Мы с братом просидели весь день дома, а вечером пошли к Елисавете Яковлевне. Там было несколько человек гостей: они разговаривали об этом происшествии вполголоса. "Это что?" - спросил я у бабушки. Помню, она сказала мне по-французски: "Это правда, он убит". О обстоятельствах этого случая толки были разные. Часов в десять приехал старик барон Клодт, отец Карла Федоровича, усердный вестовщик, и все бросились к нему с вопросами, как было дело. Он отравлен, говорил один. - Его задушили, возражал другой.
- Я знаю подробности, - отвечал барон, - было и тои другое: он скушал чего-то за ужином и ночью почувствовал резь в животе, встал с постели и послал за лейб-медиком. "Bums war Pahlen da, Bums war Zuboff da; eins, zwei, drei, todt war todt" (Бац - тут Пален, бац - тут Зубков; раз, два, три - и мертвый был мертв). Достойно замечания, с какой быстротой распространяются известия важные и неожиданные. Заговорщики, т. е. Пален и проч., приступая к подвигу, разослали приказание по заставам - никого не впускать в город. Полагают, что они хотели удержать за шлагбаумом графа Аракчеева, за которым послал император Павел. По всем дорогам остановились обозы, шедшие в город с припасами, и послужили проводниками живому телеграфу. Казус произошел в первом часу ночи, а в третьем часу разбудили с известием о том дядюшку Александра Яковлевича Фрейгольда в Пятой Горе, в семидесяти верстах от Петербурга, куда не могли поспевать ранее десяти часов, особенно в тогдашнюю весеннюю распутицу.
Изумления, радости, восторга, возбужденных этим, впрочем бедственным, гнусным и постыдным происшествием, изобразить невозможно. Россия вздохнула свободно. Никто не думал притворяться. Справедливо сказал Карамзин в своей записке о состоянии России: "Кто был несчастнее Павла?! Слезы о кончине его лились только в его семействе". Не только на словах, но и на письме, В; печати, особенно в стихотворениях, выражали радостные чувства освобождения от его тиранства. Карамзин, в оде своей на восшествие Александра I, сказал:
Сердца дышать Тобой готовы:
Надеждой дух наш оживлен.
Так милыя весны явленье
С собой приносит нам забвенье
Всех мрачных ужасов зимы.
Державин выражается еще яснее: у него является Екатерина и говорит русским, что они терпели по заслугам, не послушавшись совета ее взять в цари внука ее, а не сына. Стихотворения Державина представляют любопытную картину поэтического флюгарства. Он хвалил и Екатерину, и Павла, и Александра! Последняя хвала, при вступлении на престол Александра Павловича, была достойна замечания тем, что Державин при этой перемене пал с вершины честей; он лишился места государственного казначея. Государь пожаловал ему за эту оду перстень в пять тысяч рублей. Державин подписал в то время под портретом Александра:
Се вид величия и ангельской души:
Ах, если б вкруг него все были хороши!
Князь Платон Зубов отвечал на это:
Конечно, нам Державина не надо:
Паршивая овца и все испортит стадо.
А через полтора года эта паршивая овца или паршивый баран был назначен министром юстиции. Комедия!
Не стану распространяться о подробностях этого ужасного происшествия: они описываемы были несколько раз. Тело покойного императора было выставлено в длинной проходной комнате, ногами к окнам. Едва войдешь в дверь, указывали на другую с увещанием: "Извольте проходить". Я раз десять, от нечего делать, ходил в Михайловский замок и мог видеть только подошвы его ботфортов и поля широкой шляпы, надвинутой ему на лоб. В том году светлое воскресенье было очень рано, 24 марта, и Павла похоронили накануне; по обеим сторонам улиц, где везли его тело, стояли войска, но в беспорядке, с большими интервалами. И солдаты и народ непритворно выражали свою радость.
Вступление на престол императора Александра было самое благодатное: он прекратил царство ужаса, уничтожил Тайную канцелярию; восстановил права Сената, дворянства и - человечества, отменил строгую и, разумеется, нелепую и бестолковую цензуру. Россия отдохнула. Но образ вступления на престол оставил в душе Александра невыносимую тяжесть, с которой он пошел в могилу. Он был кроток и нежен душой, чтил и уважал все права, все связи семейные и гражданские, а на него пало подозрение в ужаснейшем преступлении - отцеубийстве. Всем известно, что он был совершенно чист в этом отношении.
Причуды и действия Павла доходили до сумасшествия: финансы были расстроены, интересы народного богатства, движения торговли и промышленности в нестерпимом стеснении, невинность и честность в ежедневной опасности; злоба, коварство долго имели перед собой широкое поле и действовали неослабно. После ожесточенной ненависти к Франции он восчувствовал нежнейшую дружбу к Бонапарту и готовил свою гвардию быть авангардом французских полчищ для завоевания Индии, т. е. вел ее на верную гибель, без малейшей пользы даже в случае самого блистательного успеха. Составился заговор для спасения России отправлением Павла. Участники его обратились к Александру и, представив все бедствия, терзающие Россию и угрожающие ей в будущем, вынудили его согласие на низложение императора, но с клятвенным обещанием щадить его жизнь и личность. Вышло не то и, вероятно, против обшей воли участников, говорят, от неистовства пьяного графа Николая Александровича Зубова… Неизгладимая грусть залегла в сердце Александра. На прекрасном лице его проявлялась она морщинами между бровями.
Александр был задачей для современников: едва ли будет он разгадан и потомством. Природа одарила его добрым сердцем, светлым умом, но не дала ему самостоятельности характера, и слабость эта, по странному противоречию, превращалась в упрямство. Он был добр, но притом злопамятен; не казнил людей, а преследовал их медленно со всеми наружными знаками благоволения и милости: о нем говорили, что он употреблял кнут на вате.
Скрытность и притворство внушены были ему - и кем? Воспитателем его Лагарпом. Умный и строгий республиканец ненавидел сильных и знатных; с негодованием видел, как, при вступлении его в должность воспитателя будущего императора, вся эта подлая русская знать начала ему кланяться, как все перед ним раболепствовало и пресмыкалось. "Видишь ли этих подлецов? - говорил он Александру. - Не верь им, но старайся казаться к ним благосклонным, осыпай их крестами, звездами и презрением. Найди друга вне этой сферы, и ты будешь счастлив".
Уроки эти принесли плоды. Сохранилось письмо Александра к графу Виктору Павловичу Кочубею, бывшему тогда в Константинополе, писанное в начале 1796 года. Александр жалуется на свое положение, выражает все свое презрение к царедворцам того времени и говорит, что ужасается мысли царствовать над такими подлецами, что он охотно отказался бы от наследства престола, чтоб жить где-нибудь в глуши с своею женой. А через пять лет он сделался государем и выбрал себе друга, и этот друг был - гнусный Аракчеев. История этого временщика любопытна и поучительна. Я знал его довольно коротко и со временем опишу в точности. Александр видел в нем одного из тех, которые неповинны были в смерти Павла, видел человека, по наружности бескорыстного, преданного безусловно, и сделал его козлищем, на которого падали все грехи, все проклятия народа.
Я сказал, что смерть Павла отравила всю жизнь Александра: тень отца, в смерти которого он не был виноват, преследовала его повсюду. Малейший намек на нее выводил его из себя. За такой намек Наполеон поплатился ему троном и жизнью. Это изложу впоследствии, а теперь расскажу анекдот, не всем известный. Когда, после сражения при Кульме, приведен был к Александру взятый в плен французский генерал Вандам, обагривший руки свои кровью невинных жертв Наполеонова деспотизма, император сказал ему об этом несколько жестоких слов. Вандам отвечал ему дерзко: "Но я не убивал своего отца!" Можно вообразить себе терзание Александра. Он не мог излить справедливого негодования на безоружного пленника и велел отправить его в Россию. Его привезли в Москву, где он, как и все пленные французские офицеры высших чинов, жил на свободе. Глупая московская публика, забыв, что видит перед собой одного из палачей и зажигателей Москвы, приглашала его на обеды, на балы. Государь, узнав о том, крайне прогневался, велел сослать Вандама далее, кажется, в Вятку, а москвичам сказать, что они поступали безрассудно и непристойно. Ни труды государственные, ни военные подвиги, ни самая блистательная слава не могли изгладить в памяти Александра воспоминаний о 12 числе марта 1801 года. Всех виновных этого гнусного дела мало-помалу удалили от двора и из столицы. Из них только один, Бенингсен, играл впоследствии важную роль, благодаря своим воинским талантам.
Талызин умер в мае 1801 года, объевшись устриц. На памятнике его, в Невском монастыре, начертано было: "с христианской трезвостью живот свой скончавшего". Потом заменили это слово "твердостью", но очень неискусно.
Пален отставлен был, кажется, за грубость, сказанную им императрице Марии Федоровне. Он удалился в курляндское свое поместье, названное им "Милостью Павла" (Paulsgnade), и умер с лишком осьмидесяти лет, сохранив всю бодрость своего ума. Говорят, что в 1812 году хотели было назначить его главнокомандующим армиею против Наполеона.
Князь Платон Зубов удалился в свои поместья в Саксонии. Валериан Зубов оставался на незавидном месте директора 2-го кадетского корпуса, который при нем падал все более и более, оставшись на попечении невежды Клейнмихеля. Адъютант Палена, Франц Иванович Тиран, за неосторожные речи был сослан в Оренбургский гарнизон. Говорят, что не он, а только шарф его был употреблен в этом злодейском случае. Он женился на дочери знаменитого трактирщика Демута, ссорился с женой, жил то в Петербурге, то в Париже, где я видел его в последний раз в 1845 году, - дурак был не последний, но во всех формах светского человека и либерала.
Иван Саввич Горголи в молодости своей, служа в гвардии, был образцом рыцаря и франта. Никто так не бился на шпагах, никто так не играл в мячи, никто не одевался с таким вкусом, как он. Ему теперь (1851) за семьдесят лет, а он в этих упражнениях одолеет хоть кого. Он первый начал носить высокие тугие галстухи (на щетине), прозванные по нем горголиями. В 1800 г. он был плац-майором и состоял в полной команде графа Палена, следственно, должен был ему повиноваться и исполнять его приказания беспрекословно. По этой причине его от двора и из города не удаляли, а держали в черном теле: он был лет пятнадцать полковником. В 1808 г. посылали его с каким-то поручением к Наполеону, бывшему тогда в Байонне, и, по приезде оттуда, его назначили с. - петербургским обер-полицмейстером. Он от природы добрый и на месте этом зла не делал; только давал много воли своим подчиненным, видя в каждом квартальном и его помощнике офицера. Ну уж офицеры! В 1823 г. сменил его пьяный Гладков, о котором придется мне говорить в свое время. Горголи, пользуясь славою отличного полицейского, был употреблен в начале царствования Николая Павловича для исследования злоупотреблений в Кронштадте и, по глупости своей, наделал много зла. Потом поступил он, как и следовало, в сенаторы. Свидетельством невежества его может служить, что он в 1826 г. спрашивал у меня, какова история Карамзина, которой не случалось ему читать.
Довольно об этом ужасном, гнусном и постыдном для России событии. Прошло с того времени пятьдесят лет, а страшно об нем вспомнить. Мы ужасаемся, воображая явление частного смертоубийства. Свирепый, необразованный, дикий человек вкрадывается в хижину своего врага, убивает его беззащитного и грабит. Картина отвратительная! А как сравнить с нею зрелище этого адского цареубийства! Особы высшего, образованного круга, воспитанные по указаниям философии и религии, знакомые с правами и обязанностями естественными и положительными, прокрадываются, как тати, в спальную храмину ближнего своего, человека, царя (для многих из них он был и благодетелем), осыпают его оскорблениями и предают мучительной смерти. Россия этого не хотела и не требовала. Зато и прошатались они всю жизнь свою как Каины, с печатью отвержения на челе…
Я сказал уже, что вступление на престол Александра приветствуемо было как самое счастливое и вожделенное событие. И в сане наследника престола был он любимцем и кумиром русского народа. Молодой, красавец, кроткий, любезный, благотворительный цесаревич привлекал к себе все сердца и царствовал в России еще до вступления своего на престол. Опыт этот имел вредное влияние на характер его, мнительный и недоверчивый. Видев любовь народа к наследнику престола мимо царя, он сам убоялся участи отца своего и не дозволял, чтоб кто-либо из лиц его семейства, - разумеется, мужеского пола, - мог быть известен народу с хорошей стороны. По этой причине не объявлял он, кто будет его наследником, и не дозволял этому наследнику являться народу в истинном своем свете.
Мы не знали великого князя Николая Павловича, или, лучше сказать, знали его с дурной стороны, видели в нем человека честного, строгого в исполнении своих обязанностей, но одностороннего, скрытного, взыскательного в безделицах, совсем не то, что оказалось впоследствии. Если б знали, что он наследник престола, если б знали качества его души и сердца, не было бы постыдного возмущения 14-го декабря, имевшего для России бедственные последствия. Ненависть к великому князю Николаю Павловичу была так велика, что ему предпочли бестолкового, взбалмошного Константина. Когда, утром 14-го декабря, на ектенье у обедни в церкви Симеона и Анны, провозгласили императора Николая, многие люди, и образованные и простые, со страхом выбежали из храма. В замену того, как просто, благородно, умно обращение императора Николая с своим наследником…
Александр, вступив на престол, удалил Кутайсова, Обольянинова и других царедворцев и призвал государственных мужей, пользовавшихся общей доверенностью: из них первые были Беклешов и Васильев; приказал пересмотреть все судебные приговоры и подобные дела прежнего царствования: возвратил невинно пострадавшим свободу, имущество, честь. Не могу выразить тех чувств любви и благоговения, которые внушали Александр и Елисавета, тогда еще соединенные узами любви и верности супружеской. В делах внешних водворился мир; раскрылись гавани и моря для внешней торговли. Избытки России потекли за границу. Прекратилась жестокая и глупая цензура. Заговорила русская литература, дотоле немая и заклепанная. Служба военная освободилась от прусского педантства. Одежда офицеров и солдат сделалась благородной и изящной. Сначала исчезла пудра; вскоре обрезали и косы. При дворе явился посланник Бонапарта, красавец Дюрок, которому было суждено через 12 лет пасть от русского ядра, и прическа наподобие римской вошла в моду под названием a la Duroc. Появились вновь круглые шляпы, фраки (принимавшие вначале разные забавные формы и цвета) и т. п. Немецкая упряжь с шорами осталась за придворными и архиерейскими экипажами, светская публика помчалась на ямских. Лишь только миновал придворный траур, закипели забавы всякого рода: вечеринки, балы, танцевальные и музыкальные собрания. В Петербурге возобновился французский театр поступлением на него двух сестер: Филис-Андриё и Филис-Бертен, Дюкруа, Деглиньи и др. Французский театр процветал и при Павле, несмотря на все его предубеждения против тогдашней Франции. Особенно отличалась мадам Шевалье, урожденная Пуаро (сестра танцовщика Огюста). Муж ее был балетмейстером и получил по этому месту чин коллежского асессора. Она занимала первые амплуа в операх и блистала своей игрой и пением. Главное же в том, что она была любовницей Кутайсова и делала из него, что хотела. К ней прибегали за протекцией и получали ее за надлежащую плату. И старик барон Клодт просил ее о пособии. Муж ее сидел в передней и докладывал о приходящих. Она принимала их как королева. Одно слово ее Кутайсову, записочка Кутайсова к генерал-прокурору или к другому сановнику, и дело решалось в пользу щедрого дателя. Достоверное предание гласит, что этим темным каналом Зубовы испросили себе позволение приехать в Петербург (и были определены директорами 1-го и 2-го кадетских корпусов): чрез год отплатили они и Павлу, и Кутайсову, и предстательнице своей. Мадам Шевалье, вскоре по вступлении на престол Александра, выехала за границу, с дочкою, прижитою с Кутайсовым, и с того времени не выходила на сцену. Я увидел ее случайно в 1817 г., не зная, кто она. С троюродным братом моим И. К. Борном заехал я на пути из Швейцарии в Висбаден, где жила знакомая нам (по Эмсу) премилая дама, госпожа Гризар (мать нынешнего славного композитора). Мы отыскали гостиницу (Zur Rose), где она остановилась, и вошли в ее комнату; у дверей ее в коридоре стоял лакей с салопами и на вопрос, чей он, сказал - какое-то общее армейское французское прозвище. У госпожи Гризар нашли мы двух дам, одну пожилую, другую молоденькую. После первых приветствий и излияния радости госпожа Гризар извинилась перед старшею дамой в том, что так гласно здоровается при ней, и сказала: "Вот те двое русских, с которыми мы с сестрою познакомились в Эмсе и о которых я с вами говорила". Мы поклонились им, и завязался общий разговор. Ужинать пошли за общим столом. Я сел с одной стороны, между госпожою Гризар и пожилою дамой, а Борн поместился напротив, с молодою, и вскоре разговорился с нею о музыке. Я сказал ему что-то по-русски. Соседка моя сказала, улыбнувшись:
- Мне приятно слышать звуки вашего языка.
- Так вы бывали в России?
- Была, и дочь моя родилась в Петербурге.
Тут я обратился с русским вопросом к дочери, но она посмотрела на меня, не понимая, что я говорю.
- Дочь моя, - сказала дама, - выехала из России на первом году от роду и, следственно, не может знать по-русски, а я что знала, то забыла.