот я слушаю его рассказ.
- Наш батальон пошел в атаку с ходу. Немецкие снайперы перебили или ранили многих командиров потому, что мы шли во весь рост и сверкали начищенными медными пуговицами, золотыми эмблемами и нашивками. Наши черные шинели резко выделялись на белом снегу. Тогда и был убит Хонякин. Ураганный пулеметный огонь заставил нас залечь и поползти по-пластунски. Ползли мы недолго, вскоре вскочили и бросились в штыковую атаку. Мы налетели на немцев, как смерч, смяли и далеко отогнали. В горах, покрытых лесом, в незнакомой для нас местности, где-то возле Кучук-Кермена, увлеченные атакой, многие потеряли ориентировку. Тогда Мельник собрал остатки батальона, всего около шестидесяти человек, взял на себя командование и, как он выразился, чутьем вывел нас в расположение частей Приморской армии… С десятью бойцами он занял передовой окоп, я был все время рядом с ним. Мы отбивали немецкие атаки, пока не кончились патроны. Из окопа Мельник ушел последним. Я оборачивался и видел: он шел медленно во весь рост, ему не хотелось оставлять завоеванные позиции, но батальон слишком вырвался вперед. Сейчас Мельника с остатками батальона взяли в Приморскую армию, назначили командиром роты. Он здорово дерется, сам строчит из пулемета и кричит: "За Родину! За Севастополь! А это вам за жену, а это за сына!" - подпускает немцев к самым окопам и забрасывает гранатами. Он жив, здоров, невредим, и чувствует себя прекрасно…
Радость дома была необыкновенная! Позже мне позвонил комиссар и сказал:
- Скоро Мельник будет здесь, мы его отзываем, так как надо восстановить батарею. В Приморской его представили к званию старшего лейтенанта и награждению орденом Красной Звезды. Но все же им придется с ним расстаться.
В газете "Красный черноморец" появилась статья, в которой говорилось о моем муже; в одной из них писали: "Физкультурник-борец старшина Мельник в штыковой атаке убил двадцать немцев". Борис был первым из награжденных с нашей батареи.
Привезли в батарейную санчасть контуженного старшего лейтенанта Афанасенко, одного из близких товарищей Хонякина. Наташа сидела возле него и слушала, как он, с трудом ворочая языком, рассказывал ей о гибели Хонякина. Наташа плакала, но теперь она уже окончательно убедилась в том, что муж убит, и первая ошеломляющая острота горя стала смягчаться.
Как ласточки, которых тянет к родному гнезду, стали к нам приезжать оставшиеся в живых командиры и бойцы. То появится врач на своей машине скорой помощи, то старшина Сорокин, то шофер или кок. Мы с Наташей расспрашивали обо всех батарейцах. Многие были убиты, многие ранены, а о некоторых никто ничего не знал… Убит наповал снайперской пулей старший лейтенант Широков. Бедный Коля Широков, совсем мальчик! Он приехал к нам на батарею из Ленинградского военного училища. Ему с его знаниями, умом и молодостью только бы жить! И странно и непонятно, что его больше нет и не будет никогда.
Спрашивали мы с Наташей и о веселом танцоре лейтенанте Рязаеве, близком товарище Хонякина. Никто ничего о нем не знал, но все отвечали: "О Рязаеве не беспокойтесь, где-нибудь есть, он в огне не сгорит и в воде не потонет". И действительно, в один прекрасный день с шумом ввалился в комнату Рязаев. Наташа, увидев его, обрадовалась и заплакала.
Он вынул из кармана письмо и протянул мне.
- На, от Бориса.
Я лихорадочно схватила письмо, хотела его вскрыть, но… рука моя застыла: на конверте было написано почерком Бориса: "Петру Трамбовецкому".
- Послушай, Коля, ты ошибся, это письмо Трамбовецкому, а где мое?
- Как Трамбовецкому? Это тебе, другого у меня нет. Его мне дал Борис и сказал, что тебе. Я вспыхнула:
- Но тут ясно написано: "Петру Трамбовецкому".
Колино смущение продолжалось не больше одной секунды.
- Да ты вскрой и прочти, он сказал, что тебе.
- Да разве ты ослеп и не видишь, что не мне? Какое я имею право вскрывать чужие письма? Значит, товарищ для него на первом месте и дороже жены! Я передам это письмо Ане, пусть она отвезет Трамбовецкому.
Но тут Коля пошел на меня в атаку:
- Да ты знаешь, как он писал это письмо? В землянке, вокруг стрельба идет… Кроме того, он думал, что я заеду в Инкерманский госпиталь и не попаду сюда.
- Да, но все же письмо Трамбовецкому, а не мне.
Я крутила в руках письмо, оно жгло сердце, оскорбляло. А Рязаев продолжал меня утешать:
- Борис тебе обязательно напишет и, наверно, уже написал, да не с кем передать. Пиши письмо, я ему отвезу.
Но что писать? Высказать свою обиду? Ни за что! Борис кипит в этом страшном котле смерти, он защищает Севастополь, а я своими мелкими обидами буду ранить его сердце, расстраивать нервы! Надо написать так, чтобы ни одним словом, ни одной мыслью не вывести его из равновесия. Долго я подбирала слова и в заключение получилось короткое и нежное письмо.
Письмо Бориса я передала Ане.
На другой день утром Аня поехала в Инкерман. Вечером она возвратилась и протянула мне тот же конверт.
- Это вам, а не Пете. Борис думал, что Рязаев поедет не на батарею, а в Инкерманский госпиталь, ему сказали, что вы туда ездите, и он просил Трамбовецкого передать вам письмо.
Ну да, все просто и понятно, разве могло быть иначе? Как стало легко на душе!