Разговоры с Гете в последние годы его жизни - Иоганн Эккерман 42 стр.


Воскресенье, 24 января 1830 г.

- На днях я получил письмо от нашего небезызвестного владельца соляных копей в Штотернгейме, - сказал Гёте, - с весьма примечательным вступлением; сейчас я вас с ним познакомлю.

"Я приобрел опыт, - пишет он, - который не должен остаться зряшным". Что же, по-вашему, следует за этим вступлением? Речь идет, ни много ни мало, об утрате тысячи или больше талеров. Шахту, прорытую как в мягкой, так и в каменистой почве на глубину тысяча двести футов, до залежей каменной соли, он, по легкомыслию, с боков оставил неукрепленной. Мягкая почва, просев, заполнила шахту илистой грязью, и вычерпыванье этой грязи обойдется ему теперь в изрядную сумму. Ему придется проводить металлические трубы на всю глубину, чтобы в будущем обезопасить шахту от такого же обвала. Он должен был бы сделать это своевременно, и сделал бы, если бы людям его толка не была свойственна бесшабашность, какую мы себе даже представить не можем, но какая, собственно, необходима для такого предприятия. Нимало не взволнованный несчастным случаем, он спокойно пишет: "Я приобрел опыт, который не должен остаться зряшным". Вот это я понимаю человек! Никаких сетований, всегда в полном обладании сил. Ну, разве же это не дорогого стоит?

- Мне он напоминает Стерна, - отвечал я, - который сожалеет, что не сумел использовать свою болезнь, как то следовало бы разумному человеку.

- Пожалуй, вы правы, - сказал Гёте.

- Я сейчас и о Берише вспомнил, - продолжал я, - как он вас поучал, что есть опыт; на днях я, в который уж раз, перечитывал эту главу: "Опыт есть то, до чего мы доходим опытным путем, на опыте убедившись, что не надо было набираться этого опыта".

- Да, - смеясь, сказал Гёте, - на такие забавы мы постыдно растрачивали драгоценное время!

- Бериш, - продолжал я, - видно, был человек затейливый и обаятельный. Разве не прелестна история в винном погребке, когда он, желая помешать одному молодому человеку отправиться к своей милой, заявил, что им по пути, и, попросив подождать его, всех насмешил до упаду, пристегивая свою шпагу то так, то эдак, покуда тот и вправду не пропустил время свиданья.

- На театре, - сказал Гёте, - такая сценка выглядела бы презабавно, да Бериш и вообще был самым что ни на есть подходящим персонажем для театра.

В последующем разговоре мы припомнили и другие чудачества Бериша, о которых Гёте рассказывает в своем жизнеописании. Его серую одежду, например, задуманную так, чтобы шелк, бархат и шерсть являли собой целую гамму оттенков, и то, как он ломал себе голову - что бы еще нацепить на себя серое? Как он писал стихи, как передразнивал наборщика, подчеркивая солидность и достоинство пишущего. Любимым его времяпрепровождением было лежать на подоконнике, разглядывая прохожих, и мысленно обряжать их так, что все, вероятно, покатывались бы со смеху, если бы они и впрямь вздумали нарядиться согласно его рецепту.

- Ну, а как вам нравятся шутки, которые он частенько устраивал с почтальоном? - спросил Гёте. - Умора, да и только.

- Я об них ничего не слышал, - отвечал я, - в вашем жизнеописании о них не упоминается.

- Ну, так я вам расскажу сейчас. Когда мы вместе лежали на подоконнике и Бериш замечал почтальона, заходившего то в один, то в другой дом, он обычно вынимал из кармана грош и клал его рядом с собой. "Смотри, вон идет почтальон, - говорил он, повернувшись ко мне. - Он подходит все ближе и через минуту-другую будет здесь, наверху, я по нему вижу: у него письмо для тебя, и не простое письмо, в нем лежит вексель, - подумай-ка, вексель! Не знаю только, на какую сумму! Смотри, он уже входит. Нет! Но все равно сейчас войдет. Вот он опять. Сюда! Сюда, мой друг! В эту дверь! Что? Прошел мимо? До чего же глупо, бог мой, до чего глупо! Ну, можно ли быть таким безответственным дурнем? Вдвойне безответственным! По отношению к тебе и к себе самому. Тебе он не отдал вексель, который у него в руках, себя лишил той монеты, которую я для него уже приготовил, а сейчас положу обратно в карман". Так он и сделал, и вид у него при этом был до того торжественный, что мы не могли удержаться от смеха.

Я тоже посмеялся над этой выходкой Бериша, впрочем, очень похожей на все остальные, и спросил Гёте, встречался ли он с ним позднее.

- Я виделся с ним вскоре после моего приезда в Веймар, насколько мне помнится - в тысяча семьсот семьдесят шестом году, когда ездил с герцогом в Дессау; Бериш был приглашен туда из Лейпцига на должность воспитателя наследного принца. Я не нашел в нем особых перемен - это был изящный придворный весьма веселого нрава.

- А что он сказал по поводу славы, которая пришла к вам за это время?

- Прежде всего он воскликнул: "Хорошо, что ты тогда послушался моего разумного совета, не отдал печатать свои стихотворения и выждал, покуда тебе удастся написать что-нибудь действительно хорошее. Правда, они уже и в ту пору были недурны, иначе разве я взялся бы их переписывать? Но если бы нам не пришлось расстаться, ты бы и другие не стал печатать, я бы их тоже переписал и все было бы отлично". Как видите, он ничуть не изменился. При дворе его любили, и я всегда встречался с ним за княжеским столом.

В последний раз мы виделись в тысяча восемьсот первом году, он был уже стар, но по-прежнему пребывал в наилучшем расположении духа. Во дворце ему отвели несколько прекрасных комнат, одна из них была вся уставлена геранями, к которым у нас тогда очень пристрастились. Но как раз в это время ботаники ввели новые подразделения в группе гераней и некоторую их часть назвали пеларгониями. Старик очень гневался на них за это. "Дурачье, - твердил он, - я радуюсь, что комната у меня полна гераней, как вдруг они являются с утверждением, что это не герани, а пеларгонии. А на кой мне эти цветы, если они не герани, ну что мне, спрашивается, делать с пеларгониями?" И так в продолжение добрых получаса, из чего можно заключить, что он ничуть не изменился.

Разговор перешел на "Классическую Вальпургиеву ночь", начало которой Гёте читал мне несколько дней тому назад.

- Целая толпа мифологических образов, - сказал он, - напирает на меня, но я осторожен и отбираю лишь те, что своей наглядностью могут произвести должное впечатление. Сейчас у меня Фауст встречается с Хироном, и я надеюсь, что эта сцена мне удастся. Если я буду прилежно работать, то через месяц-другой, пожалуй, управлюсь с ней. Лишь бы что-нибудь снова не оторвало меня от "Фауста"; честное слово, ум за разум заходит при мысли, что я успею его кончить! А ведь это не исключено - пятый акт, можно сказать, готов, а четвертый напишется сам собой.

Гёте заговорил о своем физическом состоянии, радуясь, что уже долгое время чувствует себя вполне здоровым.

- И столь хорошим самочувствием я обязан Фогелю, - сказал он, - без него меня бы уж давно на свете не было. Фогель - прирожденный врач, да и вообще один из одареннейших людей, когда-либо мне встречавшихся. Но лучше мы об этом помолчим, а то как бы у нас его не отняли.

Воскресенье, 31 января 1830 г.

Обед у Гёте. Говорили о Мильтоне.

- Я недавно читал его "Симеона", - заметил Гёте, - он соответствует духу древних больше, чем какое-либо произведение новейших поэтов. Мильтон подлинно велик, а в этом случае собственная слепота еще помогла ему так полно и правдиво изобразить состояние Симеона. Мильтон настоящий поэт, и его надо уважать.

Слуга принес газеты и в "Берлинских театральных новостях" мы прочли, что там на сцене выведены морские чудовища и акулы.

Гёте прочитал во французском "Тан" статью о чрезвычайно высокой оплате английского духовенства, превышающей расходы по денежному содержанию всех лиц духовного звания в прочих христианских странах.

- Говорят, что цифры правят миром, - сказал Гёте, - я знаю одно - цифры доказывают, хорошо или плохо он управляется.

Среда, 3 февраля 1830 г.

Обед у Гёте. Разговор зашел о Моцарте.

- Я видел его семилетним мальчуганом, - сказал Гёте, - когда он проездом давал концерт во Франкфурте. Мне и самому только что стукнуло четырнадцать, но я как сейчас помню этого маленького человечка с напудренными волосами и при шпаге.

Я был поражен, мне едва ли не чудом показалось, что Гёте уже в таких летах, что мог видеть Моцарта ребенком.

Воскресенье, 7 февраля 1830 г.

Обед у Гёте. Разговоры о князе-примасе. За столом у императрицы Австрийской Гёте, прибегнув к удачному обороту речи, отважился выступить на его защиту. Слабые познания князя в философии, дилетантская страсть к живописи, отсутствие вкуса. Картина, подаренная мисс Гор. Его добросердечие и неуменье постоять за себя - роздал все, что имел, и под конец впал в бедность.

Разговор о понятии неучтивости. После обеда явился молодой Гёте в маскарадном костюме волшебника Клингзора. Он едет ко двору вместе с Вальтером и Вольфом.

Среда, 10 февраля 1830 г.

Обедал с Гёте. Он очень искренне хвалил оду Римера, посвященную празднованию 2 февраля.

- Все, что делает Ример, - заметил он, - одобрит и мастер, и подмастерье.

Засим мы опять говорили о "Классической Вальпургиевой ночи" и о том, что за работой всплывает многое, для него самого неожиданное. К тому же и тема непомерно ширится.

- Сейчас у меня сделано чуть больше половины, - сказал он, - но я буду работать неотступно, и к пасхе надеюсь ее закончить. До тех пор я ничего вам больше не покажу, но как только все будет готово, вы возьмете рукопись домой, чтобы спокойно ее просмотреть. Ежели вы успеете закончить составление последних тридцать восьмого и тридцать девятого томов так, чтобы к пасхе можно было отослать их издателю, это было бы превосходно, у нас бы освободилось лето для другой большой работы. Я останусь верен "Фаусту" и буду стараться завершить также и четвертый акт.

Меня обрадовало это его намерение, и я обещал, со своей стороны, сделать все возможное для облегчения его труда.

Гёте послал слугу справиться о здоровье герцогини-матери, заболевшей настолько тяжело, что он опасался за ее жизнь.

- Ей не следовало бы присутствовать на маскарадном шествии, - сказал он, - но августейшие особы привыкли потакать своим прихотям, и все протесты врачей и придворных ни к чему не привели. Ту силу воли, с которой она в свое время противилась Наполеону, она обратила теперь на сопротивление своей физической немощи, но я уже знаю, чем это кончится: она уйдет из этого мира, как ушел великий герцог, - в полном обладанье душевных и умственных сил, когда тело ее уже перестанет ей повиноваться.

Гёте, видимо, был огорчен и подавлен: некоторое время он молчал. Но вскоре мы вернулись к оживленной беседе, и он рассказал мне о книге, написанной Гудзоном Лоу в свое оправданье.

- В ней имеются бесценные черточки, - начал он, - которые могли быть подмечены только очевидцем. Как известно, Наполеон обычно носил темно-зеленый мундир, который от долгой носки и солнца пришел в полную негодность; возникла настоятельная необходимость заменить его новым, он настаивал на мундире точно такого же цвета, однако на острове подходящего не нашлось, было, правда, зеленое сукно, но желтоватого оттенка. Надеть на себя мундир такого цвета властелину мира не подобало, ему только и осталось, что велеть перелицевать свой старый и по-прежнему носить его.

Ну, что вы скажете? Это же поистине трагическая черточка! Просто за душу берет, когда подумаешь: царь царей унижен до того, что ему приходится носить перелицованный мундир. Но если вспомнить, что этот человек растоптал счастье и жизнь миллионов людей, то видишь, что судьба отнеслась к нему еще достаточно милостиво и Немезида, приняв во вниманье величие героя, решила обойтись с ним не без известной галантности. Наполеон явил нам пример, сколь опасно подняться в сферу абсолютного и все принести в жертву осуществлению своей идеи.

Мы еще поговорили немного на эту тему, и я поспешил в театр смотреть "Звезду Севильи".

Суббота, 14 февраля 1830 г.

Сегодня, когда я шел обедать к Гёте, меня настигла весть о смерти великой герцогини-матери. Как перенесет ее Гёте в его преклонных годах? - вот была моя первая мысль, и я не без боязни переступил порог его дома. Кто-то из прислуги сказал мне, что невеста сейчас пошла к нему - сообщить о печальном событии. "Более пятидесяти лет, - думал я, - он был другом герцогини и пользовался особым ее благоволением, ее кончина, конечно же, будет для него величайшим потрясением". С этой думой я вошел к нему. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что он, бодрый, и жизнерадостный, как будто ничего не случилось, сидит за столом с невесткой и внуками и ест свой суп. Я присоединился к их непринужденному разговору о том, о сем, но тут во всех церквах города ударили в колокола, госпожа фон Гёте быстро на меня взглянула, и мы заговорили громче, дабы похоронный звон не проник в его душу, - ведь мы-то полагали, что он чувствует так же, как мы. Но нет, так он не чувствовал, совсем иным был строй его внутреннего мира. Он сидел среди нас, подобный высшему существу, недоступному земным страданиям. Слуга доложил о надворном советнике Фогеле. Фогель подсел к нам и стал рассказывать об отдельных обстоятельствах, сопутствовавших кончине государыни. Гёте все это выслушал с тем же спокойствием и присутствием духа. Фогель откланялся, а мы продолжали свой обед и застольную беседу. Среди прочего много говорили о "Хаосе", и Гёте с большой похвалой отозвался о "Размышлениях об игре" в последнем номере. Когда госпожа фон Гёте с мальчиками ушла наверх, мы остались вдвоем. Он рассказывал мне о "Вальпургиевой ночи", о том, что она у него с каждым днем продвигается вперед и что, сверх ожидания, ему удаются самые диковинные сцены. Затем он показал мне пришедшее сегодня письмо от Баварского короля, каковое я прочитал с большим интересом. Каждая строчка там свидетельствовала не только о благородном образе мыслей, но и о его неизменной преданности Гёте, - последнему это, видимо, было очень приятно. Слуга доложил о надворном советнике Сорэ, который присоединился к нашей беседе. Собственно, он пришел передать Гёте несколько слов утешения и соболезнования от имени ее императорского высочества, которые еще укрепили его в жизнерадостном и бодром настроении. Гёте, продолжая говорить, упоминает о прославленной Нинон де Ланкло, красавице, на шестнадцатом году обреченной смерти. Обступивших ее друзей она утешала словами: стоит ли горевать, ведь и здесь я оставляю только смертных! Впрочем, она выздоровела и дожила до девяноста лет, до восьмидесяти делая безмерно счастливыми или доводя до отчаяния сотни своих любовников.

Потом Гёте заводит разговор о Гоцци и его театре в Венеции, где актеры импровизируют, ибо автор вручает им только сюжет. Гоцци утверждал, что существуют всего-навсего тридцать шесть трагических ситуаций; Шиллер же полагал, что их много больше, но не наскреб и этих тридцати шести.

Еще Гёте сказал несколько интересных слов о Гримме, о его уме и характере, а также о его недоверчивом отношении к бумажным деньгам.

Среда, 17 февраля 1830 г.

Говорили о театре, в частности о цвете декораций и костюмов, причем Гёте сделал следующий вывод:

- Важно, чтобы декорации служили фоном, который подчеркивает цвета костюмов на переднем плане, как, например, декорации Бейтера, в основном выдержанные в коричневатом тоне, - на нем превосходно оттеняются разнообразные цвета костюмов. Но может случиться, что декоратор вынужден отказаться от такого неопределенного, а значит, благоприятствующего тона, изображая, например, красную или желтую комнату, белый шатер или зеленеющий сад; в таком случае актерам следует благоразумно избегать повторения этих цветов в своих костюмах. Если актер в красном мундире и зеленых штанах войдет в красную комнату, то туловище его как бы исчезнет и зрителю будут видны только ноги, а покажись он в таком же костюме в зеленом саду исчезнут ноги, и в глаза будет бросаться только туловище. Мне, например, довелось видеть актера в белом мундире и очень темных штанах, в результате чего верхняя часть его тела была вовсе не видна в белой палатке, а ноги, на темном фоне задника, подевались неизвестно куда.

Если же декоратору все-таки необходимо написать красную или желтую комнату, зеленый сад или лес, то краски должны быть слегка притушены, облегчены, чтобы на переднем плане отчетливо выделялся и производил надлежащее впечатление любой костюм.

Заговариваем об "Илиаде", и Гёте предлагает мне обратить внимание на остроумный прием: Ахилл обречен на временное бездействие, для того чтобы могли выявиться и раскрыть себя другие герои.

О своем "Избирательном сродстве" он говорит, что каждый штрих в нем - отголосок пережитого, но ни один не воспроизводит того, как это было пережито. То же самое относится и к зезенгеймской истории.

После обеда рассматриваем папку с картинами нидерландской школы. Уголок гавани , где слева грузчики запасаются пресной водой, а справа играют в кости на перевернутой бочке, дает повод для интереснейших наблюдений: как иной раз приходится поступаться реальностью во имя художественного впечатления. Всего ярче освещено днище бочки, кости уже брошены, об этом свидетельствуют позы игроков, но на днище костей мы не видим, сноп света разбился бы о них и эффект, им производимый, потерпел бы известный урон.

Мы перешли к эскизам Рюисдаля, по которым можно было судить, сколько труда вкладывал этот художник в свои произведения.

Назад Дальше