Воспоминания о моей жизни - Николай Греч 14 стр.


Матушка отправилась, по приглашению тетки ее, Екатерины Михайловны, с дочерьми и младшим сыном, в деревню ее, Пятую Гору. Батюшка сдал опеку над семьей барона Людвига и переехал со мной и с братом на Фурштатскую улицу, в дом Крузе, подле фурштатского двора. Здесь мы с братом вытерпели большую нужду и принуждены были слушать упреки слуг, которые ее разделяли. Батюшка все питался надеждой, при посредстве Безака, получить новое место, именно президента одной из ратуш, которые вздумали тогда учредить в губернских городах. Давно ли, казалось, жили мы в достатке и обилии! В феврале 1800 года вышла замуж тетушка Елисавета Яковлевна. Муж ее не имел ничего, кроме жалованья. Христина Михайловна, смотревшая на этот брак с досадой, хотя Елисавета Яковлевна и была любимой ее дочерью, не дала ей ничего на обзаведение, прибавив по-немецки: "Lass sie darben" - пусть потерпит нужду. Батюшка, и по влечению доброго своего сердца, и назло теще, снабдил молодых всем, что нужно было для домашнего хозяйства, и даже съестными припасами на несколько месяцев. Старик барон, отец Карла Федоровича Клодта, объявил, что не может явиться на свадьбу за неимением невыразимой части одежды. Батюшка одел его с ног до головы. А теперь сам был в горьком положении. Я отнюдь не упрекаю в том наших родных: они всегда готовы были делить с нами последнее, только делить было нечего.

Обучение наше остановилось совершенно. В 1800 году посещал я публичные лекции Академии наук. Императрица Екатерина II пожаловала Академии капитал в 30 000 рублей; из процентов его выдавалась награда четырем академикам (из русских), которые читали летом публичные лекции о разных предметах в залах Академии и в кунсткамере. В 1800 году читали: Гурьев высшую математику; Захаров химию; Севергин минералогию, а Озерецковский зоологию и ботанику. Я не мог понимать лекции Гурьева, не имев достаточных для того приготовительных познаний, но тем ревностнее следил за другими, особенно за лекциями Озерецковского, который говорил грубо, не разбирая выражений, но умно, ясно и увлекательно. В числе слушателей его были многие морские и горные офицеры.

Я был самым младшим из посетителей, но вскоре обратил на себя внимание академика исправным посещением лекций и постоянным вниманием. Вынув из шкапа чучело животного, он заставлял меня держать его и объяснял признаки. Однажды объяснял он свойства птицы щурка и никак не мог вспомнить, как она называется по-французски. Я поглядел на надпись на подножке и сказал, будто от себя, и с некоторым сомнением: "Кажется, guepier". - "Точно так, - вскричал Озерецковский, - ай да молодец!" С тех пор внимание его ко мне еще увеличилось.

С чувством искренней благодарности воспоминаю я об этих лекциях, доставивших мне случай к развитию моих понятий и к приобретению основательных сведений о некоторых предметах. Через несколько лет скажу, как помогли мне эти уроки на экзамене. Может быть, что нынешняя Академия наук блистательнее и славнее; но тогдашняя была, бесспорно, полезнее. Подле знаменитых иностранцев - Эйлера, Эпинуса, Палласа, Шуберта, Левина и т. д. - были в ней русские: Румовский, Лепехин, Озерецковский, Севергин, Иноходцев, Захаров, Котельников, Протасов, Зуев, Кононов, Севастьянов. Правда, что не все из этих русских были люди великие и гениальные, многие из них были люди невысокой нравственности, т. е. просто пьяницы; но они трудились и действовали для России, и о них можно сказать с Крыловым: "По мне, так лучше пей, да дело разумей".

Первое место в числе их занимал Озерецковский: человек умный, основательно ученый, но вздорный, злоязычный, сквернослов и горький пьяница. О них ходило в то время множество анекдотов. Однажды все члены Академии были на свадьбе у одного из своих товарищей: это было летом, на Васильевском острове. Часу в шестом утра шли они домой, гурьбой, в шитых мундирах и орденах и дорогой присели на помост канавки, чтоб отдохнуть и перевести дух. В это время лавочник отворял свою лавочку.

- Братцы! - сказал Озерецковский, - зайдем в лавочку и напьемся огуречного рассолу; славное дело после попойки.

Вся академия согласилась с ним и отправилась за нектаром.

- Лавочник! - закричал Озерецковский, - подавай рассолу огуречного!

- Извольте, ваши превосходительствы и сиятельствы! - отвечал лавочник и, кланяясь, поднес рассолу в ковше.

Напились, отрыгались ученые.

- Хорош у тебя рассол, собака! - сказал Озерецковский. - Ну что же мы тебе должны?

- Ничего, ваши сиятельствы!

- Как ничего!

- Да так, ваши превосходительствы! Ведь и с нашим братом это случается.

Один из членов Академии, Лев Васильевич Ваксель, воротившись из Англии, задал попойку товарищам. Это было в глубокую осень, когда уже выпадал снег. Жил он где-то за Владимирской. Часу в третьем ночи гости его, собираясь домой, потребовали, чтоб он достал им извозчиков. Послали искать их; не нашли ни одного.

- Ну, вези как хочешь, собака немец! - сказал Озерецковский.

- Да у меня, Николай Яковлевич, одна лошадь да обшевни.

- Уместимся как-нибудь; вели закладывать, а мы выпьем еще по маленькой, на подковку лошадей!

- И то дело, - сказал хозяин и велел подать свежую миску пуншу.

Гости посоловели; пошли сначала упреки и понасердки, потом примирения, лобзания и слезы. Миска осушена. Докладывают, что экипаж готов. Гостей снесли одного за другим, уложили в обшевни и наказали кучеру свезти господ легонько на Васильевский остров, в дом Академии, постучаться у дверей каждого и вызвать человека с фонарем, чтобы он отыскал своего барина и снес в постель. Приказание было исполнено в точности. Семерых кучер сдал в академическом доме, а восьмого свез в его собственный дом в 3-й линии, и когда человек вынул его превосходительство, кучер сказал:

- Ну, слава Богу, всех сдал счетом.

- Как всех? - спросил вернувшийся слуга. - Да там, никак, еще один.

- Что ты! - сказал кучер, - я принял счетом восемь человек.

- Нет, ей-ей, там есть еще один.

- Одолжи, брат, фонарика; посмотрим, так ли. Слуга поднес фонарь, и кучер увидел на дне обшевней девятого - это был сам хозяин Ваксель; он улегся с своими друзьями.

- Ну этого знаю, куда везти, - заметил кучер и поплелся домой.

Еще много носилось в свете анекдотов о членах Академии. Они куликали не одни: к ученым присоединялись и исполнительные члены Комитета Правления Академии. В числе их был некто Василий Иванович Емс, происхождения английского, родившийся в Архангельске; он говорил городским наречием, как гребец, пил напропалую, ругался, как подлейший извозчик, и участвовал с друзьями своими в самых развратных оргиях.

Мне случилось видеть их на обеде, который давала ежегодно Почтамтская Газетная Экспедиция Комитету Академии за какую-то уступку при подписке на Академическую газету. Экспедициею управлял тогда статский советник Иван Васильевич Мейсман, человек добрый и любезный, служивший сам прежде того в Комитете Академии. И меня приглашали на этот обед, как издателя журнала, от которого кормилась Экспедиция. Обед этот происходил обыкновенно в ресторации Луи, напротив Адмиралтейства, и оканчивался жестоким пьянством, а иногда и дракой. Емс был первым во всех этих мерзостях. В пример скажу, что он однажды, после обеда, спросил у своих товарищей: "Ну, господа, куда теперь поедем: в театр или к девкам?"

Не удивительно, что Емс существовал в моих мыслях как самый гнусный и низкий человек. Однажды, в начале 1817 года, мне случилась какая-то надобность до типографии Академии наук, которой он управлял. Я отправился к нему поутру в десять часов в квартиру его, на Васильевском острове, в доме лютеранской церкви св. Екатерины. Я думал, что мне укажут куда-нибудь на чердак, в подвал или, по крайней мере, на задний двор. Нет! Он жил в нижнем этаже. У дверей колокольчик. Я позвонил. Отворили двери, и явилась чистенькая служанка.

- Здесь ли живет Василий Иванович? - спросил я.

- Здесь, сударь, пожалуйте.

Она сняла с меня шубу и, по чистым, хорошо убранным комнатам, провела в кабинет. Там, перед письменным столом, сидел в креслах, в парадном шлафроке, Василий Иванович Емс. Все вокруг его было чисто и порядочно. Увидев меня и вспомнив, где и как мы встречались с ним дотоле, он смутился было, но вскоре оправился и принял меня очень учтиво. Между тем как мы разговаривали, вошла в комнату жена его, дородная, миловидная англичанка, и, поклонившись мне учтиво, спросила у него о чем-то по-английски. Он отвечал ей тихо и ласково, и она вышла. Кончив дело свое, я откланялся. Он проводил меня до передней. Мимоходом видел я дочерей его, хорошеньких, скромных, чисто одетых. Это зрелище изумило меня: неужели этот опрятный, благообразный отец прекрасного семейства и пьяница, развратник, сквернослов Емс - одна и та же особа? Точно так.

Дома он был порядочный англичанин: с приятелями - грубый и развратный мужик архангелогородский. На одной из пьяных пирушек поражен он был параличом. Его свезли домой. Из неблагопристойных выражений его в разговоре с призванным к нему врачом, из разодранной и загрязненной его одежды дочери увидели его гнусное положение и догадались, что это случается с ним не в первый раз. Он вскоре потом умер, а одна из дочерей его, с отчаяния, сошла с ума!

Повторяю, что эти пьяницы были гораздо общеполезнее нынешних чопорных всезнаек. Озерецковский и Севергин написали "Естественную историю", в семи томах, изданную на счет казны в 1789–1790 годах, которая доныне сохраняет свое достоинство. Озерецковский писал слогом тяжелым и грубым (о чем свидетельствует его перевод Саллюстия), но знал языки основательно и обогатил терминологию естественной истории. В 1800 году он продолжал свои лекции до глубокой осени, потому что из академической конторы не выдавали ему должной за то платы, а мне это было на руку.

В последние годы своей жизни Озерецковский забавлялся разными причудами. У него был племянник в гимназии. Однажды Озерецковский увидел у него казенный синий клетчатый носовой платок, от которого у него посинел нос. Он дал ему другой платок, а этот повесил между редкостями в кунсткамере с ярлыком: "Платок спб. гимназии, в попечительство Уварова и директорство Тимковского!" Наконец он впал в совершенное расслабление. Грешно Уварову, что он, при праздновании столетия Академии в 1826 году, не дал ему жалкой звезды Станислава за прежние его великие заслуги. Он вскоре потом умер. Память его достойна жить в летописях русской науки. Тогда был иной век: и Петр Великий и Ломоносов жили не по-нынешнему.

Праздное время, а его у меня было довольно, употреблял я на чтение книг исключительно русских, потому что я не понимал достаточно языков иностранных. Их доставлял мне один подчиненный батюшки, Николай Иевлевич Сковычев, сохранивший к начальнику своему благодарность и по смерти его. Ежегодно, 24 ноября, являлся он с поздравлением к матушке.

Я потерял его из виду в конце двадцатых годов. Я любил музыку, охотно слушал игру на инструментах и пение, - может быть, оттого, что в детстве много водился с певчими. Решено было учить меня играть на скрипке. За это взялся Николай Михайлович Кудлай, мастер своего дела, ученик знаменитого Скиати (отца известной учительницы на фортепиано госпожи Мейер). Учение это продолжалось месяца три и кончилось ничем. Мне надоели экзерциции без всякой мелодии. Я немедленно хотел наслаждаться плодами учения и, не видя их, соскучился и, водя смычком по струнам, думал об ином, но и это кратковременное занятие музыкой принесло мне пользу: я познакомился с главными основаниями нотного письма, узнал размер нот, место каждого тона, что такое такт, ключ и т. д. Это мне было полезно впоследствии, когда я занимался переводом опер.

Все это отрывочное и непостоянное образование прекратилось совершенно по удалении матушки в деревню и по переселении нашем из дома Людвига на Фурштадтскую. Батюшка выходил со двора поутру рано за своими делами и возвращался домой, и то не всегда, к обеду. Иногда обедывали мы у тетушки Елисаветы Яковлевны. Все время проводили мы почти в совершенной праздности, с крепостными нашими людьми. О них должен я сказать несколько слов.

Самым древним из этих лиц была эстляндка Елисавета, известная в доме под именем "старой Лизы". Она принадлежала еще бабушке Екатерине Мартыновне, потом перешла к теткам моим и, наконец, к отцу. В молодости, говорят, она была красавицей. Она пленила сердце какого-то семинариста, и плодом этого плена была дочка Мавра, которая, на основании какого-то закона, была свободной и служила в людях у богатых немецких купцов.

"Старая Лиза" была преискусная кухарка и особенно славилась своими супами. От оригинальных капризов батюшки она терпела очень много. Однажды подали на стол поросенка под хреном. Батюшка, большой охотник до этого блюда, с неудовольствием заметил, что у поросенка обрезаны уши. Призвали к страшному суду бедную Лизу.

- Отчего обрезаны уши у поросенка? - спросил он.

- Не знаю-с.

- Как не знаешь, ты, старая!

- Виновата! Мыши отъели кончики ушей, так я их срезала.

- Мыши! Вот я дам тебе мышей. Садись, старая… и съешь сама всего поросенка, а я после мышей есть не стану. Садись и ешь, а не то я тебя…

Напрасно бедная старуха умоляла его, напрасно вступалась матушка - Лиза должна была съесть; ей подали прибор, и она, отрезав кусочек, положила его в рот. Вдруг раздалось: "Прочь, старая… с глаз долой и с проклятым поросенком". Старуха с трепетом взялась за блюдо и унесла на кухню. Все мы сожалели о бедной Лизе, и я вечером пробрался в кухню, чтобы увидеть, как она перенесла эти истязания. Что ж? Старуха сидела за поросенком и с аппетитом убирала его. "Дай Бог здоровья Ивану Иванычу, - говорила она, - пожурил, да и помиловал. Славное блюдо". По кончине батюшки, когда я распустил всех наших людей, она переселилась к своей дочери, попала в дом доброй баронессы Раль, долго служила у ней и там скончалась.

Батюшка привез с собой из Италии молоденького мальчика Франческе, но он оставался у нас недолго и перешел к известному итальянскому импрессарио Казаси. После того приятель батюшки, Кретов, прислал к нему из Москвы, в подарок, молодого мальчика, по имени Афанасий. Это был человек сметливый, проворный, услужливый, добрый и довольно трезвый, но имел несчастную страсть к игре. В то время существовали в трактирах и харчевнях азартные игры, называвшиеся фортунками. Кажется, в них катали шариками в отверстия, как на китайских биллиардах. Афанасий пристрастился к этой забаве и проигрывал все, что мог. Пошлют разменять синюю бумажку - нейдет домой часа два, потом явится бледный, расстроенный: "Виноват, как-то обронил". Можно вообразить, как это сердило батюшку, огорчало матушку, особенно когда финансы домашние были в плохом состоянии. А в прочем, Афанасий был слуга преисправный.

Дядюшка Александр Яковлевич Фрейгольд любил этого человека и утверждал, что он шалит оттого, что батюшка обращается с ним слишком строго. "Строго? - спросил батюшка. - Так возьми его себе, любезный друг. Я дарю его тебе, напляшешься с ним".

Александр Яковлевич отвечал, что подарка не принимает, а берет к себе Афанасия в услужение, чтоб доказать справедливость своего мнения. Вскоре потом уехал он с Павлом Ив. Мерлиным в Москву и взял Афанасия с собой. Вот пишет из Москвы: "Афанасий чудо человек: честен, исправен, трезв и т. п.". Вдруг похвалы умолкли. Что же случилось?

После годичной честной и беспорочной службы Афанасия дядюшка и Мерлин отправились куда-то зимой на бал, взяв с собой героя моего рассказа. Часу в третьем ночью выходят в переднюю, кличут Афанасия, - нет его; ищут шуб - и их нет. Оказалось, что верный слуга забрал шубы своих господ и еще сколько мог захватить, отправился в трактир и проиграл их. Афоньку воротили и отдали в солдаты. Это было в начале 1807 г. Он попал в один из армейских полков, стоявших в Петербурге, помнится, в Кексгольмский, или, как его звали, Кемзольский. После 1814 года явился он ко мне унтер-офицером, с Георгиевским крестом и медалями, и рассказывал о славных своих подвигах. Потом лет через пять пришел опять, но уже простым солдатом и без знаков отличия. Его разжаловали, как он сам говорил, за то, что полковой писарь выскоблил что-то в его бумагах, для доставления ему скорейшего производства, но, вероятно, за новый раздор его с фортуной. В начале сороковых годов явился он вновь ко мне отставным, дряхлым инвалидом. Иван Никитич Скобелев, по просьбе моей, поместил его в Чесменскую богадельню, где он и умер в 1842 г. Я должен был почтить память человека, который пекся обо мне в младенчестве моем. Литературный монумент поставил я Афанасью Силантьеву в "Черной женщине".

По смерти Крейца остались у него крепостные люди, родом эстляндцы. Две женщины: Мари с сыном Эвертом и Кадри с двумя дочерьми. Батюшка приобрел их покупкою; но они служили нам неохотно, надеявшись, что по смерти Крейца их отпустят на волю. Они беспрерывно жаловались на горькую свою судьбу и повиновались только по принуждению. У отца моего не было никаких письменных видов на обладание ими; по кончине его я объявил, что, по малолетству своему, не знаю, кому именно принадлежат эти люди, и таким образом сделались они свободными, получая виды на жительство от полиции. Ныне (1851) нельзя было бы этого сделать, хотя и облегчены способы к освобождению людей из крепостного состояния. Потом я потерял их из виду.

И вот компания, в которой мы находились с братом Александром! Нужду терпели мы порядочную, чаю не пили, а довольствовались сбитнем. Я не жалуюсь на эту бедность, на горький опыт молодых лет. Чего не перенесешь в молодости, в надежде будущих благ! Я приобрел этими лишениями независимость в жизненных делах. Обедать или не обедать, напиться чаю или холодной воды, для меня все равно, по крайней мере было так, когда я был помоложе. Зато и радовался я всякому счастливому случаю, доставлявшему мне какое-либо удобство и наслаждение. Лишение было для меня в обыкновенном порядке вещей; сытость и наслаждение - наградой, не всегдашнею. Оттого я доныне не пренебрегаю благами земными, не пресыщен ими, и благодарю Бога за все, что он ни пошлет мне. Зато я и более сострадаю бедным, зная, каково терпеть голод, стужу, унижение, неразлучные с бедностью.

Среди этого быта раздался над головами у нас громовый удар - смерть императора Павла, - но не устрашил нас, а, напротив, оживил, возвестив, что воздух очистится от мглы и затхлости, которыми был преисполнен в течение с лишком четырех лет.

11 марта пришли мы вечером домой от тетушки Елисаветы Яковлевны. На Фурштатской, напротив Аннинской кирки, жила сестра генерал-прокурора Обольянинова. У ворот стояло, как и всякий вечер, множество экипажей. На другой день, часу в десятом утра, разбудили нас с братом громкие слова слуги:

- А молодые господа спят и не знают, что делается в свете.

- Что такое? - спросил я, протирая глаза.

- Да у нас, Николай Иванович, новый государь. Император Павел Петрович приказал долго жить!

- Да как ты это узнал?

- Барин, по обычаю, встал в шестом часу и куда-то отправился. Вдруг воротился он поспешно через полчаса и сказал: "Когда проснутся дети, скажи им, что государь умер". С этими словами он опять пошел со двора.

Назад Дальше