* * *
Но - главное дело сделано! Лучшие книги Довлатова вышли в Америке. Ура! И вклад Игоря Ефимова неоценим. Безусловно - это самые результативные годы для Довлатова. Притом, замечательно сотрудничая с Ефимовым, Довлатов сохраняет деловые отношения с его врагом Проффером и уже после смерти Карла, когда у руля "Ардиса" встает его красавица жена Эллендея, издает там "Наших". Издает "Представление" в неоднократно хулимой им "Руссике". Издает сенсационный альбом весьма небезобидных анекдотов про самых известных писателей с фотографиями Марианны Волковой в издательстве "Слово". Но все удачи имеют оборотную сторону, и плата за все - неотвратима.
Идиллия в отношениях писателя и издателя не могла продолжаться долго. Как мы уже знаем, Довлатов, сознательно или нет, всегда стремился к состоянию непокоя, неустроенности, методично разрушая любые отношения - с друзьями, женщинами, начальством.
Довлатов долго звал Ефимова переехать из маленького Анн-Арбора. но когда Ефимов переехал в Нью-Йорк, точнее - в Нью-Джерси, откуда прекрасно виден Манхеттен за рекой, - отношения их стали портиться стремительно и уже безвозвратно.
Оказалось, что в неспешной переписке, когда есть время подумать, гораздо легче поддерживать добрые отношения, чем вблизи. Живя в одном городе, хоть и в разных его частях, они снова общаются по почте - но почта приходит быстрее, и тон переписки уже другой. Ефимов уже не скрывает обид. Вблизи он "разглядел" Довлатова гораздо подробней. Письма Довлатова всегда были его шедеврами, почти такими же совершенными, как рассказы. В жизни, увы, поддерживать такой уровень у Довлатова уже нету сил. Он не может уже сдерживать свою далеко неоднозначную натуру, в которой черты весьма неприятные преобладали порой над приятными.
Ефимов оскорблен тем, что Довлатов в течении восьми месяцев (?!) ни разу не смог приехать к нему, в том числе и на важные для Ефимова семейные праздники. Что это, как не пренебрежение старой дружбой?
Довлатов тоже не может уже скрывать накопившейся антипатии - все же они долго мучили друг друга, совместно работая, и злоба накопилась. Цепляясь к одному из писем Ефимова, он обвиняет его чуть ли не в воровстве - в продаже экземпляров книги "Компромисс", не принадлежащих Ефимову… начисто при этом забыв, что сам же просил Ефимова их продавать.
Ефимов с присущей ему скрупулезностью перечисляет, наконец, все те, мягко говоря, "шероховатости", которые Довлатов позволял себе. Неискренность, нежелание помочь коллеге, двуличие, но главное обвинение - мизантропия, нелюбовь к людям, интерес лишь к бедам, происходящим с людьми, сочинение - причем весьма талантливое, - злостных сплетен, губительных для тех, кого они касались.
Довлатов не отрицал многих ефимовских обвинений и в оправдание свое лишь сообщал, что у него почти год болеет мать, и что алкоголь, с которым он пытается порвать, остается его единственным "горючим", позволяющим передвигаться по городу и позитивно общаться с людьми, а без алкоголя - исчезает все.
Его исповедь абсолютно откровенна, она режет сердце. В полном отчаянии он говорит, что не осуществилась главная мечта его жизни: стать профессиональным писателем, жить на гонорары… а халтуры убивают его!
Он, по его признанию, убедился в том, что у него нет настоящего таланта. Все лучшее, по его словам, уже опубликовано, но сенсации не произошло и не произойдет.
Тут он, безусловно, ошибся. К счастью для нас - но к несчастью для себя.
С таким вот "приговором", вынесенным себе, он и ушел.
Глава девятнадцатая "Смертью героя…"
Цена успеха - жизнь… Формально конец его жизни выглядит апофеозом. Вспоминает Евгений Рейн, всегда особенно чуткий к внешней, чувственной стороне жизни:
"Когда я впервые увидел его после отъезда, перерыв в наших очных отношениях составлял десять лет. Я ждал его в садике, примыкавшем к квартире Бродского на Мортон-стрит в Гринвич-Виллидж. Раньше назначенного срока отворилась калитка и вошли Лена и Сережа. Если Сережа и переменился, то только в том смысле, что он стал еще (хотя куда бы!) больше, заметнее, красивее. От природы элегантный, он был со вкусом, даже как-то празднично, одет. Мне он показался свежим и сильным, каким бывает человек после купания или лесной прогулки. Все в его жизни было правильно, он был на месте, он был хозяином своей судьбы и своего дела. Вот чего недоставало ему. И теперь его новая жизнь так ему шла.
…Мы отправились бродить по городу. Сначала по Манхэттену, потом взяли такси и отправились на Брайтон-Бич. Меня поразило - он и здесь был известен, любим. Его весело приветствовали в магазинах, на океанском берегу, в барах, куда мы два или три раза заходили. Наступил обеденный час, и он повел Лену и меня в ресторан "Одесса", где снова оказался желанным и знаменитым гостем. Я замечал, как ему приятно все это. И кроме того (а может быть, это важнее всего), за всем этим стояли уже вышедшие книги - "Зона", "Компромисс", "Наши", "Заповедник", "Иностранка" - и они говорили сами за себя".
Слава Довлатова достигла России, все ликовали, и поток радостных друзей хлынул в Америку - времена уже позволяли это. Радовался и замечательный питерский поэт Виктор Соснора:
"Меня поразила юность Елены и цветущий вид Довлатова. Такая красивая дружная пара, отличный автомобиль, начало заграничной славы Сергея, начало денег".
И - начало конца. Стоит тут вспомнить хоть и недоброжелательные, но точные слова Елены Клепиковой:
"Причин для безрадостного в тот последний Сережин год было много: и радиохалтура, и набеги московско-питерских гостей, и его запои на жутком фоне необычайно знойного, даже по нью-йоркским меркам, того лета. Что скрывать - у Довлатова был затяжной творческий кризис. Ему не писалось - как он хотел… Была исчерпанность материала, сюжетов - не только материальных, но и жизненных. Его страдальческий алкоголизм в эти месяцы - попытка уйти, хоть на время, из этого тупика, о который он бился и бился. Очень тяжело ему было перед смертью. Смерть, хотя и внезапная и случайная, не захватила его врасплох".
При всей его фантазии и дерзости в обращении с жизненным материалом - "реальная основа" у каждого его сочинения должна быть, в этом он сразу признался, - и раньше эта реальная основа всегда была. Прежде он смело, со знанием и пониманием погружался в родные пучины (барак, ипподром, совхоз), и все получалось живым и убедительным. Теперь он никуда уже погрузиться не мог. Америка, как таковая, была ему не по зубам - и он с отчаянием понимал это. Мечты об освоении чужого культурного пространства, с которыми он ступал на берег Нового Света, не сбылись - как не сбылись ни У кого из русских эмигрантов, не исключая даже любимого и почитаемого американцами Набокова. Наиболее "далекая" экспедиция в глубокую реальность из "мелкой обывательской лужи" эмигрантства изображена Довлатовым в рассказе "Третий поворот налево" - Алик и Лора перепутали поворот, оказались в американской глубинке (таких "глубинок" и в Нью-Йорке полно), ужасно испугались - и страшный неф своим "жезлом" показал им, куда ехать. Нет уж - спокойней вернуться в свою "лужу".
Да что говорить - даже заурядной мещанской жизни русской колонии Брайтон-Бич он не знал - кроме, пожалуй, кабаков. В тот мир его не влекло. Он сделал героическую попытку заглянуть в эмигрантскую жизнь чуть шире своего круга - журналистов и творческих людей, - и потерпел неудачу. Оказалось, что ему это неинтересно. В письме Науму Сагаловскому 21 июня 1986 года он пишет резко: ""Иностранка" в "Панораме" - говно". Он не мог сделаться другим. "Определиться - значит, сузиться". Хозяином он был лишь на своем участке, "шаг в сторону - расстрел". Это понимал даже Бродский. Когда мы с ним в Коннектикут-колледже встали в очередь в университетскую пиццерию, я предложил ему перейти улицу и зайти в другую пиццерию, гораздо более красивую и, главное, - пустую. "Нет уж! - усмехнулся Иосиф - Тут меня знают все, а там - никто!" Но тот свою роль лишь для узкого круга воспринимал как избранность, а Довлатов - задыхался. Плыть уже ему было некуда.
Знакомая писала ему в письме: "Ну какой ты американский писатель, ты, которого вспоминают до сих пор у пивных ларьков от Разъезжей до Фонтанки"?.. С отчаяния он даже делает попытку освоить современную Россию. В рассказе "Встретились, поговорили" эмигрант с набором готовых фраз и роскошных подарков едет в Россию к брошенной жене - и терпит фиаско. Но все равно - это уже рассказ не про Россию, а про эмигранта, больше похожий на фельетон, там нет ни "дыхания жизни", ни знания современной России, которая за годы отсутствия Довлатова изменилась бесповоротно… Тупик? И - запоздалый триумф. Все его шедевры уже выходили подряд - и лучшие, и средние, и даже лишние. Готовился триумф в России - но он с отчаянием понимал, что все это вещи, которые сейчас гремят, - старые, новых он не написал. И похоже, уже не напишет… Другой бы на его месте вполне бы успокоился сделанным и почивал на лаврах. Но то был бы другой… который бы этого не сделал и не написал. Нам нужен был именно Довлатов. А он в тот год - кончался. Нина Аловерт, замечательный фотограф - ей мы обязаны почти всеми американскими фотографиями Сергея, - съездив в Россию, сказала ему: "Слушай, в Ленинграде тебя цитируют в каждом доме. Ты такой знаменитый!" Он ответил: "Да, я знаю. Но поздно".
Довлатов мрачно шутил, что "сгорает" сразу на четырех работах - газета, радио, семья и алкоголизм. И все четыре стали приносить только одни страдания. "Нет в жизни счастья!" Лопнула - причем с вонью, - любимая прежде газета "Новый американец", которой отдал столько времени и крови. Радио "Свобода", которым он так дорожил духовно и материально, все больше оказывается "неродным" и словно бы и нисколько не благодарным ему… и там одни враги!
И вот - рухнуло еще одно, может, самое главное дело - его замечательная и плодотворная работа с Ефимовым. И другого такого уже не будет! Читаешь конец их переписки - уже не дружеское и даже не деловое общение, а, цитируя Ефимова, какие-то "Архивы страшного суда"! После крушения газеты, работы на "Либерти", рухнуло и главное "строение" Довлатова - он сам! Довлатов никогда не считал себя ангелом, но все же он, как и все люди, предпочитал себя оценивать положительно. И вдруг - разоблачение! Причем вполне убедительное, по-ефимовски дотошное, аргументированное, доказательное: скрупулезно перечислены все его "милые хитрости", о которых он тайно знал и сам, но вот они выставлены - и что? Перевешивают все прочее?
Мир Довлатова рушится! Мало ему сомнений в своих рассказах - выходит, что и как человек он - дерьмо? Причем все свои подлости, он, оказывается, ловко маскирует, успешно использует! Этот "итог" карьеры ему трудно принять спокойно. Утонули все "киты", на которых прежде стояла его жизнь - и оказывается, что и ему самому впору топиться!
Полный моральный крах! Он был циничен достаточно, чтобы ловко делать дела, но не настолько, чтобы не воспринимать обвинения друзей, пусть даже бывших. Можно, конечно, сказать, что главное в его жизни - творчество. Но при зрелом размышлении оказывается, что его книги уже не книги, а "перечень улик". Список его книг (лишь самых значимых!) впечатляет:
"Невидимая книга" - "Ардис", 1977.
"Соло на ундервуде" - парижская "Третья волна", 1980.
"Компромисс" - "Серебряный век", 1981
"Зона" - "Эрмитаж", 1982.
"Чемодан" - "Эрмитаж", 1986.
"Представление" - "Руссика", 1987.
"Не только Бродский" - "Слово", 1990.
"Записные книжки" - "Слово", 1990.
"Филиал" - "Слово", 1990.
И каждая его новая книга - ступенька к славе. А для души его - ступеньки в ад. В "Невидимой книге" он высмеял, хоть и прославил, любимых ленинградских друзей. В "Зоне" герой в конце почти теряет человеческий облик. Автор бросает, вместе с местом службы, любимую девушку… Но не оставаться же было там? "Компромисс" - обижены верные друзья и сослуживцы, брошена любимая женщина и дочь… Но не оставаться же было там! Знаменитейший "Заповедник"!.. Ужасное поведение автора, отъезд в Америку - от полной безнадежности - жены и дочки. "Наши". Ради красного словца автор, в полном соответствии с пословицей, не пощадил не только отца, но и всю родню. "Филиал". Отомстил литературной братии и главному "врагу", мучившему его всю жизнь, - Асе. Каждый шедевр оставил рану в сердце, и оно болело все сильней. Ради книг - сколько пролито крови, и своей, и чужой. Кровь - единственные чернила? Но стоят ли книги этого?.. Стоят! Но как вынести такую цену?
Созданные им книги - единственное, что спаслось, - выходили все большими тиражами, слава росла - но это уже словно было отдельно, уже не имело к его измученному телу - и такой же душе, - прямого отношения. Похожая история изображена в "Мартине Идене" - успех книг, слава летит вверх, как бабочка, и тут же идет физическая гибель автора, исчезновение изодранной, уже ни на что не пригодной "оболочки". Талант "выпивает" человека, весь сок достается шедеврам - а человек, обессиленный, падает и гибнет.
Свою раннюю смерть Довлатов предчувствовал, хоть и боялся, и пытался как-то осмыслить ее, "поднять высоко". Напившись, что всегда сопровождалось у него приступом отчаяния, он читал гениальную "отходную", сочиненную его другом, "примеряя" ее на себя:
…Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто,
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
Вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
Чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
Тщетно некто трубит в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
С берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
И Лена, отыскав Сергея по телефону в очередном загуле, мрачно спрашивала хозяев дома или просто друзей: "Ну что? Харон уже ищет драхму?"
К сожалению, уже никакие застежки, цитируя того же Бродского, не спасали его от распада.
"Уплыл" и последний кит, на котором он мог бы еще стоять, последняя надежда на спасение - нормальная семья. Довлатов отдал много страсти, усилий и переживаний своей семье (всем своим семьям) и, может быть, сделал для нее (них) намного больше, чем обычный рядовой обыватель… но тот дает самое главное - ощущение стабильности, надежности, устойчивости. Вспомним знаменитое "семейное времяпровождение", изображенное Петровым и Ильфом: основательный, солидный глава в минуту досуга уютно и неторопливо выпиливает лобзиком игрушечный сортир… только крючочек остается накинуть! Конечно, это пародия, но схема семейной идиллии именно такова. Но такого бы Довлатов не вынес. Он бы повесился от такого уюта! Помнится, он говорил Рейну, что не намерен тратить время "на починку фановой трубы", как и на любое другое "нормальное времяпровождение"…
Конечно, нормальной семьи, "ноева ковчега", у него не было. Все больше "дичала" Катя - с детьми в переходном возрасте это бывает всегда, кроме того, она хорошо понимала, что ей предстоит "находить себя" в американской жизни, и ее экстравагантные искания пугали Сергея. Лену Сергей всю жизнь изображал "неизменной, как скорость света". Но и она не могла бесконечно выдерживать выходки мужа (прежде всего, ужасные запои) - и ее отношение к Сергею, конечно, менялось. Суровость ее можно понять: она не могла "задушевно" выпивать с мужем, понимая, во что это выльется, а без этого он уже не мог… Сын Коля, который в детстве так радовал отца своей живостью, непосредственностью - Довлатов называл его "маленькой фабрикой по выработке положительных эмоций", - с годами как-то замыкался, мрачнел. Все главные "точки опоры" ушли из-под ног. О том говорит и фотография, полученная мною незадолго до его смерти: Лена и Сергей сидят на кухне рядом, но как-то по отдельности. Надпись на обороте: "Вот какие мы теперь мрачные". Родной дом казался ему суровым, и он "искал счастья" в других местах.
Андрей Арьев, посетивший Довлатова незадолго до его смерти, вспоминает, что встретил его Сергей трезвым, бодрым. За столом пил лимонад, весело говорил, что с пьянством покончено… Только Лена почему-то при этом мрачно молчала. Довлатов возил Арьева по Нью-Йорку, замечательно рассказывал - и только в музеи принципиально не заходил, гордился, что так и не побывал ни в одном музее. Ждал друга в машине. В один из дней они поехали в "берлогу" к Константину Кузьминскому, бывшему земляку, весьма известному в литературных кругах составителю замечательного сборника неофициальной русской поэзии "Голубая лагуна", включившей многих талантливых поэтов - Уфлянда например. Дом Кузьминского весьма экстравагантен, да и сам он подчеркнуто богемен - по легенде, никогда не встает с дивана и не одевается, обходясь халатом. По помещению бегали многочисленные собаки - Кузьминский зарабатывал разведением и продажей борзых. Конечно, в столь задушевной обстановке, да еще при встрече старых друзей Кузьминского и Арьева, столько лет не видевшихся, не напиться было нельзя.
Арьев проснулся в какой-то абсолютно незнакомой, но аккуратной квартире… По виду из окна понял, что находится в том же самом доме, но на другом этаже. Но главное - было абсолютно непонятно, что делать, куда податься? Тут с улицы послышался свист, и Арьев увидел на той стороне улице Довлатова с какой-то роскошной блондинкой. Они зашли в квартиру, Довлатов бегло познакомил Арьева с дамой, они спустились, сели в ее машину, и она отвезла их к дому Довлатова в Форест-Хиллз. "Но что меня слегка удивило, - вспоминает Арьев. - что мы остановились на расстоянии нескольких домов до подъезда Довлатова. И оставшееся расстояние до подъезда прошли почему-то пешком. Но особого значения я этому не придал - мало ли что? Тем более что Довлатов по пути зашел в магазин". На блондинке Арьев тоже как-то не зациклился, вскользь подумав - мало ли, поклонница.
А между тем это была журналистка Алевтина Добрыш - с ней Довлатов познакомился еще в 1984 году, и именно она оказалась рядом с ним в последние часы жизни и, как могла, пыталась его спасти. Но в тот момент Арьева больше волновало другое: в магазине Довлатов купил ему две бутылки пива и какую-то непонятную бутылочку - себе. "Что это?" "Да так, лимонад!" - отмахнулся Довлатов. И с этого начался безумный запой. Довлатов лежал на диване и пил одну бутылку водки за другой. Как только очередная бутылка кончалась, он орал: "Лена! Водки!" - и та вынуждена была бежать в магазин, потому как из-за малейшего промедления Довлатов начинал крушить посуду и мебель. На Арьева он уже не обращал никакого внимания. На второй день, не выдержав, Андрей съехал от него… И вернувшись в Ленинград, сказал в отчаянии: "Всё! Долго он так не протянет!" О болезни Довлатова - замечательные стихи его друга Льва Лосева:
Я видал: как шахтер из забоя,
выбирался С. Д. из запоя,
выпив чертову норму стаканов,
как титан пятилетки Стаханов.
Вся прожженая адом рубаха,
и лицо почернело от страха.Ну а трезвым, намытым и чистым,
был педантом он, аккуратистом,
мыл горячей водою посуду,
подбирал соринки повсюду.
На столе идеальный порядок.
Стиль опрятен. Синтаксис краток.Помню ровно - отчетливый бисер
его мелко-придирчивых писем.
Я обид не держал на зануду.
Он ведь знал, что в любую минуту
может вновь полететь, задыхаясь,
в мерзкий мрак, в отвратительный хаос.Бедный Д.! Он хотел быть готовым,
оттого и порядок, которым
одержим был, имея в виду,
что, возможно, другого раза
нет, не вылезешь ты из лаза,
захлебнешься кровью в аду.