Разговоры с Гете в последние годы его жизни - Иоганн Эккерман 43 стр.


Воскресенье, 21 февраля 1830 г.

Обедал с Гёте. Он показал мне растение с воздушными корнями, которое я разглядывал с величайшим интересом. В нем мне открылось стремление длить и длить свое существование, прежде чем последующий индивид сумеет проявить себя,

- Я дал зарок, - сказал Гёте как бы в ответ на высказанную мной мысль, - целый месяц не читать ни "Тан", ни "Глоб". Обстоятельства складываются так, что за этот период что-то должно случиться, и я хочу дождаться часа, когда до меня извне дойдет весть об этом. Моей "Классической Вальпургиевой ночи" это будет только на пользу, да бесплодное любопытство и вообще ни к чему, но мы слишком часто об этом забываем.

Засим он дает мне письмо Буассерэ из Мюнхена, его очень порадовавшее, я, в свою очередь, с большим удовольствием это письмо читаю. В нем Буассерэ высказывается главным образом о "Втором пребывании в Риме", а также о нескольких заметках в последнем выпуске "Искусства и древности". Суждения его о том и о другом столь же благожелательны, сколь и глубоки, что дает нам повод для долгого разговора о редкой образованности и полезной деятельности этого выдающегося человека.

Гёте рассказал мне еще о новой картине Корнелиуса, одинаково хорошо продуманной и выполненной, и, кстати, обмолвился о том, что удачный колорит всецело зависит от композиции.

Вечером, во время прогулки, перед моим внутренним взором вновь возникло то растение с воздушными корнями, и я подумал, что любое создание стремится длить свое бытие, покуда возможно, чтобы затем, напрягши все силы, произвести себе подобное. Этот закон природы навел меня на мысль о легенде; при сотворении мира бог - един, но засим создает богоравного сына. Так вот и великие художники первейшим своим долгом почитали вырастить достойных учеников, в которых они увидели бы убежденных продолжателей своего дела. То же самое можно сказать о художнике или поэте и его творении: если оно прекрасно, значит, прекрасен был и тот, кто его создал. Посему я никогда не позволю себе завидовать превосходному произведению другого, ибо за ним стоит человек, который был достоин создать его.

Среда, 24 февраля 1830 г.

Обедал с Гёте. Говорили о Гомере. Я заметил, что у него боги непосредственно и реально вторгаются в людскую жизнь.

- Это же так трогательно и человечно, - сказал Гёте. - Что касается меня, я благодарю создателя за то, что миновало время, когда французы такое вмешательство богов называли machinerie. Но, разумеется, на то, чтобы проникнуться великим духом Гомера, потребно время, для французов же это означало полную перестройку их культуры.

Затем Гёте сказал мне, что внес одну новую черту в явление Елены, чтобы еще ярче оттенить ее красоту, и что я подсказал ему это случайно оброненным замечанием, причем он похвалил мой вкус.

После обеда Гёте показал мне гравюру по картине Корнелиуса: Орфей перед троном Плутона молит об освобождении Эвридики. Картина, решили мы, заботливо продумана, многие детали выполнены превосходно, но душу она не радует. Возможно, правда, что в красках она производит более гармоническое впечатление, а возможно, что она бы немало выиграла, избери художник другой момент: Орфею уже удалось смягчить сердце Плутона, и тот возвращает ему Эвридику. В таком случае ситуация не была бы исполнена такого напряженного ожидания и несравненно больше удовлетворяла бы зрителя.

Понедельник, 1 марта 1830 г.

Обедал у Гёте вместе с надворным советником Фойгтом из Иены. Разговор вращался вокруг естественноисторических вопросов, в которых надворный советник имел разностороннейшие познания. Гёте сказал, что недавно получил письмо, автор коего утверждает, что семядоли не являются листами, поскольку на обратной стороне у них нет глазков. Мы, однако, убедились на самых различных растениях, что глазки на них имеются, как и на всех прочих листьях. Фойгт говорит, что метаморфоза растений едва ли не плодотворнейшее открытие новейшего времени в области естествознания.

Далее мы заговорили о коллекциях птичьих чучел; Гёте рассказал, что один англичанин держал в больших птичниках сотни живых птиц; когда какая-нибудь из них погибала, он приказывал сделать из нее чучело. Эти чучела так ему понравились, что его осенила мысль - не лучше ли убить всех птиц разом и превратить в чучела; свою светлую мысль он немедленно привел в исполнение.

Надворный советник Фойгт сообщил нам, что намеревается перевести пятитомную "Естественную историю" Кювье, снабдив ее примечаниями и дополнениями.

После обеда, когда Фойгт ушел, Гёте показал мне рукопись своей "Вальпургиевой ночи", и я был поражен, насколько увесистее она стала за какие-то несколько недель.

Среда, 3 марта 1830 г.

Перед обедом ездил с Гёте кататься. Он благосклонно отозвался о моем стихотворении, посвященном Баварскому королю, и отметил, что на меня положительно повлиял лорд Байрон, добавив, впрочем, что мне недостает светской непринужденности, в которой был так силен Вольтер. И в этом смысле рекомендовал мне взять его за образец.

Позднее, за обедом, много говорили о Виланде, прежде всего о его Обероне. Гёте считает, что фундамент этой поэмы слаб и предварительный план должным образом не разработан. Неудачна, например, выдумка, что для отращивания бороды и щечных зубов нужно вмешательство духа, хотя бы уже потому, что герой, таким образом, остается совершенно бездеятельным. Однако грациозная, чувственная и остроумная работа большого поэта так захватывает читателя, что он, в увлечении, ни о какой основе - плохой или хорошей - даже не помышляет.

Мы говорим о самых разнообразных предметах и под конец снова возвращаемся к энтелехии.

- Самоутверждение любого индивида и то, что человек отметает все ему чуждое, - сказал Гёте, - для меня служит доказательством, что нечто подобное и впрямь существует. - Я уже несколько минут порывался сказать то же самое, и мне было вдвойне приятно, что Гёте опередил меня.

- У Лейбница, - продолжал он, - возникали похожие мысли касательно таких независимых созданий, но то, что мы обозначаем словом "энтелехия", он называл "монадой".

Дальнейшее я решил во что бы то ни стало сам прочитать у Лейбница.

Воскресенье, 7 марта 1830 г.

В полдень зашел к Гёте; сегодня он был в полном обладании сил и выглядел еще свежее, чем обычно. Он сразу же сказал мне, что вынужден был на время отставить свою "Классическую Вальпургиеву ночь", чтобы приготовить к отправке издателю последние тома.

- Думается, я поступил умно, прекратив работу, покуда еще весь горел ею и у меня в запасе имелось много уже придуманного; так я куда легче подхвачу нить, чем если бы писал дальше и уже начал бы спотыкаться.

Я про себя отметил эти слова, как весьма полезный урок.

Гёте намеревался еще до обеда прокатиться со мною за город; но нам обоим было сейчас так уютно в комнате, что он приказал отложить поездку.

Между тем Фридрих, его слуга, распаковал большой ящик, присланный из Парижа. Это была посылка от скульптора Давида - отлитые в гипсе портреты и барельефы пятидесяти семи прославленных современников. Фридрих вносил слепки в раздвижных ящичках, и мы с увлечением рассматривали лица всех этих интересных людей. Мне не терпелось взглянуть на Мериме. Его лицо оказалось столь же сильным и дерзким, как его талант, Гёте же увидел в нем еще и что-то забавное. У Виктора Гюго, Альфреда де Виньи, Эмиля Дешана лица были чистые, открытые, жизнерадостные. По душе нам пришлись также портреты мадемуазель Гэ, мадам Тасту и других молодых писательниц. К. мужественному профилю Фабвъе, словно дошедшему до нас из других веков, мы возвращались не раз. Так мы рассматривали то одно, то другое лицо, и Гёте не уставал повторять, что Давид сделал его обладателем сокровища, за которое он не знает, как и благодарить этого крупнейшего художника. Отныне он будет показывать свою коллекцию всем, кто хоть мимоездом посетит Веймар, дабы, путем устных расспросов, пополнить ее теми, кто в ней не представлен.

В ящике лежали еще и пакеты с книгами. Гёте распорядился отнести их в нижние комнаты, мы тоже прошли туда, уселись за стол, и у нас завязалась оживленная беседа о предстоящих работах и различных планах.

- Нехорошо человеку быть одному, - сказал Гёте, - и уж совсем худо работать в одиночестве; для удачи необходимо поощрение и участие. Шиллеру я обязан "Ахиллеидой" и многими моими балладами, он подстрекнул меня заняться ими, а вы можете считать своей заслугой, если я окончу вторую часть "Фауста". Я уже не раз это говорил, но повторю опять, чтобы вы получше запомнили.

Как я радовался его словам и сознанию, что есть в них доля правды.

После обеда Гёте вскрыл один из пакетов. В нем лежали стихотворения Эмиля Дешана и письмо, которое Гёте дал мне прочитать. Из него я, к вящей моей радости, убедился, как сильно воздействует Гёте на жизнь новой французской литературы, как любит и чтит его литературная молодежь, признавая в нем своего духовного вождя. В пору юности Гёте такое влияние имел Шекспир. Вольтер производил значительно меньшее впечатление на молодых поэтов других стран, он не был их знаменем и властителем дум. Письмо Эмиля Дешана было насквозь пронизано непринужденностью и какой-то отрадной свободой.

- Мы словно видим весну прекрасной души, - заметил Гёте.

Помимо всего прочего к посылке Давида был приложен лист бумаги, на котором во всевозможных ракурсах была изображена треуголка Наполеона.

- Это для моего сына, - сказал Гёте и немедленно отослал рисунки к нему наверх. Дар явно возымел свое действие, молодой Гёте очень скоро спустился к нам и с восторгом объявил, что треуголка героя - это non plus ultra его коллекции. Не прошло и пяти минут, как пресловутый лист, в рамке и под стеклом, уже был помещен среди прочих памяток о герое.

Вторник, 16 марта 1830 г.

Утром ко мне заходит господин фон Гёте с известием, что давно им задуманная поездка в Италию наконец решена, что отец дает необходимые средства и выражает желание, чтобы я ехал вместе с ним. Мы оба радуемся и обсуждаем приготовление к предстоящей поездке.

Когда, уже около полудня, я проходил мимо дома Гёте, он поманил меня из окна, и я быстро взбежал наверх. Он вышел мне навстречу веселый, бодрый и сразу же заговорил об итальянском путешествии сына: он-де одобряет эту его затею и считает ее весьма разумной и радуется тому, что я еду с ним.

- Это будет полезно для вас обоих, - сказал он, - вы же при вашей восприимчивости к культуре приобретете немало.

Затем он показывает мне гравюру со скульптурного изображения Христа с двенадцатью апостолами, и мы говорим о том, что никакой скульптор не в состоянии одухотворить их.

- Один апостол, - замечает Гёте, - мало чем отличается от другого, и лишь у немногих позади жизнь и поступки, которые могут придать им характер и значительность. Я как-то, шутки ради, отобрал двенадцать библейских фигур, так, чтобы все они были разные, все значительные, а следовательно, каждая являлась бы благодарной моделью для художника. Начнем с Адама: это мужчина столь прекрасный, что лучше, пожалуй, и не придумаешь. Одной рукою он оперся на лопату - символ того, что человек призван возделывать землю.

За ним Ной. С него ведь начинается второе сотворение мира… Он хлопочет над виноградной лозою, в этом образе есть что-то от индийского Вакха.

Рядом с ним Моисей - первый законодатель.

Затем Давид - воитель и царь.

Далее Исайя - властелин и пророк.

Наконец, Даниил - предтеча грядущего Христа.

Христос.

Подле него Иоанн, он любит Христа, явившегося людям. Таким образом, Христос как бы обрамлен фигурами двух юношей, одного из них (Даниила) следовало бы изваять хрупким и длинноволосым, другого (Иоанна) порывисто-страстным, со стрижеными кудрями. Ну-с, а кто же идет после Христа?

Сотник из Капернаума, как представитель верующих, которые ожидают немедленной помощи. За ним Магдалина - символ кающегося человечества, жаждущего прощения и готового искупить все свои грехи. Обе эти фигуры являли бы собой самую суть христианства.

Далее, пожалуй, Павел, наиболее ярый из проповедников христианского вероучения.

За ним Иаков, ходивший в дальние страны, - носитель идей миссионерства.

И, наконец, Петр. Художнику следовало бы поставить его у врат и придать его взору испытующее выражение, словно он вглядывается, достоин ли вступить в эти священные врата тот, кто приближается к ним.

Ну-с, что вы скажете о моем замысле? Мне думается, это будет интереснее, чем двенадцать апостолов, как две капли воды похожих друг на друга. Моисея и Магдалину я бы изобразил сидящими.

Я с восторгом ему внимал и попросил его все это записать, что он и пообещал сделать.

- Я хочу еще раз обдумать разные подробности, - сказал он, - и наряду с другими записями передать вам для тридцать девятого тома.

Среда, 17 марта 1830 г.

Обедал с Гёте. Говорил об одной строчке в его стихотворении, должна ли она читаться, как во всех предыдущих изданиях:

Так Гораций, твой жрец, полон восторга, предрек…

(Перевод С. Шервинского.)

Или:

Так Проперций, твой жрец, и т. д., -

как напечатано в последнем издании.

- Заменить Горация Проперцием меня уговорил Гёттлинг. Но звучит это хуже, и потому я предпочитаю первый вариант.

- Вот так же в рукописи вашей "Елены" стояло, что Тезей похитил ее десятилетнюю и стройную, как серна. Вы посчитались с неудовольствием Гёттлинга и внесли исправление "семилетнюю и стройную, как серна", но это ведь значило бы, что она еще совсем дитя, даже в глазах близнецов Кастора и Поллукса, ее освободивших. Действие, конечно, происходит в баснословные времена, и никому не ведомо, сколько ей было лет, к тому же вся мифология настолько неустойчива и растяжима, что каждый вправе выбрать сюжет, который ему представляется наиболее интересным и красивым.

- Я с вами согласен, - сказал Гёте, - и тоже предпочитаю, чтобы Тезей похитил ее десятилетней, написал же я позднее "После десяти лет она пошла по рукам". Итак, я попрошу вас в новом издании из семилетней серны вновь сделать десятилетнюю.

За десертом Гёте показал мне два только что полученных альбома - иллюстрации Нейрейтера к его балладам. Нас обоих восхитил свободный и радостный дух достойного художника.

Воскресенье, 21 марта 1830 г.

Обед с Гёте. Он сразу заговорил о предстоящем путешествии своего сына и предостерег нас от чрезмерных упований на успех такового.

- Обычно возвращаешься таким же, каким уехал из дому, - сказал он, - важно только не привезти с собой новых идей, неподходящих для наших обычных условий. Я, например, вернулся, очарованный прекрасными итальянскими лестницами, и тем самым изрядно испортил свой дом, - из-за их ширины комнаты стали меньше, чем должны были быть. Главное - научиться владеть собой. Если бы я дал волю своим наклонностям, то, наверно, загубил бы себя и сокрушил все меня окружающее.

Затем мы говорили о физических недомоганиях и о взаимовлиянии тела и духа.

- Трудно даже вообразить, какую поддержку дух может оказать телу, - сказал Гёте. - Я часть страдаю болями в нижней части живота, однако воля и сила разума не позволяют мне слечь. Лишь бы дух не подчинился телу! Так, например, при высоком атмосферном давлении мне работается легче, чем при низком. Зная это, я, когда барометр стоит низко, стараюсь большим напряжением сил преодолеть неблагоприятные условия, и мне это удается.

Но вот в поэзии насилием над собой не много сделаешь, приходится ждать от доброго часа того, чего нельзя добиться усилием воли. Так нынче в "Вальпургиевой ночи" я дал себе передышку, чтобы она не утратила своей мощи и обаяния, хотя я уже изрядно продвинулся вперед и надеюсь ее закончить до вашего отъезда.

Что до некоторых резких выпадов, в ней имеющихся, то я растворил их во всеобщем так, что читатель хоть и уловит кое-какие намеки, но не поймет, к чему они, собственно, относятся. Тем не менее я стремился, в согласии с духом античности, всему придать определенность очертаний, избегая смутного, расплывчатого, - словом, присущего романтическому стилю.

- Понятие классической и романтической поэзии, теперь распространенное повсеместно и вызывающее так много споров и разногласий, - продолжал Гёте, - пошло от нас с Шиллером. В поэзии я был убежденным сторонником объективного и ничего другого не признавал, тогда как Шиллер, который творил чисто субъективно, правильной почитал только свою методу и, полемизируя со мной, написал статью о наивной и сентиментальной поэзии. В ней он доказывал, что я, сам того не ведая, склонен к романтизму и что в моей "Ифигении" преобладает романтическая чувствительность, а следовательно, она отнюдь не может быть признана классической в античном понимании этого слова, хотя на первый взгляд и может таковой показаться. Шлегели подхватили это противопоставление и распространили его, так что оно пошло гулять по свету, и теперь каждый толкует о классицизме и романтизме, о которых пятьдесят лет назад никто и не помышлял.

Я снова навел разговор на вышеупомянутые двенадцать фигур, и Гёте сказал следующее:

- Адама следовало бы изваять, как я уже говорил, не совсем нагим, ибо яснее всего он видится мне после грехопадения; на него можно накинуть тонкую шкуру молоденькой серны. А чтобы показать его отцом человечества, хорошо бы поставить рядом с ним старшего его сына, своенравного мальчика с отважным взглядом - маленького Геркулеса, одной рукою удушающего змею.

Кстати, и насчет Ноя у меня мелькнула другая, думается, более удачная мысль. Не стоит придавать ему сходство с индийским Вакхом, надо изобразить его виноделом, в некотором роде - спасителем, который, выращивая виноград, избавляет человечество от муки горестей и забот.

Меня пленили эти прекрасные мысли, и я дал себе слово записать их.

Засим Гёте показал мне еще один рисунок Нейрейтера - иллюстрацию к его легенде о подкове.

- Художник, - сказал я, - изобразил рядом со Спасителем всего восемь апостолов.

- Но ему даже восьми, - перебил меня Гёте, - показалось многовато, и он поступил мудро, разделив их на две группы, чтобы избегнуть монотонного повторения бездушных лиц.

Среда, 24 марта 1830 г.

Обед у Гёте прошел в оживленнейших беседах. Он рассказывает мне о некоем французском стихотворении "Le rire de Mirabeau" ("Смех Мирабо" (фр.)), которое, в рукописи, было приложено к коллекции Давида.

- Это на редкость остроумное и дерзкое стихотворение, - заметил Гёте, - вам надо его прочитать. Право, кажется, что чернила для поэта изготовил Мефистофель. Удивительное дело, если он написал его, не прочитав "Фауста", и не менее удивительное, если он его прочитал.

Назад Дальше