Вскоре он появляется. Сапожки в грязи. Глаза горят восторгом.
– Мама, мама! Тлавка! Там тлавка! Зелёёнькая!…
Схватив мать за руку, он пытается её тащить туда, где им сделано потрясающее открытие – травка!
Но мать стоит неподвижно, как скала, и мальчуган напрасно бьётся об эту скалу. Она даже не смотрит на сына. Так же, как толстощёкий Вася, она смотрит в пустоту бесцветными, навыкате, глазами.
Устав об неё биться, мальчуган опять исчезает. И вновь несётся ему вслед угрожающее: "Максим!!"
И – вновь:
– Мама, тлавка! Там тлавка!
О, как ему хочется, чтобы она разделила его радость.
– Стой здесь! – приказывает мать.
Не смея ослушаться, мальчик остаётся под навесом. Но радость открытия распирает его, и он то и дело дёргает мать за рукав: "Тлавка, мама! Зелёёнькая!"
– Отстань!
Тогда, непонятый, но всё ещё радостный, он хватается за поручень, которым опоясана остановка, и, повиснув на нём, начинает колотить ногой о металлическую стену.
– Прекрати хулиганить! – в голосе матери – шипучее раздражение.
Он продолжает колотить. Его худенькое задорное личико возбуждено.
– Вася! Стрельни в него, Вася!
Но вооруженный Вася ещё плохо владеет оружием.
И тогда мать, схватив руку малыша, направляет её вместе с автоматным дулом в старшего сына: – Тра-та-та! Тра-та-та! Вот так, Вася! Стреляй в него! Убей его, Вася!…
"УБЕЙ ЕГО, ВАСЯ!" – ещё долго звучало у меня в ушах.
Ехала домой и боялась смотреть по сторонам. Чудилось: мир наполнен выросшими васями…
* * *
Прошлое лето… Это было последнее лето, сынок, когда ты носил свою детскую чёлку.
Я ХОЧУ НАПИСАТЬ ТЕБЕ ПИСЬМО
– Старею… – сказал мой мальчик в утро, когда ему исполнилось четырнадцать.
Я хочу написать тебе письмо. О детстве.
О том, как трудно тебе вырастать из детства. И о том, что вовсе не обязательно прощаться при этом с ДЕТСТВОМ. О том, что Детство – категория не столько возрастная, сколько нравственная. Это то, что ты обрёл НАВСЕГДА.
"ОНА УЖЕ ЧИТАЕТ ЗА ЕДОЙ!"
Обязательно записать в дневничок:
Про то, как Ксюнчик впитывает всё в себя: карту полушарий, висящую над её кроваткой, наши лица, узор ковра, огоньки…
Сижу на Антошином диванчике и кормлю её. Старательное чмоканье. Взгляд, в начале сосредоточенный на объекте насыщения, по мере насыщения утрачивает свою деловитую углублённость, и я замечаю, что она смотрит куда-то выше моего плеча. Смотрит с интересом (продолжая сосать). Взгляд скользит, перебегает и даже словно бы оценивает. Я оглядываюсь. – Ксюша читает газету! Антошину газету, которая висит над его диванчиком.
"А ГДЕ КСЮША ТОГДА БЫЛА?"
"А где Ксюша тогда была?"- спрашиваем мы друг друга, когда речь заходит о Крыме, куда мы ездили три года назад, или о Прибалтике, по которой мы путешествовали позапрошлым летом…
Уже невозможно представить: что нашей Ксюши когда-то с нами не было. Как это? А где же она тогда была?…
* * *
– И всё-таки ужасно приятно: получать журнал, раскрывать его и читать мамину повесть о твоём детстве… – говоришь ты Антону.
* * *
– Ну, как прошёл день?
– Трудно. Антоша весь вечер проплакал. Прямо обрыдался весь…
– А что случилось? – испуганно спрашиваешь ты.
– Как обычно: головка, животик…
На твоём лице недоумение:
– Так кто плакал: Антоша или Ксюша?
* * *
И во все долгие вечера, долгие-долгие вечера первой Ксюшиной зимы и её первой весны, долгие вечера, когда папочка на работе, а Ксюня исходит слезами… рядом со мной – мой мальчик, мой чудесный друг. Он хлопочет на кухне, готовит ужин, перемывает горы посуды, отвечает на телефонные звонки ("Мама не может, позвоните утром"), метёт полы, кипятит воду для Ксюшиного купания, и то и дело заглядывает в комнату: "Что ещё сделать, мамася?" "Мамася" – так он меня называет с раннего детства. Так и осталось это ласковое – мамася. Подойдёт, сочувственно посмотрит на взмокшую от крика сестру: "Как будто из ванны ты её вытащила. Бедная… А она не голодная?… И что, опять не сосёт? А молочко у тебя есть? Откуда ж ему быть, когда ты так психуешь?… А из склянки она не ест, ну, из бутылочки этой? Ишь, как она к тебе пристрастилась! А я из склянки ел? Вот, я был сознательный! Ксюнька, когда будешь проявлять сознательность?" Он улыбается, он умеет оставаться спокойным, он мужчина. Без него я бы сошла в эти вечера с ума… Ходит, ходит вокруг нас кругами, лучась нежностью, то по голове меня погладит, то по плечу, приговаривает магическое: "Всё будет хорошо, мамася! Вот увидишь – всё будет хорошо! Когда? Не знаю… Может быть – завтра. Всё будет хорошо!"
ЧТО ВЫ МНЕ ПОСОВЕТУЕТЕ?
Глава четвертая
Позвонила редакторша из издательства. Она прочла мою повесть об Антошином детстве. Отрывки из которой напечатал журнал. Повесть ей понравилась. Даже более того – редакторша от неё в восторге. Более того – она вообще ничего подобного в своей редакторской жизни не читала! Более того – она, редакторша, страстно хочет со мной познакомиться и выразить лично свою благодарность. И просто поглядеть на меня – такого замечательного автора.
И при этом:
– Нет-нет, мы не можем напечатать вашу повесть. Она не по нашей тематике.
– Как?! – изумляюсь я.- Повесть о детстве не по тематике детского издательства?
– Нет-нет! Мы такого не печатаем. Вот если бы это было смешно…
– В каком смысле смешно? – не понимаю я.
– Ну, если бы вы написали коротенькие смешные рассказики, мы бы их с удовольствием напечатали. Может быть. Такие, совсем коротенькие и смешные. Для малышей.
– Но… я работаю в другом жанре.
– Ну, и что?
– Я не пишу для малышей. Я пишу для взрослых о Детстве. Неужели это не понятно?
– Почему не понятно? Но вы возьмите и напишите. Смешные и коротенькие. А ваша повесть очень хорошая, просто замечательная!
* * *
"Дорогой Петр Яковлевич!
Большое спасибо Вам за тёплые слова, которыми Вы предварили мою повесть в журнале. Спасибо, что помогли выйти ей – хотя бы в таком виде. Но уж очень велики сокращения и потери смысла; это даже не отрывки, а какие-то огрызки… А в издательстве, куда я отнесла повесть по Вашему совету, мне отказали. Хотя повесть понравилась. Но они "такого" не печатают. Предложили мне переключиться на писание маленьких смешных рассказиков для малышей. Вот уж нелепость! Принёс человек симфонию, а ему говорят: всё хорошо, только лучше бы вы писали эстрадные песенки… Последняя фраза предисловия, где Вы, Петр Яковлевич, желаете мне выйти на широкую литературную дорогу, заставила меня грустно улыбнуться. Наверное, лет 20-25 назад, когда я была начинающим автором, такое напутствие окрылило бы меня. Но сейчас…
Ведь мне почти сорок. И у меня в столе – десять поэтических книг и четыре книги прозы. Много лет я безуспешно стучусь в глухие стены редакций и издательств. Итог: крошечный сборник стихов и повесть о цирке всё же были напечатаны (да вот теперь, с Вашей помощью, эти отрывки). Но случайные эти удачи не избавили от горького ощущения, что я двадцать лет пытаюсь говорить с завязанным ртом… Всю жизнь старалась идти своей дорогой, с ужасом оглядываясь на широкую, по которой валит толпа с хорошо развитыми локтями и зубами…"
– Мама, Ксюша плачет!
* * *
"Никто не видал? Тут письмо где-то валялось, черновик, Петру Яковлевичу…" – "Не видали". – "Придётся заново писать…"
"Дорогой Петр Яковлевич!
Закончилась публикация глав моей повести. Спасибо, что помогли. Спасибо за доброе предисловие. Хотя последняя фраза вызвала у меня горькую улыбку…"
– Мама, Ксюша плачет!
– Бегу!
"…Увы, Пётр Яковлевич, но с приходом так называемой гласности лично для меня ничего не изменилось. Если раньше мои книги не издавали потому, что в них мало оптимизма и нет производственной тематики, то теперь – потому что в них много оптимизма и отсутствует то, на что сегодня конъюктурщики делают ставку: нет сталинских лагерей и проституток.
Да, я пишу о другом. Я пишу о любви. Я почему-то убеждена (хотя, может быть, это моё глубокое заблуждение?), что мои книги нужны бедному советскому человеку, который и забыл уже, на чём держится мир… А держится-то он на любви!
Написала новую повесть. Хотелось бы, чтобы Вы её прочли, но не решилась послать без Вашего на то согласия.
А куда нести "Наши зимы…" – не знаю. И что Вы мне посоветуете теперь?…"
ЗВОНОК ДОКТОРА
– Ну как ты, Нуш?
– Потихоньку вымираю…
– Вот-те на! Отчего вымираешь-то?
– От счастья, само собой.
– Постой-постой, что у вас случилось?
– Ничего, Коленька. Обычная жизнь: газики, головные боли, Ксюшины и мои, четыре месяца без сна…
– Но ты же этого хотела.
– Да. Только сил оказалось мало… Даже четырнадцать лет назад, когда была с Антоном одна, и работала, и училась, мне было легче, чем сейчас. Всё-таки молодость – великая вещь! А сейчас… Мне кажется, я не выдержу.
– Выдержишь, куда ты денешься.
– На ребят своих по пустякам обижаться стала. Постоянно в таком диком напряжении!… Нет сил, нет больше сил…
– Ну вот, заладила… Спать больше надо, чтоб они были.
– Но ведь это невозможно, Коля!
– Пусть Гавр встаёт к Ксюне по ночам.
– Я не могу ему этого позволить. Ведь он на работу ходит! Он так не выдержит. Ему надо высыпаться. Хоть чуть-чуть…
– А тебе?
Я молчу.
– Нуш, ты что там, ревёшь, что ли?… Кончай. Слышишь? Кончай. Все через этот период проходят: когда кажется, что сил больше нет.
Я молчу.
– Послушай, а ты сейчас пишешь что-нибудь? – спрашивает он.
– Ты что, Коля, издеваешься?! Когда мне писать?! КОГДА??? Я едва дневничок Ксюшин успеваю вести…
– А по-моему, тебе всё равно надо писать. Уж не знаю, когда, но – надо. Иначе ты действительно не выдержишь этого напряжения. Тебе, чтобы выдержать, нужно СВЕРХнапряжение!
– Коля, ты мне это как доктор советуешь, что ли?
– И как доктор тоже.
Я даже на него обиделась. Человек устал до смерти – а вместо сочувствия ему желают сверхнапряжения!
Два дня пообижалась, а потом…
НОЧНОЕ ЗАСТУЛЬЕ
– Ты знаешь, милый, а я сегодня новую книгу начала…
– ЧТО?
Пауза.
– Неужели правда?
– Правда.
– Когда же ты ухитрилась поработать?
– Когда Ксюнечка на лоджии спала. Полчаса укачивала её, а потом, в те двадцать минут, что она спала, посидела за компьютером.
– Ну и ну! А говорила: три года ни строчки не напишешь. Ой, как я рад! Ты даже не представляешь, как я рад. А про что книга?
– Всё про то же. Про деток. Про нашу жизнь. Ни о чём другом писать не хочется…
Помолчали.
– Между прочим, я даже название уже придумала. Сказать?
– Скажи.
– "Эй, там, на летающей соске!"
– Ух ты, здорово!… Хотя и непонятно.
– Это тебе-то непонятно?
Мы смеёмся.
А НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ…
А на следующий день ты придумал отличную штуку. Простую, как всё гениальное. К коляске, стоящей на лоджии, ты привязал верёвку. Так, чтобы, пропущенная в дверную щель, она дотягивалась до письменного стола.
Теперь я работаю с комфортом! Сижу за компьютером и одной рукой, вернее даже – одним пальцем – настукиваю по бесшумным клавишам, а другой рукой – укачиваю Ксюню. За верёвочку. Ещё холодно, в щель дует, порой со снегом, и я сижу за компьютером в пальто.
Коротенькие минуты блаженного сверхнапряжения…
Отличная штука – этот электронный ящик. Когда-то (когда ты только притащил его с работы) я против него бунтовала. Да, я поклонница старины: уж если не гусиного пера, то, по крайней мере, пишущей машинки.
Так было раньше.
А теперь – наслаждаюсь: не надо двигать коретку, прилагать к этому свои последние физические силы, не надо отбивать о клавиши пальцы. Но главное – ТИХО! Можно и ночью потюкать, и никого не разбудишь. Дружище Роботрончик, чтобы я без тебя делала?
…А тексты у меня получаются смешные. Только Ксюня проснулась, заплакала – я тут же, мгновенно, прерываюсь: на полуфразе, иногда – на полусло…
НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ ИНТЕРВЬЮ
Глава пятая
Точнее: интервью, которое у меня никто не брал.
Небольшая пачка писем. От моих дорогих читателей… Один из них высказывает очень лестное для меня предложение: "Хорошо бы взять у писательницы Романушко интервью. Интересно поближе узнать этого автора". Предложение адресовано редакции журнала, который опубликовал отрывки из моей повести об Антоне.
Редакция переслала мне это письмо. Но на предложение заинтересованного читателя никак не отреагировала.
Антон: "Позвони в редакцию и скажи: возьмите у меня интервью!"
Мы смеёмся.
"А что ты будешь делать с письмами?" – Положу в ящик письменного стола и изредка буду перечитывать. В минуты тягостных сомнений… – "А почему не ответишь? Ты же хотела", – говорит Антон.
Хотела… Только слишком памятны ещё прежние мои опыты переписки с читателями. И все (кроме ОДНОГО!) закончились грустно. Для моих адресатов – разочарованием и раздражением, а для меня – ощущением вины. Хотя и не была я, вроде, перед ними ни в чём виновата…
"Тогда почему?" – спрашивает Антон.
Почему?…
Первый мой адресат написал мне из заключения.
"Ого!"
Молодой парень, любитель поэзии. Прочёл в журнале мои стихи и написал музыку. Вместе с письмом прислал ноты.
"И хороша была музыка?"
Так себе… Но не в этом дело. А в том, что человеку там захотелось писать музыку!
"И ты ему ответила?"
Конечно же! А как можно было не ответить? И – точно дамбу прорвало! Письма из хабаровского края пошли бурным потоком… Отвечала на каждое. Конечно, я наивный человек, и скоро я это поняла. Через пару месяцев в очередном письме прозвучала категорическая просьба, требование: немедленно приехать на свидание!
"Ну и ну! И что же?" – Антон заинтересовывается всё больше.
Ну и что, что ребёнок? – недоумевал мой адресат. – Можно приехать с ребёнком! Ну и что, что далеко? – на самолёте это совсем быстро! Ну и что, что я ему никто? – это мелочи, можно что-нибудь придумать, и свидание непременно разрешат! Да простит меня Бог, но я не подхватила тебя, годовалого, под мышку, не стала влезать в долги, чтобы купить билет на край света и не полетела за тридевять земель навещать юного Раскольникова. (А это был именно тот случай. Но, в отличие от Раскольникова, этот парень ни о чём не сожалел…)
О, сколько упрёков и обвинений вылилось на мою голову!… Конечно, мне было его ужасно жалко. Но не могла же я посвятить жизнь этому человеку! А на меньшее он был не согласен.
И тогда он написал, что лучше бы я ему и вовсе не отвечала. Что теперь ему гораздо хуже, чем было до моих писем…
Второй, не менее драматичный случай:
Писала молоденькая девушка. (Это уже в ответ на повесть о цирке). Нет, писала не из заключения – а из одиночества. Из ЗЛОключения.
Ужасная судьба: безотцовщина, самоубийство матери… Из родного города уехала – куда подальше от того злосчастного дома. Но успокоения в этом "подальше" не нашла.
Повесть моя что-то высветила для неё в этой жизни.
Конечно, я опять ответила. И – опять поток писем в ответ.
Одно толще другого, одно горше другого… Отвечать на каждое было просто физически невозможно: это означало бы писать этой девочке дни и ночи напролёт… Но стоило задержаться с ответом, как тут же в наши двери стучался почтальон с телеграммой: "Обеспокоена молчанием. Телеграфируйте, что случилось? Волнуюсь".
Она просила, умоляла, требовала, чтобы я написала: что она может для меня сделать? Ей хотелось видеть меня слабой, беззащитной, беспомощной – не могущей прожить без неё ни дня. И чтобы она была моей спасительницей. И чтобы я, как заводная, бегала к почтовому ящику…
Это был такой сокрушительный напор – любви, отчаянья и эгоизма, что после каждого её письма я ходила больная. В конце концов не выдержал Гавр. "Давай я напишу ей", – сказал он.
Письмо его было сама мягкость и деликатность, только Гавр способен писать такие письма. Он попытался объяснить девочке (ну, не совсем девочке, конечно, ей было около двадцати), что у меня семья и очень много работы, и я не могу писать ей так часто, как она того требует.
И опять я держала в руках письмо, полное самых отчаянных укоризн… В существование мужа она… не поверила! С гневом она вопрошала: как я могла опуститься до того, что придумала себе мужа?! Неужели только лишь для того, чтобы отвязаться от неё?!.
То, что у меня есть своя жизнь, – этого она мне простить не смогла. И опять я услышала: "Лучше бы вовсе не отвечали!"