Воспоминания о моей жизни - Николай Греч 19 стр.


Позволю себе сделать отступление, упомянув об этом почтенном человеке. Барон Вальденштейн происходил от дворянской австрийской фамилии и учился в Венском кадетском корпусе, состоявшем под командой храброго гусарского генерала Габриани, который не знал грамоты и подписывал бумаги несколькими черточками и, поставив за ними точку, произносил важно: "Габриани". По выпуске из корпуса, Вальденштейн поступил в полк, в надежде отличиться военными подвигами, но в то время войны не было: целую неделю занимались строевым учением, а по субботам проходили тактику, то есть расставляли на столе разноцветные шашки, означавшие офицеров, унтер-офицеров и солдат, и испытывали разные построения. Терпение молодого человека лопнуло; он бежал из Австрии в Россию и поступил в Польше в С.-Петербургский легион, под команду генерала Леццано, исходил несколько кампаний и, устарев, перешел в статскую службу. Служил он председателем новгородского верхнего земского суда и женился на дворянке, вдове, бой-бабе, родственнице жены Державина. Посредством этой связи она доставила мужу место инспектора в учебном заведении. По упразднении института удалился он в Новгород и жил там до кончины своей.

В 1817 году, приехав в Франкфурт-на-Майне, познакомился я с братом его, не последним чудаком. Он жил небольшим пенсионом, спал до полудня и являлся потом к обеду (в час пополудни) в одну из первых гостиниц - Weidehof, Weinbach или Zum roemischen Kaiser, но не обедал, а пил кофе после обеда, беседуя с гостями. Потом, в восемь часов вечера, когда прочие ужинали, он обедал. Его угощали в этих домах безденежно за то, что он забавлял гостей своею болтовнёю, и он командовал прислугой беспредельно. У него была фантазия собирать табакерки, и всяк, с кем он ни познакомится, должен был давать ему табакерку на память: по смерти его нашли их у него более тысячи.

Елисавета Алексеевна Вальденштейн - баба вздорная, упрямая, крикунья и сплетница, была хорошая хозяйка и большая хлебосолка и кормила нас по горло - царство ей небесное! Потом переехал я к Бочкову и часто голодал за пансионным обедом.

В это время произошли в нашем домашнем быту замечательные происшествия, нимало не отрадные. 4 августа 1804 года скончался, как я уже говорил, дядюшка Александр Яковлевич. Во всю жизнь чувствовал я грустные и бедственные последствия этой потери. Если бы он пожил долее (а ему было от роду только тридцать семь лет), я был бы удержан от многих необдуманных глупостей, которые имели влияние на то, что называется судьбой человека и что в самом деле есть только движение руки и головы его.

Бабушка моя наследовала все имение сестры своей Ренкевичевой. Внук третьей сестры, Марии Михайловны Врангель (Иван Карлович Борн), остался в стороне, по нелепости тогдашних постановлений о наследстве; но бабушка объявила, что дает внуку свои десять тысяч рублей в дар. Иван Егорович Фок видел несправедливость этого выдела, но молчал, боясь своей Ксантиппы, а она надеялась, что слабый здоровьем Борн умрет до совершеннолетия от чахотки, как предсказывал в духовной своей отец его. По всем этим уважениям, прилагали о Борне всякое попечение: воспитывали его в Петровской школе, в пансионе Патиньи, потом определен он был в нашу Юнкерскую школу.

Между тем бабушка продала Пятую Гору Брискорну за 140 000 руб., разумеется ассигнациями, и получила с него 91 тысячу, а остальные 49 тысяч были рассрочены. На эти деньги купила она дом на Петербургской стороне, на углу Бармалеева переулка, и переселилась туда в 1804 году. Матушка с сестрами и братом Павлом жила во флигеле. Бабушка, вздорная, бестолковая и своенравная, перебиралась в просторном доме из комнаты в комнату. Сегодня такая-то комната - столовая; придешь через неделю, она спальная, а столовая на другом краю дома, Однажды перенесла она столовую в тесный бельведер над домом. Подле большого дома, занимаемого хозяйкой, стоял другой, поменьше, в котором жил командир Белозерского пехотного полка, расположенного на Петербургской стороне, генерал Седморацкий. Дом этот оказался для него тесным, но бабушка не хотела лишиться такого знаменитого жильца и взялась пристроить к дому два флигеля. Для этого заняла она у старой родственницы, генеральши Гандваль, шесть тысяч серебром. Седморацкий ушел в 1805 году в поход и в следующем году умер. Квартира осталась пустой, а долг, от падения курса, возрос до 24 000 рублей на ассигнации.

Все это уменьшало ее капитал, но она надеялась на 49 тысяч, оставшиеся за Брискорном. Между тем в 1806 году, 30 марта, вышел указ, которым объяснялись и дополнялись прежние постановления о наследстве: племянникам и потомкам их давалась доля, равная братьям и сестрам умершего вотчинника. Таким образом, И. К. Борн получил право на половину имущества, оставшегося после Екатерины Михайловны Ренкевич. Ф. М. Брискорн обратился к Христине Михайловне с требованием обеспечить на всякий случай права Борна и отложить половину полученного за имение капитала в кредитные установления. Но взятая ею излишне 21 000 была истрачена. Брискорн удержал недоплаченные 49 тысяч и удовольствовался обязательством Христины Михайловны, в случае требования Борна, вычесть недоплаченную сумму. С меня взял слово, что я не открою Борну секрета. Я отвечал, что сам не начну с ним говорить, но если он спросит - скажу ему всю правду. Здесь я должен забежать далеко вперед для окончательного описания эпизода. Это было в 1810 году. Борн жил со мною в доме Петровской школы, где я был учителем; он же служил в Департаменте государственного казначейства. Однажды прихожу домой поздно и вижу, что он лег. Всю ночь он вздыхал, охал и встал озлобленный. Мы сели за чай. Он взял чайник, стал наливать и вдруг остановился, поставил чайник, заливаясь слезами, и сказал:

- Нет, не могу молчать!

- Что с тобою? - спросил я.

- А вот что. Вчера приходил ко мне в департамент адвокат бабушки (сладивший для него это дело) и говорит: "Хотите ли, Иван Карлович, получить самым честным и справедливым образом семьдесят тысяч рублей с процентами за восемь лет - подпишите эту доверенность". Я изумился и попросил его дать мне время обдумать. Скажи мне, правда ли это?

- Сущая правда.

- Так ты знал это и не говорил мне?

- С меня взяли слово, что я не начну говорить тебе. Теперь ты узнал дело не через меня, и язык у меня развязан.

- Что же мне делать? Я не стану взыскивать с нее денег по записи и проценты. Но, кажется, имею все права на 49 тысяч, хранящиеся у Брискорна.

- Ты прав совершенно. Поди к Ивану Егоровичу (Фоку) и объяви об этом. Отдавать эти деньги старухе не нужно: она их промотает, как прочие.

Фок испугался и старался доказать, что запись составлена вообще, а не из опасения его иска.

- А почему вставлено 10 марта, день моего рождения и совершеннолетия?

У ответчика прилип язык к гортани. Решили, как предложил Борн. Бабушка удерживала взятые уже ею 21 тысячу и проценты. 49 тысяч от Брискорна получит Борн. Мы поехали к должнику. Здесь я должен привести черту добродушия Борна. Мы в то время забавлялись домашним театром. Когда мы вошли в просторную залу, Борн сказал с удовольствием: "Вот зала, какую желалось бы иметь для нашего театра". О деньгах, за которыми мы приехали, он и не думал. Вышел Брискорн и принял нас дипломатически. На первое объяснение Борна он сказал:

- Молодой человек, подумайте, что вы делаете! Вы отнимаете половину достояния у вашей благодетельницы и ее семейства.

- Позвольте мне, ваше превосходительство, в этом случае поступить, как я считаю лучше, и довольствуйтесь тем, что я не говорю с вами об остальных деньгах и о процентах. Что же касается до родственников, то со стороны их находится здесь Н. И. Греч, который согласен в том, что я прав беспрекословно.

Брискорн пошел в свой кабинет и вынес 49 пачек. Борн взял их, и мы откланялись. Приехав к бабушке, у которой жили матушка моя и тетушка Елисавета Яковлевна, он вызвал теток в другую комнату, разложил пачки на столе, разделил их на три части и сказал: "Вот вам, маменька Екатерина Яковлевна (как он звал ее), 16 тысяч, вот вам, тетушка Елисавета Яковлевна, 16 тысяч, а остальные 16 тысяч беру себе". Бабушка, слышавшая все это, закричала: "А сорок девятую тысячу дай мне на погребение!" - "С удовольствием?" - сказал Борн и отнес к ней.

Борн не оставил потомства; фамилия его исчезла с ним, с его женой и дочерью. Но родней ему должны считаться все честные и великодушные люди. Мне придется в Записках моих говорить о подвигах глупцов, негодяев и корыстолюбцев, но сначала должен упоминать, как можно чаще, о людях Божиих, оставивших нам примеры благости и великодушия. Таков был Иван Карлович Борн.

Возвращусь к самому себе. Один знакомый мне учитель, не из педагогов, предложил мне летом 1805 года принять приглашение, сделанное ему, на которое он не мог согласиться, - преподавать русский язык в славившемся тогда пансионе госпожи Ришар.

Экс-содержательница была не француженка, а уроженка Швейцарии, один ее племянник был адъютантом и любимцем Кутузова, другой служил при почте. Она была замужем за профессором ботаники (которого называли садовником) Ришаром и, быв невестой, лишилась левого глаза: она прогуливалась с женихом своим в санях парой; пристяжная лошадь вышибла ей глаз комом снега. В старости она лишилась употребления ног и не вставала с кресел. У ней были два сына: один в статской службе, женатый на побочной дочери князя Юсупова, другой, Иван, был отъявленный негодяй, пропал на службе в каком-то гарнизонном полку. Но дочери ее имели лучшую судьбу. Анна Францовна вышла за Клейнмихеля, когда он был только майором; известно, какую карьеру он сделал при Павле и Александре. У него был только один сын, граф Петр Андреевич, и много дочерей. Другая дочь Ришар, Елисавета Францовна, была замужем за Михаилом Александровичем Салтыковым (о котором я говорю в воспоминаниях о времени Александра), бывшим попечителем Казанского университета, потом почетным опекуном в Москве, получившим Александровскую ленту, когда он, от старости и болезни, лишился ума. Его дочь была за писателями Дельвигом и Баратынским.

Мария Христиановна Ришар завела пансион по смерти своего мужа и вскоре приобрела общее уважение. У ней воспитывались пансионерки императрицы Марии Федоровны, которых почему-либо нельзя было поместить в дворянских институтах: например, бывшая директриса Мариинского института Прасковья Ивановна Неймановская, до замужества Чепегова, турчанка, взятая в плен в малолетстве. Еще замечательно, что у ней в пансионе каким-то чудом воспитан был нынешний действительный тайный советник Александр Сергеевич Танеев.

С отвагой молодости, которой, как пьяному, море по колено, я отправился к М. Хр. Ришар, жившей на Невском проспекте, где ныне помещается Коммерческий суд. Она приняла меня учтиво и ласково, но сказала, что я слишком молод. К счастью моему, вошел к ней зять ее М. А. Салтыков, человек умный, образованный, стал меня расспрашивать, почти экзаменовать, и удалось понравиться ему своею откровенностью, своими суждениями о тогдашней литературе. Старушка на другой день дала мне знать, что принимает меня учителем русского языка.

Через неделю кончились каникулы, и я вошел в класс, чтоб заняться моею должностью. Глаза у меня разбежались. За длинным столом, по обеим сторонам его, сидело около двадцати молодых девиц, одна другой прекраснее, одна другой милее. "Ай да грамматика! - думал я, садясь за стол. - У столоначальников канцелярии Министерства внутренних дел нет и не будет такой милой компании". Самолюбие молодого человека, выставленное на жертву насмешливым вострухам, побудило меня заниматься моим делом как можно усерднее. Я готовился особо к каждому уроку; брал работы их на дом и приносил назад с замечаниями и поправками. Я назвал бы некоторых из них, если б не боялся оскорбить их напоминовением, что они, за тридцать четыре года перед сим, были уже взрослыми девицами.

Успехи их меня восхищали. Мария Христиановна вскоре увидела, что напрасно боялась моей молодости. Я был скромен в боязлив, и только в разборах поэтов давал волю своему воображению и слову. Почтенная старушка приняла участие в судьбе моей, дала мне средства обзавестись и явиться в свете как должно, и способствовала мне вступить в службу по гражданской части. Ее давно уж нет, но воспоминание о ней так еще свежо и живо в моей памяти, как будто бы я вчера был у нее в классах!..

Юнкерский институт преобразован был в высшее Училище Правоведения. Ко мне приставали, чтобы я вступил в это училище, и когда я объявил, что не хочу, мне возразили, что я, вероятно, боюсь экзамена, которому для вступления туда подвергались, и очень строго, в Педагогическом институте. Это меня взорвало, я ударился об заклад, что выдержу экзамен, и подал просьбу о принятии меня в училище. Мне назначили день экзамена: 23 ноября 1805 г., в одной из аудиторий Педагогического института (там где ныне университет), в семь часов вечера. Места слушателей были расположены амфитеатром. Внизу за круглым столом сидели профессоры Балугианский, Лоди, Кукольник, Тернич и Мартынов. На скамьях гнездились кандидаты. Они были почти все поляки. Я сел дальше, чтоб прислушиваться. Вызывали кандидата, спрашивали его, на каком языке он желает экзаменоваться. Поляки все избирали язык латинский, и говорили они очень свободно и правильно; но в науках, в логике, в истории, географии, математике и пр., они были очень слабы. Профессоры ободряли их: "bene, bene, продолжайте". Напрасно. Они оказались слабыми во всех этих предметах. До меня, последнего, дошла очередь в одиннадцатом часу. На вопрос о выборе языка я смело сказал:

- На каком вам угодно.

- Нет, выберите сами.

- Так на русском, - сказал я.

Помню все, что у меня спрашивали. Из логики об определении; из истории о Крестовых походах и о Сицилийской вечерне, из географии об острове Сицилии, из геометрии о Пифагоровой теореме; из физики общие свойства тел; из естественной истории о разделении птиц по Линнею. Я отвечал на все, не запинаясь. Дошли до последней графы: латинский язык. Я хотел было признаться, что очень слаб в нем, но добрый Тернич помог мне: он сказал своим товарищам по-немецки: "Мы обидим его, если станем экзаменовать в латинском языке: он не мог приобресть этих познаний без латыни. Прочие кандидаты говорят по-латыни очень хорошо, а в науках невежды". С ним согласились, и в графе при моем имени явилось благодатное слово optime. Я оказался вторым по экзамену из всех кандидатов. Первым был Иван Мих. Фовицкий.

На другой день я подал просьбу с объявлением, что домашние обстоятельства не дозволяют вступить мне в училище. Заклад был выигран.

В статье моей "Воспоминания юности" высказал я, каким образом началось мое литературное поприще. Первым из напечатанных моих трудов были русские синонимы в "Журнале Российской Словесности", издаваемых Н. П. Брусиловым в 1805 году. Кто был счастливее меня, когда я увидел статьи мои напечатанными, да еще с похвальным отзывом редактора. Уже тогда запала во мне мысль о сочинении русской грамматики; я прочитал все сочинения об этом предмете. Особенно помог мне в том умный и знающий учитель француз Гаврила Леонтьевич Лаббе де Лонд (Labbe de Londes). И он был самоучка. Старший брат его был в Петербурге карточным фабрикантом, младший остался в Париже, учился в каком-то коллегиуме, когда вспыхнула революция. Идучи однажды по улице, он увидел толпу, которая вышла из предместья, взобрался на бочку и смотрел на неучей. Впереди несли на шесте голову принцессы де Ламбаль. Несший ее ударил ею по лицу мальчика. Лаббе упал с бочки и ударился бежать к брату в Петербург. Прибежал в Руан, нашел корабль, отправлявшийся в Россию, и умолил капитана взять его с собой. Капитан согласился и привез его в Кронштадт. Тогда не было строгих правил по паспортам, особенно для тринадцатилетнего мальчика. Брат принял его к себе, поместил на чердаке и заставил разрывать карты на фабрике. Но мальчик продолжал учить украдкой, именно грамматику латинскую, прошел французскую, выучился очень хорошо русскому языку и пошел в учители, беспрестанно совершенствуя и распространяя свои познания. Он приходил иногда к нашему гувернеру Делигарду. Потом встретился я с ним где-то, помнится, на даче и разговорился. Он полюбил во мне любознательного молодого человека и пригласил к себе. Я не брал у него уроков, но пользовался его поучительными беседами и узнал многое; он же указал мне превосходную грамматику Сильвестра де Саси. В предисловии моем к моей пространной грамматике я упомянул о нем с искреннею благодарностью.

В 1806 году Шлейснер рекомендовал меня в учители к одной содержательнице пансиона, его родственнице, госпоже Мюссар (Mussard); и так как это знакомство имело великое влияние на судьбу мою, то я должен распространиться о нем подробно.

Фамилия Мюссар была одной из самых старинных и почтенных в Женеве. Праотец ее переселился туда из Франции в XVI веке, спасаясь от гонения на реформатов. Петр Мюссар (Pierre Mussard) по словам Biographic Universelle de Michaud, supplement, tome 75, p. 47, родился в Женеве около 1630 года, был пастором и Лионе, потом в Женеве и прославился там своим учением и богословскими сочинениями. Бель (Bayl) называет его мужем весьма знаменитым. Он умер в 1786 году. Руссо в своей "Исповеди" упоминает о Мюссарах, своих родственниках; один из них был миниатюрист-живописец, живший в Женеве, другой, приобрев честной торговлей хорошее состояние, жил в Пасси, близ Парижа, занимался страстно конхилиологиею, собирал вокруг себя общество ученых и образованных людей и любезных женщин. Руссо с чувством рассказывает, как приятно жид у него, и описывает бедственную его кончину: у него сделалась опухоль в желудке, и он умер с голода.

Известно, что Женева исстари, как всякая республика, раздираема была патриотами. Отец моего тестя, профессор Николай Мюссар, в шестидесятых годах XVIII века был приверженцем партии демократов, спорившей с аристократами, к которым принадлежал родной старший брат. Видя торжество своего противника, Николай Мюссар, надев праздничный плащ и прицепив шпагу, знак отличия гражданина, и взяв за руку тринадцатилетнего своего сына Даниила, отправился в ратушу, получил свидетельство в своем звании и со всем своим семейством выехал из пределов республики - куда? Разумеется, в Россию.

Назад Дальше