Воспоминания о моей жизни - Николай Греч 18 стр.


Так и было: через шесть недель был я по экзамену третьим и перешел. Любопытная черта! Читая русские книги, со вниманием, занимаясь сам опытами, я сочинил себе грамматику без технических терминов! Не оттого ли я потом пристрастился к грамматике, что приобрел ее сам без труда, без принуждения, без досады.

В начале 1802 года стал я ходить для слушания лекций Закона Божия, по лютеранскому исповеданию, к пастору Рейнботу Старшему (умершему в 1813 году суперинтендентом, т. е. епископом). Лекции эти были самые скудные и жалкие. В огромной зале сидели с одной стороны девицы, с другой - мальчики, в числе последних был некий обер-шталмейстер барон Петр Петрович Фредерике.

Лекция начиналась тем, что один из сыновей пастора, мальчик наших лет, диктовал нам некоторые изречения Священного Писания. Сам пастор являлся в зале за полчаса до звонка и толковал нам что-нибудь из катехизиса, без последовательности, без старания, без благоговения. Часто прерывал он речь, чтоб пошутить с девицами или подурачить кого-либо из мальчиков, в числе которых были необразованные и дикие сыновья простолюдинов. Только в два последние урока говорил он с одушевлением и чувством: разумеется, девочки плакали, ревели. Тоже было и при всенародной конфирмации, в церкви: мальчики глазели бессмысленно, девочки хныкали и ревели. И какое учение преподавал он нам, детям! Самое ультрарационалистское. "Почему называем мы, - спрашивал он между прочим, - Иисуса Христа сыном Божиим? Потому что учение его было божественное".

От этого не мог я примениться к учению протестантскому и только со временем почувствовал всю цену его простоты и духовного величия. Тогда я с большим благоговением посещал православные церкви и умилялся церковным пением, которое укоренилось в слухе и в душе моей и доселе трогает меня до слез. Иногда в чужих краях я посещал протестантские церкви, слушал лучших пасторов: Шмельца в Гамбурге, Кокреля в Париже, но умилялся душой только в православной.

Батюшка переселился с нами ко Владимирской, для того чтобы мне ближе было ходить в школу.

Летом 1802 года приезжала матушка из Пятой Горы с сестрой моею и братом Павлом. Помню еще, как мы с братом Александром обрадовались их приезду. Идучи, не помню откуда, домой, увидели мы на открытых окнах женские шляпки и догадались, кто приехал. Потом съехали мы в Чернышев переулок…

Батюшка искал места при помощи Безака, и наконец обещали ему должность вице-президента Юстиц-Коллегии. Указ о том был подписан всеми сенаторами, кроме одного графа Александра Романовича Воронцова. В сентябре 1802 года последовало учреждение министерств и необходимая перемена министров. Беклешов был уволен, а с ним вышел и Безак. Совместник отца моего, помнится Тересберн, успел склонить на свою сторону Воронцова посредством кривого Петра Петровича Новосильцева, которому уступил за это дом свой (ныне графа Орлова-Денисова, на углу Литейного проспекта и Пантелеймонской улицы), и определение было переменено. На место Беклешова поступил Державин, знавший отца моего издавна, и обещал ему помочь. Между тем матушка принуждена была воротиться в Пятую Гору, по невозможности иметь пропитание у мужа, который кое-как перебивался.

Учение мое в школе шло очень хорошо. Нас учили немногому, но учили добросовестно и основательно. В мае 1802 года был экзамен, в присутствии генерал-прокурора Александра Андреевича Беклешова. Старший юридический класс экзаменовали драматически. Лучший ученик был председателем, другие - членами гражданской власти. Прочие играли роль секретарей и адвокатов. Рассматривали действительное дело, доставленное из Сената. Беклешов был в восхищении. Должно знать, что председателем в этом классе был умный и честный человек Илья Федорович Тимковский. Потом экзаменовали низшие классы. Меня, как самого бойкого, выдвинули вперед. Я отвечал на все вопросы громко, решительно, с детской отвагой. Беклешов спросил о моем имени.

- Греч, - сказал ему Оленин.

- Греч? - спросил Беклешов. - Не родня ли ты покойному профессору Кадетского корпуса?

- Я внук его, - отвечал я.

- Очень хорошо учится, - прибавил Оленин.

- Не диво, - отвечал Беклешов, - и отец его хорошо учился.

Когда я пришел домой, рассказал это отцу моему, он прослезился. Давно уже слезы радости и умиления не были ему известны. Беклешов на другой день прислал нам по апельсину и дал каникулы на три месяца. Былые патриархальные времена, вы канули в вечность! Не знаю, как проведены были эти каникулы моими товарищами, но мне доставили они величайшую пользу. Должно знать, что П. Хр. Безак всячески старался помогать отцу моему, но, по строптивости характера своего дяди, должен был делать это очень осторожно. На одном аукционе батюшка купил когда-то за бесценок два толстых тома in folio исторического словаря. Безак изъявил желание купить его, хотя не имел в нем никакой надобности, и заплатил за него сто рублей. Батюшка отдал мне пятьдесят. На эти деньги брал я в течение трех месяцев уроки русского языка и алгебры у Б. И. Иваницкого, который занимался со мной с девяти часов утра до полудня, ежедневно переводил со мной, задавал мне сочинения, критиковал и поправлял их усердно и строго. Вот этим урокам обязан я многими познаниями и основанием искусства писать по-русски. Алгебра (по Эйлеру) восхитила меня и как дополнение к урокам математики, даваемым мне дядей Александром Яковлевичем, была для меня лучшей логикой. Не могу без искренней, пламенной благодарности вспомнить о Борисе Ивановиче Иваницком. Во всю жизнь старался я ему доказать это, и ныне, по кончине его, смотрю с умилением на достойных детей его.

Матушка с сестрами и братом уехали, как я сказал выше, осенью 1802 года, в Пятую Гору. Брат Александр был в корпусе. Я жил один с отцом. В конце декабря, по возвращении от Державина, он сказал мне, что министр принял его очень ласково и обещал в скором времени дать ему место. Это говорил он за обедом, и когда встал, то почувствовал слабость в ногах. Они распухли до того, что на другой день он не мог обуться и вскоре слег в постель: у него открылась водяная. Его пользовал доктор Нордберг, брат Ивана Густавовича, но спасенья не было. Я бросился к бабушке, Христине Михайловне Фок. Она встретила меня высокопарными фразами, застонала, бросилась на колени. Муж ее, добрый Иван Егорович, принял участие в нашем бедственном положении и помогал нам.

Не могу без особенного уныния и ужаса вспомнить о том времени. Матушка не могла знать о болезни мужа. Говорили, может быть, о незначительном его нездоровье. Батюшка скончался 5 марта 1803 года. На нем были долги: сколько и кому он должен, я не знал и просил полицию взять все наличное движимое имущество. Оно было оценено в 41 руб. с копейками и продано с публичного торга. У нас были крепостные люди: одна женщина с взрослым сыном, другая - с девочками. Они были приобретены от Крейца, но акта на куплю их не было. Я объявил, что не знаю, где они, и это была правда. Они жили потом на воле, по паспортам от полиции.

Я поселился у бабушки. Муж ее Иван Егорович служил директором Воспитательного дома, по деревенской экспедиции, заведывавшей воспитанниками, размещаемыми по деревням, и жил в Воспитательном доме, на том дворе, где гауптвахта, в нижнем этаже. До сих пор не могу проходить мимо без содрогания. Бабушка меня ненавидела, и я принужден был слышать самые оскорбительные отзывы о моем отце. И я выражался о ней не слишком нежно. Оттого происходили столкновения и стычки. Между тем я сдерживался, боясь огорчить матушку.

Весну 1803 года провел я в Пятой Горе с большим удовольствием. Между тем Юнкерская школа была преобразована в Юнкерский институт и переведена на Большую Литейную, в дом, где потом помешалась Комиссия составления законов. Нас поместили на казенное содержание, одели в зеленые сюртуки с черным бархатным воротником: у дворян с красными выпушками, у пансионеров с синими, у разночинцев с желтыми. Было предположение о преобразовании института умножением числа учебных предметов, но все ограничилось тем, что нас стали учить французскому языку. Один бывший гувернер князя Лопухина, мосье Фламманд, преподавал французскую литературу, а только немногие умели у нас читать по-французски.

Плохое учение, да все же что-нибудь осталось. Помню, что я в то время не знал слова cordonnier (сапожник) и думал, что оно значит веревочник.

В мае 1803 г. был экзамен, в присутствии министра юстиции Державина. Между тем институт выродился: не было уже четвертого класса, в котором преподавалось правоведение. Нас выгнали из главного дома и поместили в надворном здании, а главное занято было Комиссиею составления законов - фантасмагорией, которой известный шарлатан морочил правительство. Расскажу презабавный анекдот. При учреждении нашей школы, на здании ее красовалась надпись золотыми буквами на доске серого мрамора: Юнкерская школа. При переводе в другой дом остались на этой же доске некоторые буквы и вышло: Юнкерский институт. Когда же дом достался новому учреждению, надлежало переменить и надпись; следовало втиснуть в нее две строки: Комиссия составления законов. Последние два слова не умещались на доске, но как, по предложению Розенкампфа, комиссия должна была кончить задачу свою в три года, то и положили, для сбережения издержек на новую доску, приставить к краям ее по деревянному концу. Так и сделали. Сначала казалась доска как доска, но лет через десять дерево сгнило, отвалилось, упали обе крайние буквы, уцелели слова: Комиссия оставления законов. Эта надпись красовалась несколько лет к забаве проходивших.

Весь институт наш расстроился. Директор А. Н. Оленин, по каким-то неприятностям или бюрократическим отношениям к высшему начальству, не занимался им вовсе. Инспектором был у нас человек самый тяжелый и самый несносный, барон Федор Иванович фон Вальденштейн, не знавший грамоты и подписывавшийся статский советник. Он получил это место по ходатайству жены своей, бойкой русской бабы, считавшейся роднёю Державину, но притом доброй и гостеприимной.

Многие мои товарищи, имевшие хорошую протекцию, подали прошение об увольнении из института и получили оное с чином коллегии юнкеров, хотя не кончили курса, за неимением в институте высшего класса. Отважился и я: пошел к Оленину, подал ему прошение и был уволен с надлежащим чином. Но чин хлеба не дает. Я обратился к родственнику Г. Х. Безака, действительному статскому советнику Федору Христиановичу Вирсту, заведовавшему тогда статистическим отделением в Министерстве внутренних дел, человеку почтенному и доброму, о котором можно было бы сказать: "Хороший человек, да жаль, что немец".

Он занял меня для испытания статистикой Курляндской губернии; потом перевел я записку о китайской статистике, для передачи ее ехавшему послом в Китай графу Ю. А. Головкину. Я делал все, что задавали. Вирст хвалил мою работу, но об определении моем молчал, а на вопрос мой о том отвечал, что это зависит от канцелярии министра. Директором ее был Сперанский, вице-директором Магницкий, а начальником отделения Ф.П Лубяновский; столоначальником по отделению статистики М. К. Михайлов. Видно было, что они не расположены к Вирсту. Между тем задавались мне на пробу кое-какие работы.

Мне это надоело, и я объявил Вирсту, что хочу доучиться в новооткрывшемся тогда Педагогическом институте, что ныне С.-Петербургский университет, - чтоб искать если не счастья, то пропитания по педагогической части, к которой чувствую большое влечение. Вирст похвалил мое намерение. Вообще я чувствую непреодолимое отвращение к бюрократии, к чиновничеству, к этому пошлому тунеядству, называемому гражданской службой. Во всяком департаменте одолевает меня скука и голод. На юбилее моем, 27 декабря 1854 года, обратился я к действительному тайному советнику Лубяновскому: "Ваше высокопревосходительство! Вы были начальником отделения в канцелярии министра внутренних дел в то время, как я там служил. Скажите, случалось ли вам в жизни видеть канцелярского чиновника хуже меня?" Он засмеялся, и его примеру последовали все бывшие за столом.

Откланявшись пресловутому министерству, отправился я в канцелярию Педагогического института, к директору его Ивану Ивановичу Коху, и был записан первым по времени вступления вольным слушателем. Я посещал лекции постоянно и прилежно, но не могу сказать, чтобы много ими воспользовался. Беседы с умными и образованными людьми, чтение хороших книг, собственные размышления и литературные опыты принесли мне больше прибыли.

Между тем нужно было помышлять о насущном хлебе, об одежде и прочем. Бабушка Христина Михайловна наследовала от сестры своей, Екатерины Михайловны Ренкевич, имение в пятьсот душ С.-Петербургской губернии, верстах в двадцати за Гатчиной, которое, при порядочном управлении, дало бы хороший доход, и все могли бы жить, но она, в ожидании наследства, наделала долгов. Потом Еф. Еф. Ренкевич затеял с нею процесс, который ей стоил дорого. Она содержала матушку с дочерьми и меньшим сыном, а нам, Александру и мне, не давала ничего. Я решился сделаться учителем, потому что меня влекла к тому и собственная охота.

У тетушки Варвары Ивановны познакомился я с Григорием Григорьевичем Бочковым. Этот человек воспитывался в Академии художеств, хотел быть архитектором, но не успел, сделался любимцем инспектора-француза, проводил у него все время, выучился мастерски говорить по-французски, а впрочем, знал очень мало, был гувернером в Анненской школе и сам завел пансион. Я ему понравился моею смелостью и остротами, и он предложил мне место учителя русского языка, географии и истории. Я не давал слова и отправился к матушке с просьбой о дозволении заняться этим ремеслом. Дворянская кровь и в ней заговорила: она колебалась, но, видя, что я иначе существовать не могу, дала мне согласие.

3 июля 1804 года дал я первый урок, и с этого времени считаю свою литературную и педагогическую службу. Уроками моими были довольны и содержатель пансиона, и дети, и их родители. В октябре был экзамен, на котором отличились мои ученики. Бочков жил в Кирочной улице, в доме Федора Максимовича Брискорна. Моя смелость и развязность противоречили сухости и педантству других учителей, и успехи учеников обратили на меня внимание Брискорна. Он пригласил меня к себе на другой день и предложил мне заняться у него делами по его процессу, назначив за то по двадцати пяти рублей в месяц. Кто был тогда счастливее меня! Бочков давал мне двадцать рублей, и так имел я в месяц сорок пять рублей, будучи свободен в остальное от уроков и занятий у Брискорна время.

Я поспешил сшить себе сюртук серого цвета и заменить им мою прежнюю казенную форму. Остальные деньги - виноват! - употребил я на покупку книг, не думая о завтрашнем дне, и потому беспрестанно бывал в нужде. Да и Бочков платил неисправно. 1 августа, в счет за прошедший месяц, дал он мне новенькие синенькие бумажки. Не могу описать моего восторга, когда я держал в руках первые деньги, заработанные мной. У Брискорна работал я недолго. Почерк мой оказался неудовлетворительным, а у него не было другой работы, кроме переписки набело. Месяца через три, видя, что не могу быть ему полезным, я сам отказался от его работы, под предлогом других занятий. Мы остались в дружеских отношениях, которые не прекращались до его кончины.

О свойствах и похождениях Брискорна я упоминал раньше. Теперь скажу о домашней его жизни. Женился он на вдове Струковой, около 1808 года, чтобы покончить с нею спор по делу Кнорре. До того времени жила у него на обязанностях и правах супруги некая Анна Исааковна, женщина лет за тридцать, приятная, миловидная, необразованная, но неглупая и добродушная. Говорили (женщины), что она беглая матросская жена, но этого не могло быть, потому что она порядочно говорила по-немецки, умела одеваться и жить в свете; ручки у нее были истинно дворянские.

Я проводил с нею наедине по нескольку часов и искренно полюбил ее за добросердечие и ласку ко мне; но кривое положение ее в нравственном отношении меня отталкивало. Однажды после интересной и благородной беседы я простодушно спросил у нее, каким образом она, обладая такими прекрасными качествами души, решилась унизиться до степени наложницы. "Ах, друг мой! - отвечала она, заливаясь слезами, - не спрашивайте меня о том! Вы еще слишком молоды и меня не поймете, но верьте, что я была достойна лучшей участи!" Никогда не забуду ее дружелюбие ко мне. Она направляла и мысли, и поступки мои: уроки этой падшей женщины были мне полезнее нравоучения дам, которые, в глазах света, слывут добродетельными. Кто поднимет на нее первый камень? Брискорн расстался с нею в 1807 году, когда женился на Струковой.

Когда вышел мой перевод "Леонтины" Коцебу (в 1808 году), я счел долгом поднести экземпляр Федору Максимовичу. Он жил широко и великолепно, в большом доме, близ Каменного театра. У дверей швейцар; везде пыль и грязь; лакеи оборваны; в комнатах тяжелый запах; у камердинера протертые рукава и разнокалиберные пуговицы на кафтане; в дверь несутся нестройные звуки музыки: сыгрывались домашние музыканты. Из внутренних комнат слышалась громкая брань. Тут я вспомнил небольшую его квартиру на Кирочной, уютную, чистую, вспомнил пение канарейки, которая висела в комнате Анны Исааковны, вспомнил и ее, любезную, и с тяжелым сердцем вошел в кабинет, где встретил меня Ф. М. Брискорн с прежней лаской, но не с прежним тоном.

Анна Исааковна оставила дом Брискорна и на небольшой капитал купила себе дом в Москве; там жила она в 1812 году, лишилась при нашествии неприятеля всего, что имела, упала во время бегства и переломила себе ногу. Я видел ее перед тем в последний раз накануне моей свадьбы, 28 июня 1810 года, встретившись с нею на улице. Потом слышал я о ее бедствиях и не знал, куда она девалась. В 1830 году, не знаю по какому случаю, был я на каком-то празднике в градской богадельне, и в глаза мне бросилась надпись над одной кроватью: "Анна Исааковна" (прозвища не помню). Я остановился. Вожатый мой объявил, что это кровать одной старушки, бывшей некогда и счастливой.

- Не она ли была в Москве и пострадала от пожара?

- Она, - отвечал мне.

- Да где же она сама? - спросил я с нетерпением.

- Вышла со двора.

- Жаль, - сказал я, - поклонитесь ей от Н. И. Греча, старого ее знакомого.

Через несколько дней приезжает ко мне благообразная чистенькая старушка и, прихрамывая, опирается на костыль. Смотрю - это моя добрая Анна Исааковна, все та же милая, умная, любезная. Я посадил ее на диван и побеседовал о старине. При прощании я ей сунул в руку бумажку и был награжден взглядом, которого никогда не забуду. Прежний чин ее был таков, что нельзя было представить ее моему семейству. Жена моя, конечно, сказала бы: "Mais, mon cher, c'est une coquine". Я проводил ее до крыльца. После того все спрашивали: кто была эта благородная женщина, эта старушка-красавица? Она скончалась вскоре потом.

- Длинный эпизод! - скажут мне; да вся моя жизнь состоит из эпизодов, которые не интереснее этого. Уверенный в бессмертии души и в том, что умершие нас помнят, посылаю тебе привет, добрая Анна Исааковна!

По выпуске моем из школы поселился я у доброго инспектора Юнкерского института, барона Вальденштейна, занимая с товарищем моим, Федором Осиповичем Протопоповым, небольшую комнату. За квартиру, стол, завтрак и прочее я платил ему по 20 р. в месяц.

Назад Дальше