Борис Пастернак. Времена жизни - Наталья Иванова 23 стр.


...

"…не только сейчас же после октябрьской революции А. Белый деятельно определил свои взгляды, заняв место по нашу сторону баррикад, но и в самом существе своего творчества должен быть отнесен к разряду явлений революционных. (…) Он не был писателем-коммунистом, но легче себе представить в обстановке социализма, нежели в какой-нибудь другой, эту деятельность, (…) это воображение, никогда ни о чем не мечтавшее, кроме конечного освобождения человека от всякого рода косности, инстинктов собственничества, неравенства, насилия, дикарства и всяческого мракобесия. Наша сторона – это революционные явления, освобождение человека. Так почему же революция теперь революции не нужна?"

Вот как – в стихотворении, явно обращенном к Зинаиде Николаевне, напечатанном в сентябрьском номере "Красной нови", преобразилось, можно сказать, письмо секретарю Горького П. Крючкову, породив новый набор знаменитых пастернаковских прозаизмов:

И вот я вникаю наощупь

В доподлинной повести тьму.

Зимой мы расширим жилплощадь,

Я комнату брата займу.

В ней шум уплотнителей глуше,

И слушаться будет жадней,

Как битыми днями баклуши

Бьют зимние тучи над ней.

"Кругом семенящейся ватой…"

В письме Крючкову Пастернак обосновывает свою "квартирную" просьбу не только житейски. Начав с заключения, что "до сих пор" он "ничего стоящего не сделал", тем не менее ставит себе в заслугу то, что "все эти годы (…) боролся с пустым и бездушным формализмом, возводящимся в стихах… и с трафаретнейшим, безличнейшим разрешением боевых актуальных тем". Не забывает Пастернак и о "предположенном романе", о котором он упоминал в разговоре с Алексеем Максимовичем, "окрылившим" Пастернака "своим одобрением": "В работе этой окончательно выяснится, справедливо ли мненье, будто чужд я духом нашему времени…"

В "Волнах", написанных во время поездки с Зинаидой Николаевной и Адиком в Грузию, детали из письма Крючкову еще более откровенны – и одновременно еще более преображены. Так родились знаменитые строки, никак не ассоциировавшиеся у читателей и исследователей с проблемой жилплощади, соседей-"уплотнителей", прекрасной слышимости из-за фанерных перегородок:

Перегородок тонкоребрость

Пройду насквозь, пройду, как свет.

Пройду, как образ входит в образ

И как предмет сечет предмет.

"Мне хочется домой, в огромность…"

После поездки на Кавказ у Пастернака "страшная была зима" (письмо О. М. Фрейденберг, 1 июня 1932 г.): "…я травился в те месяцы, и спасла меня Зина". Квартиры не было. Пастернак, а затем и Зинаида Николаевна поселились у брата, Александра Леонидовича. Зинаида Николаевна стала, по выражению Бориса Леонидовича из того же письма, "приходящей матерью". Но все разрешилось. И – достаточно благополучно: в конце мая 1932 г. Пастернаку "выделили" двухкомнатную квартиру во флигеле литфондовского дома на Тверском бульваре, а комнаты на Волхонке он оставил Евгении Владимировне. "Зина чуть ли не ежедневно стирает и моет полы". Однако по обоюдному желанию через короткий период времени произошел обмен – и Пастернак с Зинаидой Николаевной вернулись на Волхонку. "Зимой мы расширим жилплощадь, я комнату брата займу" – так оно все и вышло. Налаживался новый семейный быт, и Зинаида Николаевна в этом искусстве была подлинным мастером.

В своих воспоминаниях ("Вторая книга") Н. Я. Мандельштам пишет о том, что к концу 20-х годов "всем мучительно захотелось покоя, и в результате всех поразила слепота, неизлечимая и всегда сопровождающаяся нравственным склерозом". А в самом начале 30-х (время "квартирных перипетий" Пастернака) Мандельштам сказал ей на улице, когда они вдвоем ждали трамвая: "Нам кажется, что все благополучно, только потому, что ходят трамваи". Трамваи ходили. "Ужас эпохи", "глубокую внутреннюю тревогу" чувствовали далеко не все. Мандельштам – чувствовал, и потому его визит к Пастернакам оставил у Зинаиды Николаевны впечатление, мягко говоря, неприязненное. Оказавшись среди собравшихся на Волхонке гостей, именно он, Мандельштам, по ее мнению, слишком долго читал свои стихи. Зинаида Николаевна и Надежда Яковлевна друг другу не понравились – характеры и образ жизни двух муз великих поэтов ХХ века были более чем противоположными. Недаром стихотворение, написанное в январе 31-го "Мы с тобой на кухне посидим…" – кончается тайным уходом, побегом из квартиры, представляющей опасность:

Мы с тобой на кухне посидим.

Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай…

Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери -

Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,

Где бы нас никто не отыскал.

Мандельштам не "чует" под собой не только квартиры – страны. Укрытия – нет:

Помоги, Господь, эту ночь прожить,

Я за жизнь боюсь, за твою рабу…

В Петербурге жить – словно спать в гробу.

А за месяц до создания этих двух стихотворений Мандельштам пишет:

Петербург! у меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

"Я вернулся в мой город, знакомый до слез…"

В 1933 году Мандельштамы поселились в кооперативном писательском доме в Нащокинском переулке. Но Мандельштам, в отличие от Пастернака, дом (и быт) с творчеством никак не связывал. Он ощущал свои стихи "шершавой песней" заключенного, а жилище – тюремными "нарами":

...

С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук,

Дико и сонно еще озираясь вокруг,

Так вот бушлатник шершавую песню поет

В час, как полоской заря над острогом встает.

"Колют ресницы. В груди прикипела слеза…"

А если вернуться к трамвайной остановке, то он, Мандельштам, – не квартирный "жилец", а "трамвайная вишенка страшной поры", поры, когда Пастернак обращался с квартирной просьбой, обещая взамен сочинить актуальный роман, к Крючкову:

Мы с тобою поедем на "А" и на "Б"

Посмотреть, кто скорее умрет…

"Нет, не спрятаться мне от великой муры…"

Главу "Этапы" своей "Второй книги" Надежда Яковлевна завершает утешением Мандельштама на трамвайной остановке:

...

"Дыши, пока есть воздух. Ты еще никогда не сидела. В камере воздуха действительно нет. А пока еще есть. Надо ценить то, что есть".

Если связать разговор, стихи и утешение, то не пересекаются ли они со смертью Юрия Андреевича Живаго – тоже на трамвайной остановке?

...

"Его не пропускали, на него огрызались. Ему показалось, что приток воздуха освежил его, что, может быть, еще не все потеряно, что ему стало лучше.

Он стал протискиваться через толпу на задней площадке, вызывал новую ругань, пинки и озлобление. Не обращая внимания на окрики, он прорвался сквозь толчею, ступил со ступеньки стоящего трамвая на мостовую, сделал шаг, другой, третий, рухнул на камни и больше не вставал".

Надежда Яковлевна Мандельштам сразу после "трамвайного" эпизода пишет о Мандельштаме:

...

"Он освободился из плена общего мнения и стал свободным. Это привело его к гибели, но разве можно было жить на даче в Переделкино в наши преступные дни?"

Можно. Можно было жить на даче в Переделкино, возделывать сад и писать гениальные стихи. Впрочем, Пастернака кое-кто так и называл – "гениальный дачник".

Крикливо пролетает сойка

Пустующим березняком.

Как неготовая постройка,

Он высится порожняком.

"Все сбылось"

Разве этот архитектурный образ леса не эхо "постройки" из начальной поры?

И сад висит постройкой свайной

И держит небо пред собой.

"Как бронзовой золой жаровень…"

Глубочайшая внутренняя тревога бездомности, сопровождавшая Мандельштама, была порождена катастрофизмом эпохи. Пастернак же, еще в юности перешедший "в веру ночи", "где тополь обветшало-серый завесил лунную межу", не расставался с этой верой, с ощущением счастья – до дрожи – жизни до конца своих дней. Выбор каждого был принципиален: домашность Пастернака, бездомность Мандельштама, неуют и лишение дома – а что есть эмиграция, если не лишение дома? – Цветаевой (недаром она столь любовно восстановила в прозе московский дом своего детства в Трехпрудном переулке), вечно неустроенная "жизнь при ком-то", от Пуниных до Ардовых с "будкой" в Комарово под конец – Ахматовой. Выбор – в предложенных рамках судьбы. Мандельштам отнюдь не жаждал бездомности – не Хлебников же все-таки с его наволочкой, набитой рукописями, той самой наволочкой, с которой он бродил из дома в дом! Нет, Мандельштам не хотел бездомности – но рано понял, что дом для него не построен, хотя и пыталась Надежда Яковлевна, как говорится, вить гнездо. Отношение Мандельштама к быту и к вещи было особым, преображающим их в поэзию по мере исчезновения. Да и "бродяжка" (собственное определение Н. Я.) к вещи относилась не утилитарно, а жизнетворчески, отнюдь не будучи "рационалистической дурой" (еще одно, теперь уже несправедливое самоопределение). Одна история с ковром, принесенным с рынка на Тверской, дорогого стоит:

...

"Мандельштам влюбился в ковер, как в женщину (…). Я почувствовала, что он видит в ковре пленницу, которую нужно вырвать из рук похитителей, но он, меня улещивая, говорил, что при таком свидетеле (на ковре была изображена сцена охоты царевича. – Н. И .), как ковровый царевич, нам еще лучше будет вместе. Я понимала, что мне предстоит роль служанки при царевиче (…). Первым опомнился Мандельштам – он попросил скатать ковер, поднял его, фыркнул, отряхнулся, как пес, перевел дыхание и сказал: "Не для нас…""

Но этим "расставанье с ковром" не кончилось.

...

"Ковер исчез из нашей жизни, – продолжает Надежда Яковлевна, – а Мандельштам, тоскуя, начал что-то царапать на бумаге. Это был рассказ о ковре в московской трущобе".

Потом листочки потерялись, пропали.

Но и здесь еще не конец.

...

"Чуть-чуть слышен отзвук этих переживаний в нескольких строчках о персидской миниатюре в "Путешествии в Армению"".

Так завершилось мандельштамовское путешествие вещи – из жизни в крошечный промельк в прозе. "Испуганный косящий глаз царевича" – вот что осталось от ковра, да и то Н. Я. предполагала, что глаз был все-таки ее, молодой.

Пастернак при всей своей "почвенности", близости к земле, дому, саду, огороду, лесу вещь как таковую не ценил, был к предметам быта более чем равнодушен. Вещь – не более чем технологическое подспорье, но она должна быть на своем месте, дабы не нарушался ритм и склад жизни, который он выбрал.

Он выстраивал поэзию и быт, они были нераздельны и не могли существовать друг без друга, и поэтому перегородки из письма Крючкову и гениальные стихи о тех же перегородках – "Пройду насквозь, пройду как свет. Пройду, как образ входит в образ и как предмет сечет предмет" – из одного источника.

Пастернак скончался в собственной постели, окно дачи было раскрыто в майский цветущий сад.

От мученической смерти Мандельштама не осталось мет на земле.

Не могу и не хочу сравнивать их этически, не могу и не хочу выставлять оценки за поведение – в каком-то смысле слова "советский" они оба вынуждены были стать поэтами советского времени, но оба (и каждый по-своему) сопротивлялись этому, и оба заплатили за это жизнью. Но эстетическая и этическая запрограммированность Пастернака, по моему убеждению, "вывела" его – к Крючкову, Зинаиде Николаевне, даче в Переделкино; как эстетическая и этическая запрограммированность Мандельштама привела его к вынужденной бездомности, "Стихам о неизвестном солдате" и Надежде Яковлевне:

Куда как страшно нам с тобой,

Товарищ большеротый мой!

Ох, как крошится наш табак,

Щелкунчик, дружок, дурак!

А мог бы жизнь просвистать скворцом,

Заесть ореховым пирогом -

Да, видно, нельзя никак…

В "Записках об Анне Ахматовой" Л. К. Чуковской и в первой книге "Воспоминаний" Н. Я. Мандельштам удостоверяется, что стихотворение "Квартира тиха, как бумага…" написано как ответ на реплику Пастернака.

...

"Осенью 1933 года Мандельштам наконец получил (воспетую им) квартиру (две комнаты, пятый этаж, без лифта; газовой плиты и ванны еще не было) в Нащокинском переулке… и бродячая жизнь как будто кончилась"

("Записки об Анне Ахматовой").

Вот сюда и поднялся Пастернак взглянуть на жилище Мандельштамов.

"Ну вот, теперь и квартира есть, можно писать стихи", – сказал Пастернак, уходя.

...

"Ты слышала, что он сказал? – О. М. был в ярости… Он не переносил жалоб на внешние обстоятельства – неустроенный быт, квартиру, недостаток денег, – которые мешают работать… Слова Бориса Леонидовича попали в цель – О. М. проклял квартиру и предложил вернуть ее тем, для кого она предназначалась: честным предателям, изобразителям и тому подобным старателям… Проклятие квартире – не проповедь бездомности, а ужас перед той платой, которую за нее требовали. Даром у нас ничего не давали…"

Квартира тиха, как бумага,

Пустая, без всяких затей,

И слышно, как булькает влага

По трубам внутри батарей.

……

А стены проклятые тонки,

И некуда больше бежать,

А я, как дурак, на гребенке

Обязан кому-то играть.

Так у Мандельштама отозвалась знаменитая пастернаковская "перегородок тонкоребрость". "Проклятые стены" – ответ не только на устную реплику, но и на стихи Пастернака, чему посвящена работа А. Жолковского "Механизмы "Второго рождения"" ("Синтаксис". № 14). Ахматова вспоминала что во время ареста и обыска у Мандельштамов было слышно, как за стеной играла гавайская гитара Семена Кирсанова.

До Нащокинского Мандельштамы какое-то время обитали на Тверском, в Доме Герцена, в "похабном особняке", где им была предоставлена комнатка в левом флигеле с видом "на двенадцать освещенных иудиных окон" (Союза писателей). Надежда Мандельштам свидетельствует, что "основная черта Мандельштама – он не боролся за свое место в жизни, потому что не хотел"; но свой угол иметь он жаждал, чувство собственности у него распространялось исключительно на жену лишь потому, что другого – не было. А без жилья Хлебников, которого Мандельштамы подкармливали, за которого Осип Эмильевич ходил просить Бердяева, тогдашнего председателя Союза писателей, помочь тому с квартирой, – Хлебников, вытолкнутый из Москвы, не получивший клетушки в "похабном особняке", просто погиб.

Итак, Мандельштам обращается к Бердяеву – просить за другого.

...

"Бердяева застали на месте, и Мандельштам обрушился на него со всей силой иудейского темперамента, требуя комнаты для Хлебникова. (…) Требование свое Мандельштам мотивировал тем, что Хлебников величайший поэт мира, перед которым блекнет вся мировая поэзия, а потому заслуживает комнаты хотя бы в шесть метров. В нашей квартире (флигель Дома Герцена. – Н. И. ), уцелевшей от датчан, были такие клетушки за кухней. Хлебников, слушая хвалу, расцвел, поддакивал и, как сказал Мандельштам, бил копытом и поводил головой".

Пастернак обращается к П. Крючкову, просит за себя, объясняя свое трудное семейное положение. И обретение жилья каждый из поэтов расцвечивал по-своему: радостно-приемлюще, с обещанием работы над романом – Пастернак ("пройду, как образ входит в образ") и с мучительным предощущением подмены поэзии страхом – Мандельштам:

И вместо ключа Ипокрены

Давнишнего страха струя

Ворвется в халтурные стены

Московского злого жилья.

"Внутри" советской комнаты Мандельштам чувствовал себя, как в клетке; его поэзия была скорее архитектурной, экстерьерной, он мыслил городами – Киевом-Вием, Петербургом-Ленинградом, буддийской Москвой, а не убежищем; его лирика самоуподобляется собору, а не квартире:

Когда, уничтожив набросок,

Ты держишь прилежно в уме

Период без тягостных сносок,

Единый во внутренней тьме,

И он лишь на собственной тяге

Зажмурившись, держится сам,

Он так же отнесся к бумаге,

Как купол к пустым небесам.

Мандельштам – "чертежник пустыни, арабских песков геометр"; его восприятие мира и человечества архитектонично:

Бывают мечети живые -

И я догадался сейчас:

Быть может, мы Айя-София

С бесчисленным множеством глаз.

На десять лет раньше:

Словно хлебные Софии

С херувимского стола

Круглым жаром налитые

Поднимают купола…

"Как растет хлебов опара…"

А потом об Армении:

Плечьми осьмигранными дышишь

Мужицких бычачьих церквей, -

а еще совсем раннее, 16-го года:

И с укрепленного архангелами вала

Я город озирал на чудной высоте.

В стенах Акрополя печаль меня снедала

По русском имени и русской красоте.

"В разноголосице девического хора…"

Он живет не в "квартире", не в "комнате", – в городе, "знакомом до слез", на улице, на лестнице, границе "жилья":

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,

Шевеля кандалами цепочек дверных.

"Я вернулся в мой город, знакомый до слез…"

Мандельштам жаждал тепла и покоя жизни –

Немного теплого куриного помета

И бестолкового овечьего тепла;

Я все отдам за жизнь – мне так нужна забота, -

И спичка серная меня б согреть могла.

Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка…

"Кому зима – арак и пунш голубоглазый…"

Хотел

Тихонько гладить шерсть и ворошить солому,

Как яблоня зимой, в рогоже голодать,

Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому…

Но чужое, как ни тянись к нему, – так и оставалось чужим.

Самая светлая и уютная комната в Доме Герцена была отдана Дмитрию Благому. А Пастернак, обретя свой дом в Переделкино, постоянно как бы винился, "размыкая" дачу для застолий, друзей, близких, родных.

Назад Дальше