– Не оскудеет рука дающего, – громко сказал кривой Хасан, обращаясь к Шатину, прижимая к груди автомат, подарок комбрига. – Автомат Калашникова – это для меня зонт в ненастную погоду. О нем вспоминают, когда его нет. Мои возможности куда скромнее, – признался Хасан. – Могу подарить лишь кинжал на память о нашей встрече.
Хасан привстал со стула и протянул Шатину кинжал, добавил к сказанному:
– Обещаю в следующий раз, если Аллах позволит, подарить каждому гостю барана на шашлык. Ждите, это будет!
Кривой Хасан снова повернулся к старику, начальнику личной охраны, тот что-то шепнул, Хасан улыбнулся и сказал многозначительно, ощетинившись, как волк, перекошенным от злости и судороги ртом:
– Мой верный слуга и друг подсказал мне, что можно будет подарить не одного барана, а больше, например, от трех до пяти, и я с ним согласен.
Раздались аплодисменты. Старик улыбался вместе с Хасаном. Чувствовалось, что старик был не робкого десятка, но очень больной и дряхлый, обладающий сильным характером и опытом басмаческой борьбы. Соприкосновение двух сильных характеров старика и Хасана могло привести к взрыву, но этого не происходило, возобладал трезвый ум старика. Он с полуслова понимал Хасана, и на этот раз замечание старика понравилось Хасану. Оба знали, что язык без костей. Мели Емеля, твоя неделя. Другой встречи никогда не будет.
Разрядка драмы близилась. Хрупкий мир покатился в пропасть. Я вспомнил слова Виктора Гюго: "Это убьет то!", сказанные в романе "Собор Парижской Богоматери".
Стемнело, когда в сопровождении десантников кривого Хасана доставили за город. Пьяный, взволнованный приемом, он расчувствовался, стал обнимать десантников, самый маленький из них был ростом до двух метров, остальные – за два метра, а Хасан с шапкой был около метра шестидесяти сантиметров, ходил вокруг десантников, как в лесу.
– Лучше после смерти царствовать в аду, чем быть слугой в раю! – философствовал Хасан. – Многие считают меня национальным героем Афганистана, другие – бандитом, третьи – жертвой революции, я же считаю себя человеком с большой буквы, и этого достаточно, чтобы сохранить память о себе.
Последнюю фразу Хасан произнес сквозь зубы, почти по слогам, как школьник, и его лицо отразило сдержанную улыбку.
Десантники, пьяные от крови, молчали, сомкнув свои уста, их глаза горели пламенной ненавистью к кривому Хасану. Они знали, что в устах убийцы слова о дружбе и взаимной любви – это всего лишь слова, не больше.
Три ящика водки, подаренные Хасану, окончательно растопили лед недоверия, и Хасан продолжал гулять всю ночь в окружении слуг, рассказывал, как он обхитрил русских. А ранним утром, чуть свет, когда кривой Хасан не мог оторвать свою голову от подушки, налетела авиация и стала монотонно уничтожать басмаческое гнездо. Басмачи в панике стали отступать к городу Кандагару, чтобы там смешаться с толпой местных жителей, но этот маневр им не удался, десантники предвидели такую развязку событий и отрезали путь к отступлению. За считаные часы была уничтожена крупная басмаческая группировка, численностью до 12–15 тысяч человек. Кривой Хасан был убит, когда над Кандагаром стоял сиреневый туман, и никто не хотел умирать в это раннее утро.
Со стороны десантников потери были минимальные, в основном раненые. Что не успели сделать десантники, доделали органы госбезопасности Кандагара и Царандоя милиции. Они без суда и следствия расстреливали всех заподозренных в связи с басмаческим подпольем. Состоятельные граждане Кандагара лишились не только жизни, но и имеющихся материальных ценностей. Повод был найден, и восторжествовал грабеж, как в стихах Анны Ахматовой:
Все расхищено,
Продано, продано.
Мы поздравили с Шатиным друг друга. Дело было сделано. Угроза захвата Кандагара снята на ближайшие дни.
– Ты победил, Галилеянин! – сказал я комбригу Шатину, напомнив, что так сказал римский император Юлиан Отступник, боровшийся против христиан, и умер с этими словами.
Мы понимали, что этой победой басмаческие силы нельзя сломить. Кандагар заполыхал в крови и пожаре, жестокости сильного над слабым.
На время десантники кандагарской бригады имели возможность передохнуть, но новые басмаческие резервы надвигались из Пакистана, Ирана, Ирака в стремлении уничтожить 40-ю армию и выгнать из Афганистана оккупантов.
Первый секретарь провинциального комитета партии Кандагара какое-то время учился в Ташкентском университете и неплохо знал русский язык, поздравил Шатина песней. Поздравление было очень эмоциональным и соответствовало настроению комбрига. Первый секретарь пел под гитару:
Ты одессит, Мишка, а это значит,
Что не страшны тебе ни горе, ни беда.
Ведь ты моряк, Мишка, моряк не плачет
И не теряет бодрость духа никогда.
Михаил Шатин любил эту песню. Сам был родом из Одессы и часто наедине с собой напевал ее, подражая Леониду Утесову:
Широкие лиманы, сгоревшие каштаны,
И тихий скорбный шепот приспущенных знамен,
В глубокой тишине, без труб, без барабанов,
Одессу покидает последний батальон.
Операция на опережение удалась. Авторитет комбрига вырос. Крупное басмаческое формирование уничтожено и рассеяно. По Кандагару бродили люди, чье имущество разграблено, здоровье подорвано, просили подаяния, оказавшись в считаные минуты нищими. Следом за нищими, просящими милостыню, шли в тряпье подозрительные типы, ничего не просящие, а лишь что-то высматривающие. Это были уцелевшие от авиаударов басмачи из отряда кривого Хасана. Они заглядывали в дома, где проживали советники из СССР, и на домах ставили какие-то знаки, указывающие, что здесь проживают военные советники, подлежащие уничтожению кандагарским подпольем.
Кандагарское басмаческое подполье – это серьезная организация, хорошо законспирированная, так до конца и не уничтоженная в ходе гражданской войны в Кандагаре. Она активно действовала, несмотря на провалы и предательство отдельных ее членов, сохраняя свой костяк и структуру, нанося существенный урон народной власти и частям 40-й армии.
Прошло какое-то время после уничтожения басмаческой группировки кривого Хасана, я возвращался из города Кандагара, где была встреча с секретным агентом, работающим под прикрытием нотариуса, обратил внимание, что рядом с "Мусомяки", на другой стороне дороги, облюбовал себе пристанище для ночлега древний на вид старик, закутанный в лохмотья. Он увидел автомашину, насторожился и пристально стал оглядывать меня и переводчика Хакима.
– Этот старик здесь находится давно? – спросил я переводчика.
– Какой старик? – недоуменно переспросил меня Хаким, не обративший внимания на появление рядом с "Мусомяки" подозрительного типа в лохмотьях, выдававшего себя за нищего. – Впервые вижу этого типа.
– Григорьев, – я обратился к водителю, – проследи-ка, пожалуйста, за стариком, но незаметно, надо знать, что тут делает старик и с какой целью он расположился рядом с "Мусомяки"?
– Есть! – по-военному ответил Саша, поставил автомашину в ограде, спрятался в кустах, стал наблюдать за стариком.
Старик прилег на траву, положил руку под голову, задремал. Его борода, серая от грязи и пыли, стояла торчком, как лопата. Саша Григорьев совсем уже было потерял всякий интерес к старику, как неожиданно пришли двое, стали разводить костер и греться у костра, о чем-то негромко разговаривать, поглядывать в сторону "Мусомяки", где спрятался Саша, наблюдая за стариком и подошедшими к нему людьми. Неожиданно между стариком и двумя незнакомцами возник скандал. Старик оказался проворным и сильным, прогнал незваных гостей, остался один у догоравшего костра. Чуть погодя к старику на огонек подошли несколько стариков, таких же древних, как хозяин костра. Они со стариком поладили и остались до утра у костра. Не столько спали, сколько разговаривали всю ночь напролет.
Саша Григорьев тоже не спал, чего-то ждал необычного, наблюдая за людьми по другую сторону дороги, однако ничего подозрительного он не обнаружил в действиях людей, пожалуй, кроме того, что никто из них не спал. Они словно выбрали для себя девиз Пинкертона: "Мы никогда не спим!"
Утром ХАД арестовал всех стариков у костра. Один из них показал на допросе в службе государственной безопасности – ХАДе, что был приставлен следить за "Мусомяки", больше ничего старик не сказал, так и умер в страшных пытках и истязаниях. Другие старики оказались случайными бродягами, их вскоре выпустили на свободу за неимением улик против них.
Мне так и казалось, что в ХАДе не совсем разобрались в ситуации, выпустив на свободу стариков, которых я стал часто видеть рядом с "Мусомяки", и тревоги за судьбу своих товарищей не уменьшились.
Наш дом охраняли два солдата из бригады Шатина. Однако они так уставали за день, что, придя на дежурство, откровенно спали. Пришлось выставлять на ночь дежурство из числа переводчиков и оперативных офицеров. Обращаться к Шатину за помощью не стал, знал, что у него каждый десантник на учете. Разведчики сильно уставали, не высыпались систематически и в течение дня ходили, как осенние мухи, а работы было, как говорится, выше головы.
Комбриг Шатин случайно узнал, что разведчики дежурят по ночам, а днем спят на ходу. Какая после этого может быть продуктивная работа.
Выставил в ночное время у "Мусомяки" БТР с экипажем. Работать стало легче, но трудностей не убавилось. Увеличилось число полетов на авиаудары по басмачам при температуре в 40–50 градусов Цельсия. Плавился асфальт, бронежилет нагревался, как сковородка, и каждый чувствовал себя, как в сауне, однако ничего другого, чтобы защитить себя от басмаческих пуль, нельзя было предпринять. Басмачи постоянно обстреливали нас на земле и в воздухе. Выводили из строя авиационную технику, убивали летчиков, техников. Разведчики летали на авиаудары наравне с летчиками, но не получали за свой риск ничего, кроме ссадин, ранений и ушибов, а летчики – ордена и медали. Лишь горячее желание объединяло нас всех: поскорее закончить эту войну и уехать домой, в Россию. Мы не были гордыми, нам хватало того, что говорили о нас добрые слова, а награды пусть получают те, кому они нужнее в жизни. В постоянных тревогах и волнении время летит быстро, я стал замечать, что война сделала меня другим человеком, не как прежде. Понял, что в войне нельзя быть патриотом, не будучи русским, умеющим щадить поверженного противника и жестоко карать агрессора.
Для меня, командира группы разведчиков, главным было – не потерять голову, не впасть в крайности и не утратить инициативу в борьбе с басмачами. Обстановка вокруг нас менялась из-за предательства афганских чиновников высокого ранга. Они вели себя как перекати-поле. Днем служили народной власти, а ночью сотрудничали с басмачами, хотели заручиться их поддержкой и сохранить имущество и жизнь.
ХАД арестовал губернатора Кандагара и большую группу чиновников администрации за пособничество басмачам, но никто не мог гарантировать, что оставшаяся часть чиновников на стороне народной власти. Их политические взгляды были неизвестны.
Объятый войной Афганистан кипел нешуточными страстями, и европейцу разобраться в хитросплетенных интригах было практически нельзя, как и понять коренному жителю Афганистана, почему европейцы называют одногорбого верблюда лошадью и, увидев его, ужасаются, подумать только, до чего афганцы довели лошадь! На что она похожа! Прямо беда!
В течение весны 1981 года обстановка в Кандагаре менялась с поразительной быстротой – с плохой на очень плохую. И, чтобы не угодить под жернова басмаческой мельницы, водитель автомашины Саша Григорьев красил и перекрашивал нашу оперативную машину по моему приказу, подрисовывал лебедей, уток, русалок, замысловатых водяных. Такие автомашины имели дуканщики, религиозные деятели, но не военные. Их сразу выявляли в потоке машин и расстреливали без предупреждения. Ежедневно на дороге от аэропорта в сторону города Кандагара гибли десятки советников и военных штаба бригады, некоторым срезали головы, чтобы получить большие деньги, заработанные "честным" путем, и голова являлась вещественным доказательством, что убит советский офицер, обмана нет, все "честно".
Саурская революция закончилась гражданской войной. Это была кара за грехи, а не война. Всякий раз, когда я оказывался среди раненых солдат в Кандагарском военном госпитале, с большой горечью вспоминал слова развенчанного Ричарда Второго, обращенные к своей жене, в трагедии Шекспира, при расставании с ней перед ссылкой, куда его отправлял Боленбрук: "Скучными, зимними вечерами собирай стариков и заставь их рассказывать о давно минувших скорбях их. Но прежде, нежели ты простишься с ними, расскажи, чтоб их утешить, о нашем печальном падении".
Террор в Кандагаре нарастал. Террористы своими действиями как бы доказывали, что террор вечен.
Гибли наши солдаты, они уносили с собой Россию горе и страдание на чужбине.
Не проходило суток, чтобы не взлетал на воздух склад с оружием и боеприпасами. Привыкнуть к этому зрелищу было нельзя. Я сердцем своим понимал горе плачущего прапорщика у гроба своего друга, убитого на "Дороге жизни", как все называли дорогу от аэропорта в город Кандагар. У убитого военнослужащего не было головы, и прапорщик, нагнувшись над гробом, причитал, как молитву: "Сгинул мой сердечный друг, сгинул на веки вечные. Ушел из жизни безвременно в мир иной. Что я скажу твоей жене Людмиле и сыну – Пете? Почему я жив, а он убит? Мы росли вместе, одногодки. Как мне дальше жить? И где теперь твоя голова?"
Прапорщику было поручено сопровождать гроб с убитым до Ташкента. Там гроб запаивали, и он превращался в "груз-200", его надлежало вести в деревню под Челябинском, откуда был родом его товарищ.
– Еще вчера, – говорил мне прапорщик в кандагарском аэропорту, – мы мечтали о том времени, когда самолет доставит нас домой, и мы будем среди родных и близких людей. Мой покойный друг любил стихи Константина Симонова, посвященные Валентине Серовой, его жене:
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут
Позабыв вчера…
И вот он в гробу. Кому он теперь нужен, разве что сырой земле, откуда вышел и куда снова вернется.
Прапорщик, награжденный орденом Красной Звезды и медалью "За отвагу", плакал. И холод от его слез пробегал по телу, так и казалось, кто будет следующий, возможно, что кто-то из нас, разведчиков, рискующих своей жизнью больше других. Прощальный поклон – и вертолет с телом прапорщика без головы поднялся в небо, и тень от вертолета легла на землю. Смерть – и всему конец.
Басмачи взяли за правило не расстреливать пленных, а срезать им головы. Кромсали руки, ноги, наводили панический страх на молодых солдат, только что прибывших в Афганистан.
Мы терпели поражение за поражением, и это было закономерно. Армия к войне не была готова, а слепая вера в победу приносила очередные жертвы.
От надежных источников стало известно, что за мной, как за матерым волком, началась охота. Приходилось напрягать весь свой опыт, накопленный ранее, чтобы избежать смерти, петлять, запутывать следы, действовать нестандартно и изобретательно, но не прекращать оперативную работу, опережая на шаг или полшага басмаческих осведомителей, оставляя их ни с чем.
Наступила весна, но напряженность борьбы не спадала. Басмачи успевали сбрасывать с себя басмаческую униформу и становились на время посева крестьянами, а по ночам взрывали военные объекты и убивали солдат. Было так много дел и забот, что прежняя наша жизнь в мирных условиях уже казалась раем и умещалась в сутки, проведенные на войне.
Шифровальщик Микаладзе постоянно был в работе, направлял полученную разведгруппой информацию в штаб 40-й армии для реализации силами бригады или авиационного полка, базирующегося в Кандагаре. От работы Микаладзе зависел успех всей оперативной группы, и мы его оберегали от всех забот и хлопот, чтобы не остаться без связи с Центром.
В минуты затишья Микаладзе любил поплавать в бассейне, сделанном им же. Вскрикивал, как ребенок, от восторга, когда ловил весенних жуков и вставлял в их брюшко соломинку и следил за полетом жуков, нежился в холодной воде, пока судорога не сводила ноги, повторяя: "Мой дом – моя крепость!"
В последнее время я не видел шифровальщика Микаладзе в плохом настроении. Он не сердился на меня, что я загрузил его работой, лишь по-стариковски ворчал незлобиво:
– Все куда-то торопятся, спешат, а если подумать хорошенько, то и спешить не надо, лучше пойти в бассейн и искупаться в холодной воде, снять усталость и напряженность в работе!
Микаладзе не спеша насухо протирал тело махровым полотенцем, шел в шифровальную комнату, чтобы отправить очередную телеграмму в Центр, напевая песенку:
Мой миленок – шоференок,
А я – доярочка.
Он в мазуте, я в навозе -
Вот такая парочка.
В Кандагаре я постоянно спешил, стремясь в сутки уместить как можно больше дел и приблизить окончание этой бессмысленной войны. Но как я ни старался это сделать, как ни спешил, существенных перемен к лучшему не было, или они были незначительны, поэтому и говорить о них не приходилось, как о каком-то достижении. Единственно, что успокаивало меня – придет время, народы позабудут распри и все образумятся. Жизнь пойдет по формуле Ф. М. Достоевского: "Красота спасет мир!" По вечерам оперативные офицеры и переводчики оказывались в "Мусомяки", отчитывались о проделанной работе, и в разведцентр летела очередная информация. Прапорщик Микаладзе внимательно читал написанные мной телеграммы, возил своим колючим подбородком по бумаге, смешно и неуклюже, по-стариковски, выглядывал из-под очков, смотрел на меня и говорил:
– Только теперь, с вашим приходом, командир, началась настоящая работа на "точке". Я устаю, как собака, но чувствую, что живу и ничего со мной не случится, раз рядом со мной вы, командир!
– Полноте, Микаладзе, хвалить и льстить начальству! Почитайте-ка мне стихи Сергея Есенина "Русь уходящая".
Гитара милая,
Звени, звени!
Сыграй, цыганка, что-нибудь такое,
Чтоб я забыл отравленные дни,
Не знавшие ни ласки, ни покоя…
– А все-таки, командир, спасибо вам за науку побеждать! Вы научили нас, как надо работать по-настоящему, напряженно и ответственно, радоваться усталости и знать, что день прошел не зря, – говорил прапорщик Микаладзе, брал в руки гитару и пел песню "Над окошком месяц" на стихи Сергея Есенина, знал, что Есенин – мой любимый поэт:
Над окошком месяц.
Под окошком ветер.
Облетевший тополь серебрист и светел.
Дальний плач тальянки, голос одинокий,
И такой родимый, и такой далекий.