Однако зимой нормальная обувь нередко жестоко подводила отца. Он падал на каком-нибудь скользком месте, и тогда к нему опять возвращалась та первоначальная боль. Тогда вновь извлекались из чулана костыли, извлекались оттуда же собственноручно подшитые пимы, почти такие же высокие, как ставший легендарным "тутр", и даже более жесткие, и опять дорога на работу и сама работа делались пыткой.
Туго приходилось в такие времена и папиному выходному - а другого у него не было - пальто, он был уже весьма грузным мужчиной, и не существовало в природе такого драпа, который бы мог работать, как баббитовый подшипник коленвала, а требовалось именно это. Другими словами, ткань под мышками держалась недолго, скоро образовывались дыры, на них накладывались заплатки из предыдущего пальто, но и у заплаток ресурс получался невелик, однако заплатки были удобны тем, что подчинялись теории и практике основ взаимозаменяемости. В конце концов пришли к тому, что стало у отца два выходных пальто, одно - под костыли, другое - для хождения с тросточкой…
А когда отец маялся от последствий старого ранения, нас с сестрой вечерами ждала особая повинность, мягко говоря, доставлявшая нам с сестрой мало удовольствия. Впрочем, повинности не для удовольствий и существуют. Называлась она "тереть ногу". И мы исполняли ее, строго следя за тем, чтобы очередность ни в коем случае не нарушалась, хотя она все равно то и дело нарушалась - хитрая сестра все время норовила не успеть сделать днем уроки, все оставляла на вечер какую-нибудь будто бы нерешающуюся задачку, тогда как нерешающихся задач у нее, как и у меня в будущем, почти не было, а если все-таки были, то ни мать, ни отец тем более не имели возможности нам помочь. Но пока я был дошкольником, сестра вовсю дурачила меня этими задачками…
Возможно, отцу было бы гораздо приятней, если бы и мама хоть изредка тоже ему "ногу терла", помимо исполнения прочих обязанностей. Но я ни разу не видел, чтобы она это делала, и думаю, что он, скорей всего, не смел ее просить…
Отец ложился поудобней на койку, я или же сестра садились рядом на табурет и делали, делали этот изнурительный, к тому же вызывающий отвращение массаж. Это было ничуть не лучше, чем дрова пилить. А отец-то, конечно, в минуты, когда мы "терли ему ногу", в нирване пребывал. И, глядя на него, мать с бабушкой принимались "искаться в головах". Иной раз такой кайф перепадал и сестре, и даже мне, в чьей голове вряд ли что можно было найти как внутри, так и снаружи…
В общем, все мы были не прочь на досуге предаться простейшим житейским утехам, чем-то явно напоминающим рукоблудие, прости, Господи…
И постепенно боль покидала отца. Возможно, наши с сестрой усилия весьма споспешествовали тому, возможно, не весьма, но споспешествовали, однако я в реальный смысл моей работы не верил тогда совершенно - детский нигилизм, что вы хотите.
Боль отпускала отца, и он опять, разумеется с известной натяжкой, "ходил гоголем". До следующего падения. Ведь что ни говори, а был он тогда еще весьма молодым, по нынешним моим меркам, человеком и хотел выглядеть да и жить не хуже других, тем более что некоторые другие, совершенно не считаясь с авторитетом сельского учителя, так и норовили уязвить беднягу в самом для него святом. А святым для него - уж очень хочется мне так думать, хотя, вне всякого сомнения, отец сам подобным образом никогда не формулировал, и, вероятно, я опять приписываю ему душевные качества, которыми он в силу объективных и субъективных причин не располагал, - святым для него было то чувство, которое он испытывал к своей первой в жизни женщине, которая могла бы стать и последней, если бы всю жизнь не стремилась к совершенно иному, чтобы в конце концов это иное заиметь и уразуметь на личном опыте, что сказочным принцам либо вовсе нет места в стране победившего соцреализма, либо для этого надо самой быть аналогичной принцессой, что очень обременительно и ответственно не только в данной стране, но и в любой другой…
Родиться мне пофартило в деревне Борки близ города Тюмени. К тому времени семья уже вырвалась из-под гнета спецкомендатуры и могла, хотя бы теоретически, жить где ей заблагорассудится. Дядя Леня, вернувшись с флота бравым матросиком, моментально женился, причем на городской девушке, причем на учительнице начальных классов. Впрочем, он и сам имел, как мы помним, изрядное для нашей местности образование. В общем, тоже влип в прослойку.
Кстати сказать, в те времена, вопреки нынешнему зубоскальству интеллектуалов, слово "прослойка" никого не коробило, и принадлежать к ней считали за честь.
Видимо, свадьба была у нас, я ее запомнил, потому что была жуткая теснота, мне мучительно хотелось спать, и я каким-то образом отвоевал себе место на кровати, но спать мне все равно не давали, то и дело бесцеремонно сдвигали меня к стенке, как мелкий неодушевленный предмет, садились на кровать, курили невыносимые папироски - "Север" да "Прибой", по-видимому, ничуть не волнуясь, как оно скажется на моем детском организме, не станет ли, как минимум, причиной моего раннего влечения к зелью.
Помню отчетливо, - а было мне тогда года, наверное, три, - дядин выбор наша родня не одобрила, о чем говорили при мне, совсем меня в расчет не принимая. Во-первых, невеста была старше жениха, то есть, согласно бытовавшим стандартам, вообще засиделась в девках, что само по себе дает массу очевидных, а заодно и мнимых оснований для скептицизма. Кроме того, тетя Галя имела не очень хорошие зубы, потому что очень увлекалась карамелью, а здоровым народным продуктом часто манкировала и суп, дай ей волю, не ела бы вовсе никогда.
Когда гости расходились, один из них, отведя мою мать в сторонку, а я сам увязался за ними, полушепотом сказал ей какой-то пошлый комплимент, который мне не запомнился, а еще, похваляясь, возможно, вольнодумием, прочитал стишок, который мне запомнился, хотя и был тогда малопонятен:
Товарищ Берия
вышел из доверия,
а товарищ Маленков
надавал ему пинков:
"Не хотел ты жить в Кремле,
так живи теперь в земле…"
Конечно, если глядеть в корень, стишок-то был верноподданнический. Но кто в нашей местности умел тогда глядеть в корень? Однако выходит, когда мой дядя женился, Сталина уже не было, но откровения двадцатого съезда еще не снились советскому народу и во сне. Еще выходит, что зря они меня, субтильного, но памятливого трехлетку, не принимали в расчет. Если бы принимали, может, я бы сейчас писал не эту, совсем другую повесть.
Или я слишком уж переоцениваю мою память, может быть, многое из того, что, как мне кажется, я помню лично, мне кто-нибудь рассказал гораздо позже? Да, наверное, не без того. Однако - вряд ли в очень существенной степени…
А зато у нас завелись родственники в Тюмени. Ну - не родственники, конечно, в полном смысле этого слова, которое означает кровную связь, однако - свои. Люди, которых, в принципе, уж если не полагается, то и не возбраняется иногда навещать, у которых считается удобным останавливаться, наведываясь в город по делам или так, проветриться. И как принимаемая сторона, так и принимающая должны при этом как можно отчетливей демонстрировать друг другу, но больше окружающим искреннюю радость встречи. Ну, не нами заведено…
Дядю я любил очень. На мой детский взгляд, он обладал всеми теми мужскими качествами, которыми, по стечению различных обстоятельств, либо совсем не обладал мой отец, либо обладал лишь частично. И дядей я мог гордиться перед моими приятелями, а отцом не мог.
Дядя Леня был большой весельчак, юморист и даже иронист, он классно играл в лапту, городки и в "чижика", казался мне невероятно сильным и ловким, непринужденно, без всякой натуги матерился, что я, тогда еще только осваивавший некоторые специфические азы и буки, умел делать только шепотом и в полном уединении. Потом-то, конечно, избавление от антинародного комплекса и ко мне помаленьку пришло, чему я рад сегодня гораздо меньше, чем когда-то.
А еще мой дядя первым предложил мне попробовать курево. Притом в присутствии всей родни. Он сунул мне зажженную папироску, я с готовностью набрал дым в рот, подержал его там немного да и выпустил, горделиво глянув по сторонам, мол, все знаем, все умеем, вот только пока не понимаем, какое удовольствие люди от курения испытывают, но об этом мы пока никому не скажем, а постараемся понять позже и самостоятельно.
Но дядя надо мной добродушно посмеялся и объяснил, в чем состоит моя ошибка. И вторая моя публичная затяжка была уже предельно эффективной, ибо я сразу втянул дым в легкие, ничуть не задержав его во рту. Разумеется, я закашлялся до соплей, слезы хлынули ручьем, и все до упаду хохотали, кроме бабушки, перепугавшейся всерьез и немедленно приступившей к моей реанимации. Бабушка плакала вместе со мной, колотила меня по спине, отпаивала водой, сажала на горшок. И на чем свет стоит ругала безалаберного сына своего, хотя прочие присутствующие восприняли его выходку, наоборот, совершенно положительно. А родители-педагоги даже высказали общее профессиональное мнение, что случалось с ними совсем не часто, мол, это будет мне хорошим уроком на будущее и, возможно, даже навсегда отвратит от зелья.
Данный педагогический прогноз, как, наверное, и большинство педагогических прогнозов, совершенно не оправдался. Влечение к табачку с раннего детства напоминало о себе не раз, и дело было даже не в табачке как таковом, потому что по-настоящему пристрастился я к куреву лишь на первом курсе института, а до того это был лишь самый простой и самый доступный запретный плод. Однако с ним связаны довольно забавные, а также весьма грустные впечатления детства, о которых еще обязательно пойдет речь, но несколько позже…
Итак, мы все с виду довольно счастливо обретались в Борках: отец вел в местной семилетке свою географию, мама работала воспитательницей, правда, не в детском саду, а в детском доме, открытом во время войны для блокадных детишек. А моя сестра уже подросла, и ее отдали в школу, я же остался на попечении бабушки, которая мне совсем не докучала, считала своим долгом вовремя и досыта меня накормить, а в остальном же, как и прочие обитатели деревни, полагалась на природу и Господа Бога, который тогда еще маленько присматривал за российской деревней и в которого бабушка верила довольно причудливой верой, напоминающей некий религиозно-мистически-сказочный винегрет, ибо по причине полной неграмотности о Библии она имела понятие какое-то, пожалуй, трепетно-языческое, основанное на самых фантастических слухах - вроде того, что человек, полностью прочитавший великую Книгу, должен непременно, бесповоротно и даже буйно помешаться…
Отец вел свою географию и явно старался как можно меньше "брать в голову". Платили ему крайне мало, пенсия за инвалидность была тем более мизерной, однако он, наверное, полагал, что делает все от него зависящее, и совершенно не видел повода упрекать себя в чем бы то ни было, то есть жил в полном и полюбовном согласии с самим собой.
В отличие от других учителей, многие из которых в те времена еще полагали себя не просто урокодателями, но и как бы миссионерами всемирной церкви Ленина-Сталина, отец просто хотел иметь сытую, безоблачную и полную маленьких - но если получится, то и больших - радостей жизнь. В связи с этим он только в самых крайних случаях ставил двойки, благодаря чему многие до сих пор помнят моего отца как добрейшей души человека, а человек всего лишь не хотел портить отношений вообще ни с кем, а также не имел ни малейшего желания удлинять свой рабочий день по собственной инициативе, поскольку двойки в те времена обязывали учителя сидеть со своими "послеурочниками" в постылой школе хоть до ночи - пока тупой и ленивый ребенок не усвоит необходимый материал.
Разумеется, следовать своим принципам отцу удавалось не всегда. Реальность то и дело вносила свои неумолимые коррективы. И невозможно было с ними не считаться совсем. И в случаях исключительных приходилось не только двойки ставить, но и вследствие этого какое-то время ощущать в воздухе чье-нибудь неудовольствие, раздражение и даже откровенную злобу. Но это происходило крайне редко, а совсем не происходить не могло, небось не на облаке жили и живем…
Ей-богу, не помню, чтобы отец когда-либо бурно проявлял положительные эмоции. Либо он всегда сдерживался, либо, что кажется мне более вероятным, бурные эмоции не рождала папкина, лишенная существенных претензий, душа. Так что ни разу в жизни я не имел повода сказать: "Папка рад-радехонек!" - и порадоваться за него и вместе с ним.
Зато отрицательные эмоции помню. Они мгновенно вспыхивали только в одном случае, когда кто-нибудь из тех, на кого можно безбоязненно их обрушить, вольно или невольно покушался на самое ценное - душевный, тем более физический покой. Впрочем, если на душевный или физический покой покушались те, на кого обрушивать ничего нельзя, то доставалось опять же тем, на кого можно обрушивать все, что заблагорассудится. И тогда всплески отрицательной энергии казались вообще беспричинными, а потому еще более впечатляющими…
Хорошо запомнилось, как отец, столь мало, повторяю, озабоченный моим воспитанием, вдруг мгновенно взволновался тем, что именуется "культурой приема пищи". И без всяких предисловий врезал мне ложкой по лбу, отчего на лбу мгновенно набухла огромная шишка, которую бабушка потом точно такой же ложкой растирала, чтобы шишка приобрела более пристойные размеры. "А пусть не чавкает!"- невозмутимо пояснил отец.
Весьма вероятно, что тот карапет со старинной фотографии поступал с моим папой аналогично. И с ним еще в девятнадцатом веке аналогично поступали. Однако нельзя же вечно хранить порочную традицию!
А еще однажды, когда я своей шумной игрой мешал отцу творить его бесконечные "рабочие планы", он ласково подозвал меня к себе, даже посадил на свое единственное подходящее для сидения колено, потом достал из стола ножик и, продолжая лучиться улыбкой, сообщил, что намеревается отрезать-таки мой язык, чтоб я больше никогда не мог вредить его творческому процессу.
А у меня, признаюсь, тогда еще было неважно с чувством юмора. Более того, я понимал, что с этим чувством неважно и у отца, и очень боялся остаться на всю жизнь таким же дефективным…
Он-то меня через минуту выпустил из своих коротких, всегда ухоженных, почти не знающих физического труда, однако чрезвычайно сильных рук, выпустил, посчитав свою воспитательную цель достигнутой, причем даже без физического воздействия на объект, а я потом бился в истерике, и бабушка, плача со мной за компанию, опять уговаривала меня сесть на горшок, а также попить парного молочка.
Еще несколько дней я довольно сильно заикался, и даже думали, что буду теперь заикаться всегда, но, к счастью, сия чаша меня миновала. Впрочем, я и без этого всю жизнь не испытываю недостатка в комплексах. Может быть, я даже целиком из них, любимых, состою…
Контингент детского дома, по рассказам матери, был очень специфическим. В детском доме посредством деревенского продукта, деревенского воздуха и традиционного деревенского чадолюбия (выдуманного, заметим, в незапамятные времена благодушными городскими публицистами) пытались возвращать к нормальному физическому и моральному состоянию малолетних ленинградцев. И среди них попадались такие экземпляры, вполне, между прочим, упитанные и физически крепкие, такие молодые волки попадались, что юные воспитательницы и нянечки, оставаясь на ночное дежурство, никогда не могли быть уверенными, что их нынче не изнасилуют и не прирежут.
Конечно, после войны уже столько лет прошло, деревенский воздух и деревенский продукт наполовину сделали свое дело, сделать же вторую половину во многих случаях было не под силу ничему и никому. И процесс воспитания в детском доме, хотелось это кому-то или нет, получался обоюдным. А пожалуй, даже и с некоторым перекосом в противоположную от задуманного сторону. Потому что те воспитанники, по которым плакала тюрьма, по окончанию детдома туда и попадали, а вот персонал учреждения, нигде не получивший предварительной моральной закалки и нравственной прививки, явно усвоил кое-что из дурных манер сироток. Впрочем, этот персонал и сам по себе вряд ли был каким-то отборным, то есть выросшим на безопасном расстоянии от бесчисленных и неувядаемых мерзостей жизни.
Так, из рассказов мамы запала в душу одна характерная история, случившаяся в детдоме, когда туда доставили из Тюмени очередную партию никому, кроме государства, не нужных детей уже не военного происхождения, а вполне мирного, буднично-бытового. И в этой партии оказался один, мягко говоря, нестандартный ребенок - плод порочной связи двух мифических персонажей - Гермеса и Афродиты.
В общем, был незамедлительно устроен импровизированный медосмотр, самозванные медички быстренько и без интереса осмотрели нескольких нормальных детей, проявивших полное равнодушие к очередному бесцеремонному вторжению в их интимную сферу, но аномальный ребенок, совсем маленький, однако уже, наверное, успевший осознать всю горечь своей уникальности, артачился и плакал. Не хотел раздеваться.
Однако сопротивлялся не долго, усвоив из прежнего опыта, что взрослые никогда не бывают способны противостоять своему гадкому, глубоко порочному любопытству.
И знаете, меня всю жизнь преследует это видение, которое, разумеется, лишь продукт развитой фантазии, однако бывают же фантазии, которые воспроизводят упущенною реальность вроде особого, обращенного в прошлое фотоаппарата, раз уж настоящего фотоаппарата в нужный момент ни у кого под рукой не оказалось.
Отчетливо вижу этого человеческого, что ни говори, детеныша, голенького, окруженного плотным кольцом сидящих на корточках великовозрастных девах, некоторые из них не только молодые специалистки, но и комсомолки, вижу даже, как самая пытливая из них опасливо трогает холеным пальчиком сей чрезвычайно редкий для человеческой природы предмет…
К счастью, я не вижу, чтобы кто-то из присутствующих в этот момент гадливо хохотал, однако не исключаю, что отдельные прысканья в кулачок вполне могли быть, однако тут моя фантазия упирается в некий невидимый, но непреодолимый болевой барьер - хватит уже, хватит, и так - перебор…
Между тем мама упорно продолжала считать свои отношения с отцом досадной, но вполне устранимой случайностью. Насчет случайности возразить абсолютно нечего, а вот относительно легкой устранимости, то это - вряд ли…
Другими словами, как ни пошло это звучит, мать, несмотря ни на что, продолжала ждать уже упоминавшегося "принца". А я, родившись в эпоху действия памятного указа, запрещающего аборты, сам того не желая, нанес по ее любимой иллюзии очередной ощутимый удар.
Из-за чего, как я понимаю, мама помимо нормального материнского чувства испытывала ко мне и какое-то другое - не менее сильное. И то одно, то другое брало верх. Кроме того, мать почему-то сразу вбила себе в голову, что, если повседневно, не покладая рук, не поддаваясь, самое главное, душевной слабости, заниматься моим воспитанием, то я непременно вырасту таким ученым чудовищем, что содрогнется весь Советский Союз. Тем более что внешностью своей я, чем дальше, тем больше, напоминал отца.