Палка, палка, огуречик - Александр Чуманов 4 стр.


Потом я не раз еще наблюдал подобное явление, когда выросшие в либеральных семьях дети вдруг, возглавив собственные семьи, делались жуткими деспотами. Хотя и обратное наблюдать тоже доводилось не раз, из чего я позволил себе сделать вывод: мало на свете людей, которые, обретя зрелость - что само по себе весьма и весьма относительно, - вполне довольны тем, как их воспитывали родители. И счастье, что не все, учтя действительные или мнимые ошибки родителей, впадают в противоположную крайность. Многим все же хватает здравого смысла избрать нечто среднее - интуитивно или осознанно.

Впрочем, сам-то я данный вывод, можно сказать, в своей личной практике совершенно не использовал, а сразу, как только представилась возможность, выразившаяся в рождении первой дочери, впал в крайность. И потом еще впадал не раз…

Конечно, я рос далеко не пай-мальчиком. Хотя вообще-то долгие годы смотрелся заморышем, а нормальный рост набрал только где-то к девятому классу.

Мое поведение довольно часто должно было внушать родителям законную тревогу, и довольно часто они имели все основания проявлять примерную строгость, но память почему-то сохранила совсем иные случаи, почти не сохранив то, что можно считать пусть суровым, но справедливым. Однако ничего с этим не поделаешь, ведь если понять можно все, простить - почти все, то забыть по собственному усмотрению никакой пустяк невозможно, память наша нами не контролируется…

Как-то в начале лета - только-только зазеленела трава в лесу - мы с ребятами отправились, по обыкновению, в ближайший лесок, весь насквозь просматривавшийся из наших окон. И там один большой, эрудированный, по-видимому, мальчик вдруг елейным голосом предложил;

- Хочешь ягодку, Санька?

- Конечно, - ничего не подозревая, немедленно откликнулся я, щербато и доверчиво лыбясь, протянул замызганную ладошку.

Но ягодку мальчику взять было пока неоткуда, поэтому вместо ягодки он предъявил мне для ознакомления и принятия к сведению незнакомую прежде конструкцию из трех пальцев, которую осмыслить без посторонней помощи я, разумеется, не мог; однако повторить сумел запросто.

А потом еще раз повторил, когда домой вернулся. Уж очень не терпелось блеснуть перед моими близкими новым навыком.

- Бабушка, хочешь ягодку?

- Хочу, солнышко мое, очень хочу!

- Так - на!..

Уже через мгновение я был до нитки раздет, вытащен на улицу и публично порот самым безжалостным образом. Причем, даже без оглашения приговора, из которого бы явствовало, за что же я приговорен к столь исключительной мере воспитания. Разумеется, сам факт порки означал, что конструкция из трех пальцев предъявителя не красит. Но почему - это я уяснил много позже…

А потом примерно таким же образом я был подвергнут воспитательно-педагогическому приему, когда вернулся домой после прогулки по главной улице села, где располагалась вся наша торговля и, следовательно, чаще всего кучковался народ. Потому что я вернулся домой только с виду примерным мальчиком, но при ближайшем рассмотрении обнаружилось, что у меня полная штанина окурков.

(Знаете, раньше детям шили такие штаны простейшей конструкции и чаще всего из вельвета, мне они до сих пор помнятся как удобнейшая вещь. Штаны оснащались одной, также вельветовой, помочью - или двумя, штанины под коленками застегивались на пуговки, передняя и задняя половинки тоже посредством пуговиц соединялись на талии, но оставались еще две дырки - для прохода воздуха, надо полагать, - дырки с виду напоминали карманы и, в случае острой нужды, вполне могли в этом качестве использоваться, только содержимое оказывалось не в кармане, а в штанине, засунутая же с независимым видом в псевдокарман рука ощущала вашу пупырчатую ногу или еще что-нибудь - тоже ваше…)

А нужно заметить, что в те времена сигарета была предметом сравнительно редким, публика курила в основном, как я уже отмечал, мелкие папироски типа "Север" и "Прибой", а также "Беломорканал", считавшийся почти шикарным и употреблявшийся строго по назначению, а не как теперь - для подмены табака марихуаной.

Кроме того, противопожарное сознание населения тогда было на высоте, еще мало кто, тем более в деревне, жил в каменных коробках, сравнительно не горючих, а потому использованное курево всегда весьма тщательно тушилось - просто бросить папироску на дорогу могли себе позволить только самые отпетые, а добропорядочные же полагали своим гражданским долгом сперва тщательно заплевать тлеющий окурочный кончик, а потом, для гарантии, расплющить его, растереть вращательным или возвратно-поступательным движением обуви.

В общем, то, чем я с немыслимым усердием наполнил штанину, для повторного раскуривания совершенно не годилось. И это было абсолютно очевидно любому из тех, кто видел, чем я занимаюсь, и кто настучал на меня моей мамаше. Но ведь и она, совершенно самостоятельно и без малейшего напряжения, могла уразуметь элементарное. И потому остервенение, с которым била меня за эту провинность мать, поддается только одному объяснению - она входила в раж, теряла всякий контроль над собой, и, может быть, ей даже в припадке ярости казалось, что не я верещу от боли и страха в ее руках, а нелепая судьба, с которой довелось-таки посчитаться…

И лишь одному объяснению поддается мое тогдашнее непостижимое усердие - видимо, это был впервые проснувшийся спортивный интерес, первое проявление увлекающейся натуры. А больше - что?..

Между прочим, уже на следующий после экзекуции день я занимался тем же самым, пытался быть осмотрительней и хитрее, но опять, наверное, помаленьку увлекся, забылся, и голос матери прозвучал для меня воистину громом среди ясного неба.

Мама окликнула меня (удивляюсь, как я от ужаса в штаны не надул), я пошел на зов, как, наверное, идут люди к виселице или плахе, но, о, чудо, мать каким-то образом не заметила столь вопиющего факта - видать, еще штанина не слишком оттопыривалась. И мы куда-то пошли вместе, а через минуту я попросился в ближайшую подворотню по нужде и там, умирая и рождаясь одновременно, расстегнул пуговку под коленкой…

Вот было счастье! И как же близко иногда ходит от него не менее огромная, затмевающая весь свет беда…

С той поры панический ужас разоблачения мгновенно пробуждается во мне, стоит мне лишь подумать о возможности совершения какого-нибудь неблаговидного поступка. Поэтому я капли не выпью, садясь за руль, ибо эта несчастная капля будет потом вопить и голосить при виде всякого человека в мундире, мол, вот она, я, мол, хватайте меня, люди служивые! И когда мне, как всякому советскому человеку, приходилось что-нибудь нужное для домашнего хозяйства тянуть с родного предприятия, Боже, как мне каждый раз было страшно!..

Вот, наверное, в основном из-за этого страха я сравнительно мало неблаговидных поступков совершил на своем веку. Так что воспитательную цель можно считать достигнутой. И значит, средство позволительно оправдать. Если, конечно, данный принцип не вызывает у вас чисто физического отторжения…

К счастью, страсть к собирательству окурков прошла быстро. Но когда через несколько лет я заразился филуменией - не правда ли, звучит как диагноз, а между тем это всего лишь разновидность собирательства, - то дело приняло куда более затяжной характер и, чуть не став хроническим, насилу оставило меня, когда оставило меня само детство. Но об этом позже…

В общем, так выходило, что пороли меня довольно часто. В среднем, еженедельно. И почти всегда это делала мама. А бабушка, то есть ее мама, пыталась, хотя в основном и безрезультатно, заступаться за меня, непутевого, причем в непутевые меня зачислили лет, наверное, с трех. И нередко между женщинами происходил примерно такой диалог;

- Ну, не бей ты его, что ты его все время бьешь, бей уж лучше тогда меня!

- Мама, отойди, не встревай, не наводи на грех!

- Так ведь ты его уродом сделаешь, кому он будет нужен, урод-то? Лучше уж убей…

- И убью, раз не понимает!

- Так ведь посадят тебя, Анна!

- Пускай посадят - отсижу. И там люди живут. Зато буду знать, что нет больше на свете этой дряни такой…

Разрази меня на месте гром, если я хоть ничтожную толику тут присочинил…

А между тем совершенно не помню, чтобы подвергали экзекуциям сестру. Да, точно, ее никогда экзекуциям не подвергали! Попробовали бы они - она б им показала! Потому что у Нади характер был. Не то что у меня. Даже когда ее, случалось все-таки, в угол ставили, то она, казалось, могла бы там до смерти простоять. И выходила из угла непокоренной, с гордо поднятой головой.

Я же такой роскоши, как гордость, позволить себе не мог. Либо мешали обстоятельства, либо, что скорее всего, был с самого рождения совершенно деморализован, уничтожен, превращен в руины, которые только я знаю, как трудно было потом восстанавливать, а многое, наверное, не удалось и никогда не удастся восстановить.

Я, поставленный в угол, а стало быть, избежавший на сей раз традиционной порки, лишь ради проформы выдерживал минут пять и принимался канючить, выклянчивать свободу. И для этого мамой была разработана специальная текстовка.

- Я больше не буду-у…

- Ты с кем разговариваешь? Со стенкой разговариваешь? Отойди от стенки и не ковыряй…

- Мама, я больше не буду-у-у…

- Чего не будешь?

- Так дела-а-ть…

- Как? Как ты не будешь делать?… И не колупай, сказала, стенку, а то щас излуплю всего!

(А порой я, ей-богу, не мог никак сформулировать, что и как обязуюсь впредь не делать. Ну, не хватало мне пока еще гуманитарного образования…)

- Не знаю-ю-ю…

- Тогда еще постой, подумай, может, думать научишься прежде, чем в угол залетишь на другой раз…

В итоге доведенная до окончательного совершенства речевка, призванная дать мне волю, звучала так: "Мамочка родненькая, прости меня, пожалуйста, я больше не буду пачкать штаны никогда в жизни". На что мать отзывалась долгожданным, звучавшим как музыка: "Ладно уж, прощу в последний раз, но если ты еще будешь, так и знай - впредь легко не отделаешься…"

Нет, не могу вспоминать горькое в больших дозах! Надо скорей разбавить эту пилюлю, надо, хотя бы на время, переключиться…

В деревеньке под Тюменью мы не зажились, и многое из того, о чем я уже, забегая безбожно вперед, успел рассказать, произошло в других местах.

Отец мой вдруг заразился страстью к перемене мест, и к моему восьмилетию, когда мы очутились в Арамили и застряли, нас успели запомнить еще поселок Заводопетровский, также Тюменской области, и станция Карпунино Свердловской железной дороги.

Наверное, все-таки папа мой был географом по призванию, а не по случайности. Едва начав работать в школе, он обзавелся двумя внушителъными атласами - один СССР, другой мира, один живет теперь у моей сестры, другой достался мне, - и потом отец до конца своих дней долгие часы проводил, перелистывая их, да разглядывая картинки, да по временам задумчиво глядя в окно. Уж не знаю, какие страны и континенты мерещились ему при этом, однако именно на страницах географических книг он отыскивал места нашего будущего жительства, еще более счастливые, по замыслу, места.

Конечно, такой поиск давал лишь предварительные ориентиры, далее наводились различными способами более конкретные справки, потом отец садился писать письма в инстанции, а также директорам неведомых школ, где сообщал о своем намерении поделиться своими капитальными познаниями в географии, а также и в общей биологии, если ему будут обеспечены некоторые бытовые условия.

Что любопытно, начинал отец всегда с наиболее благодатных уголков нашей необъятной Родины - Крыма, Молдавии, Украины, потом, неизменно готовый к компромиссу, ничего не имел против Поволжья и Северного Кавказа, потом уже готов был согласиться на Башкирию и некоторые районы Казахстана, то есть, как мы видим, радиус поиска все уменьшался, неумолимо стремясь к нулю. И в итоге каждый раз мы оказывались в очередной, забытой богом и начальством дыре…

Поселок Заводопетровский запал в душу небольшим стеклодувным заводом и населением, почти полностью состоявшим из ссыльных калмыков, то есть, социально близкого нам элемента, однако - национально - весьма и весьма далекого.

От тех времен осталось немало фотодокументов, но пока расскажу лишь об одном, где я стою на фоне большой группы калмыцких старушек (моя не лишенная чувства юмора сестра предлагала так и назвать этот снимок: "Я и калмыцкий народ"), на мне неопределенный костюмчик и бескозырка с ленточками, на бескозырке написано "Герой", но вид у меня отнюдь не геройский, наверное, мне очень холодно и не терпится скрыться куда-нибудь в тепло.

А на заднем плане виднеются фрагменты неких лозунгов и транспарантов, что дает возможность знать точно - это я участвую в первомайской демонстрации трудящихся 1955 года. То есть там, в пятьдесят пятом, еще ничего не зная о приближении знаменательного для них партийного толковища, старушки тем не менее уже демонстрируют свою солидарность со всеми, на кого строгие русские дяденьки укажут, а что они скажут после съезда?..

Впрочем, эти лица, эти убогие платки на бабушкиных головах, завезенные в заводопетровский орс еще, наверное, во времена Тобольского централа, этот первомайский ветер, явственно дующий с фотографии, все это оставляет открытым любой бытийный вопрос…

В Заводопетровском я чуть было вправду не погиб. Потом эти "чуть" еще не раз повторялись и, может быть, даже где-то набили оскомину, но первый случай помнится особенно отчетливо.

В общем, захотелось мне прокатиться на автомобиле, а сосед-шофер был вредный, гордый, насмешливый и никогда никого не катал. Все один ездил, как барин.

А я решил его перехитрить. И когда сосед приехал на обед, я потихоньку затаился на обширной - теперь таких не делают - подножке справа. И дождался.

Но когда машина тронулась, мое более чем скромное мужество меня моментально покинуло, видать, первым спрыгнуло с подножки, а я уж - за ним. И оказался менее ловким.

Так что колесо на меня слегка даже наехало. Уж очень отчетливо помню удушливый дым в лицо и слово в мозгу - "гарь". Такое краткое, взрослое, техническое слово, которым ни ужас, ни радость не выразишь. Бесчувственное слово - почему именно оно?..

Но, наверное, я все-таки кричал, и, наверное, незаурядно. Потому что шофер остановился очень вовремя. Он же, насмерть перепуганный, принес меня на руках домой. Мне тогда колесом содрало здоровый лоскут кожи на боку, отчего ребра - и прежде-то почти ничем не прикрытые - стали видны, будто через мутное стекло.

А еще я потом хромал несколько месяцев - ковылял в валенках по избе. Считай - повезло. Как и потом везло много раз. И вроде бы не пристало мне обижаться на судьбу…

Так я и не обижаюсь. А просто вспоминаю - о том, о сем…

Но был еще один шофер, который, в отличие от соседа, наоборот, то и дело зазывал покататься. А я, видимо из-за врожденной моей деликатности, иногда садился к нему в кабину, но чаще старался под каким-нибудь надуманным предлогом отклонить с виду такое заманчивое предложение. И дело вовсе не в полученной посредством автомобиля травме, которая, увы, абсолютно ничему меня не научила, а в том, что я, тогда еще дошкольник, либо чувствовал, либо уже доподлинно знал, что обладатель романтической профессии, почти летчик, не из чистого чадолюбия ко мне в друзья набивается, а угрожает самому, может быть, краеугольному для меня в тот момент… Да нет, это совсем не то, о чем вы уже подумали, читатель. Словом, однажды мама вдруг в страшной спешке собрала кой-какой скарб, нас с сестрой собрала, а бабушка в это время обреталась у дяди Лени в няньках и в пошловатой трагедии, на свое счастье, не участвовала.

И мы сели в поезд, где как бы по чистому совпадению сидел уже тот, почти летчик, улыбаясь нам, как сказали бы теперь, вымученной голливудской улыбкой, а тогда такие улыбки назывались идиотскими.

И мы поехали в город Туринск на новое местожительство и с новым папой. То ли у него там родня какая-то жила, то ли там всем шоферам с ходу отваливали отдельные комнаты в бараках, то ли еще что…

А в Свердловске либо пересадка должна была состояться, либо просто длительную стоянку нашему поезду устроили сочувствующие нам железнодорожники…

И там, чтоб не тратить даром время, наш новый папа одолжил у нашей не новой мамы семьдесят пять рублей образца сорок восьмого года и с загадочным видом исчез куда-то, не успели мы заподозрить в нем банального мелкого жулика, как он вернулся, и мы его с трудом узнали. Ухмылка, приклеенная к лицу, сделалась еще более придурковатой, а на голове вместо нормальных, плохо мытых волос цвета воронова крыла красовался так называемый "перманент". В аккурат - семидесятипятирублевый…

Теперь, задним числом, я думаю, что, весьма возможно, этот шебутной водило вовсе не был совсем уж глупым, тем более негодяем. А если вел себя кое в чем не вполне адекватно, так это легко понять - не каждый день уводишь от мужа жену, да еще с двумя малолетними детьми, да еще везешь их всех в полную неизвестность, не имея при этом в кармане - по роковому стечению обстоятельств - даже семидесяти пяти рублей на химические кудри, абсолютно необходимые для налаживания полного и окончательного взаимопонимания со свалившейся как снег на голову семьей. Будешь тут выглядеть круглым идиотом…

Впрочем, тут я, может, очень сильно заблуждаюсь, ибо никогда в жизни не попадал в ситуации, даже отдаленно напоминающие эту, - жизнь моя, на взгляд любвеобильных мужчин да и женщин, получилась непростительно будничной и серой - впору от тоски удавиться, а я, наоборот, стараюсь именно этим обстоятельством гордиться, что любой желающий может легко объяснить себе, ну, хотя бы тем, что надо же человеку хоть чем-то гордиться, раз уж он так бездарно промотал свою жизнь.

И мы, то есть мама, сестра, я, отправились в противоположную от намеченной прежде сторону. Перекомпостировали билеты на Тюмень. А куда двинул тот кудрявый шоферюга, я не знаю. Но уж коль скоро наши денежки пропали, то я очень надеюсь, по крайней мере, не пропали семидесятипятирублевые кудри, а приглянулись еще какой-нибудь "принцессе". Может, он двинул, как и намеревался, в Туринск, может, еще куда, но в Заводопетровском я его больше не встречал. Стало быть, что-то вроде любви все-таки имело место.

Однако не помню, чтобы его расставание с нами, в смысле - с мамой, было очень уж трагичным. Иначе я обязательно бы запомнил. Тот дядя, который едва не стал моим новым отцом, не бежал долго-долго за нашим поездом, делая отчаянные знаки и обливаясь слезами, и не падал плашмя на бетон, прежде чем навсегда скрыться из виду.

Может, таких душераздирающих расставаний в жизни вообще не бывает, но если самые разные люди то и дело воспроизводят их на бумаге и кинопленке, значит, не мне одному подсознательно хочется, чтобы нечто такое хоть изредка, хоть не с нами, но случалось в реальной жизни…

Мы заявились в Тюмень, а отец уж был там. Видно, ему стало невмоготу находиться в одиночестве на проклятом месте, и он не придумал ничего лучшего, как отправиться зализывать душевные раны к родственникам бросившей его жены - к шурину, автоматически переставшему быть шурином, к теще, также переставшей быть тещей. Видно, он уже совсем к тому моменту забыл, каким бесцеремонным образом появился когда-то среди этих людей.

Но вполне вероятно и то, что это самое появление он бесцеремонным никогда не считал - вообще не знал, что означает слово "бесцеремонность".

Или он просто угадал как-то, что все именно этим у матери и кончится?..

Назад Дальше