* * *
Первая наша встреча с Крошкой в Жуковском закончилась неоригинально: разумеется, я не смог выдержать до конца - особенно после нескольких рюмок водки - роль отвлечённого, академичного исследователя человеческой натуры, и Крошка не возражала. Но никаких её эмоций по этому поводу припомнить не могу. Помню, она очень оберегала свою грудь, не позволяла даже притронуться, что вызывало у меня законное негодование, но и беспокойство. Помню, как мы с Капом проводили её до станции, как её одинокая высокая фигура, пробирающаяся через полупустой вагон, вдруг пробудила во мне острый приступ сострадания, и в моей протрезвевшей голове возникла мысль, что, быть может, она чем-то серьёзно больна…
Крошка приезжала ещё раза два в Жуковский и даже стала изредка улыбаться, а потом вернулись хозяева квартиры, и встречаться стало негде. (Имею в виду - для продолжения исследования души и тела.) Один раз мне пришёл на помощь Костя Червин: пригласил в пустовавшую комнату его матери. Однако Крошка чувствовала себя там неуютно - не только не улыбалась, но лицо вовсе застыло, не помогли даже пламенные речи Кости о поэзии, которые в другой обстановке вызывали у меня значительно больший интерес. А когда он оставил нас одних, она довольно много выпила, я ещё больше, и кончилось тем, что вообще не "кончилось", после чего я сел за руль и не помню, как довёз Крошку до Поварской, а себя потом до Сретенских ворот. Это происходило в те благословенные годы, когда пьянство за рулём, если ничего плохого не произошло, наказуемо не было. Хотя в тот раз было не просто опьянение, а полная "отключка", после чего я немного испугался и стал следить за собой. И слежу до сих пор - но теперь уже вместе с автоинспекторами.
Закончились мои исследования - не буду повторять чего - не совсем обычно. Крошка позвала меня к своей знакомой в Скатертный переулок и там на что-то обиделась (точнее, на меня) и собралась уходить. Я проводил её до дому, так и не поняв причины обиды. Что, в свою очередь, обидело меня, и я вспомнил, что хозяйка дома, где мы только что были, выразительно глядела на меня при прощании. Чтобы проверить, правильно ли моё предположение, я вернулся в Скатертный, благо он был почти рядом. И, знаете, не ошибся…
С Крошкой мы не виделись с того вечера лет десять, пока Полина, тоже давно потерявшая её из вида, случайно не встретилась с ней на улице. Та рассказала, что уже несколько лет замужем, пригласила нас обоих в гости. Но в странное какое-то время - в будний день, часа в три-четыре: объяснила, что муж - грузин, очень ревнивый, она не хочет его понапрасну волновать. Ещё сказала, что болела туберкулёзом, но сейчас пошла на поправку. Я вспомнил её опасения по поводу груди, свои предположения о нехорошей опухоли, и слово "поправка" несколько успокоило. Мы с Полиной отправились к ней в назначенное время, но она встретила нас у подъезда, взволнованная, сказала, что муж внезапно вернулся раньше, чем обычно, и она просит у нас прощения… Мы её простили.
2
Я сказал Лёне Летятнику, что звонил недавно в пишмашмастерскую и получил ответ: мастер Гоша Горюнов болен. Может, запил? - предположил я. На что Лёня ответил, что я могу не верить, но Гоша не пьёт.
- И не оттого, - добавил Лёня, - что регулярно читает журнал "Здоровье" и усвоил, что пьянство - пережиток капитализма, а просто с детства у него неладно с почками. Сейчас опять в больнице лежал, но уже вышел и был у меня. Почистил машинку и поведал о своём пребывании там. Бедняга, ему не с кем по душам поговорить, а мы с Калерией его слушаем. Хочешь и ты послушать?
Я больше хотел бы от первого лица, но, как говорили наши деды, "за отсутствием гербовой пишем на простой", и я согласился.
КАНДИД. Эпизод 2
(снова от Летятника)
…У него уже так бывало: поясница разболелась жутко, голова, в жар кидает, в холод. Стал звонить в поликлинику - врача вызвать. Но регистратура напрочь занята, а в коридоре квартиры, где телефон, сквозняк так гуляет, спина разламывается, он пошёл в комнату и лёг, а до врача сердобольная соседка дозвонилась. Врачиха пришла ближе к вечеру. В левой руке у неё был портфель со стетоскопом и аппаратом измерять давление, в правой - сумка с продуктами. Сегодня удалось достать польскую курицу и болгарский горошек, поэтому настроение у врачихи улучшилось, но нигде не попались сметана и чеснок, поэтому оно же ухудшилось. В этом смешанном настроении она принялась пальпировать, перкуссировать, а также аускультировать Гошу и не нашла никаких показаний к тому, чтобы прописать постельный режим и, значит, снова навещать его. Он робко заикнулся насчёт температуры, но ставить градусник не было времени - нужно ещё к трём больным и в угловой "гастроном", а по пульсу определять она не любила: собственное сердцебиение от беготни по лестницам мешает, да и часы у неё без секундной стрелки.
На следующее утро он уже не мог подняться - так всё болело и жар сильный. Соседка перепугалась, вызвала скорую, его отвезли в больницу. В приёмном покое (в этом названии ему всегда чудятся "покойники"), в промозглом полуподвальном помещении велели снять одежду, выдали суровые кальсоны с тесёмками, такую же рубашку, матерчатые тапки и серый халат (который когда-то называли арестантским). По холодному коридору мрачная санитарка вывела его к лифту, но тот был всё время занят, и тогда, ругаясь на чём свет стоит, она повела его на четвёртый этаж в палату. Однако туда его не пустили - мест не было, а положили в проходе, где халаты проходящих задевали по лицу. Но ведь можно к стенке повернуться, не барин, чай. Так он и сделал.
(- Прости, Юра, - сказал мне Лёня, - я, может, сгустил краски, но в этом описании нет ни слова неправды: знаю на собственном опыте, и ты, думаю, тоже.
- Продолжай, - ответил я. - Как сказали бы англичане, "я весь в ушах".
Он продолжал.)
Несколько часов Гоша не мог согреться, второго одеяла не дали, попросил чая, сказали, будет в ужин, попросил что-нибудь от боли - сказали, придёт дежурный врач, назначит, а вообще, больной, напомнили ему, вас тут девяносто, а я одна. Он понял и заткнулся: цифра показалась ему внушительной.
Один из тех, чей серый халат не один раз тоже задевал его, присел к нему на край раскладушки и объяснил, что тут самообслуживание: сам болей, сам лечись. Но, если есть лишние грСши, тебе даже судно поднесут. Ещё дашь - вынесут. И лекарства купить можешь. А бесплатно у них аспирин и это… которое слабит легко и нежно, не прерывая сна. А клизмы все дырявые, надо из дома брать. И вообще, всё надо из дома брать: грелку, жратву, лекарства, медсестру, врача… Потому что никого не дождёшься, не допросишься: они одни, а нас девяносто. Уяснил, кацС?
Но Гоша почти не слышал, о чём толковал с кавказским акцентом этот больной.
Дежурный врач добрался до него к вечеру, послушал, сказал, что до понедельника заниматься с ним не будут, и опять ушёл в комнату старшей сестры, а была ещё только пятница.
К счастью, в субботу и воскресенье у него держалась высокая температура: он почти не ел и много спал. И боль вроде поутихла: от лежанья, наверно, а ещё тот, который с акцентом, принёс таблетки: "Аналгын, сказал, глотай на здоровье".
Кавказец, звали его Шалва, начал не на шутку опекать Гошу - в особенности, когда увидел, что никто к нему не приходит и ничего не приносит. На табурете перед его койкой появились экзотические фрукты и восточные сладости, и только полное отсутствие аппетита уберегло Гошу от роковых последствий…
А в понедельник произошли два знаменательных события - его начали лечить, а также перевели на освободившееся место в палату: кто-то не то умер, не то выздоровел. Третье событие было более ординарным: в обед санитарка тётя Паша приняла лишку и завалилась на боковую, так что остаток дня обслуживание держалось на нескольких доброхотах типа Шалвы.
- Нэт, - говорил он, подсовывая под кого-нибудь судно или поднимая упавшую грелку, - нэт, это не больница, а гробница, так я скажу… Хотя у нас тоже, я в Гагре как-то лежал, так мы там в коридоре перед туалетом прямо по "феникАлиям" ходили… Клянусь!
(-Это он смешал в одно фекалии с гениталиями, - пояснил мне Лёня, а я с некоторой обидой сказал, что мог бы и не пояснять.)
…Этот Шалва, заговорил опять Лёня, целыми днями долбал в пух и прах всю нашу систему здравоохранения, рассказывал про какую-то чудо-больницу для ответработников, где в палате свой туалет, а ещё телевизор и мебельный набор "Мцыри". И звонки… Все работают! Позвонил один раз - нянька бежит, трезвая; позвонил два - сестра чАпает; три - сам профессор несётся. А четыре - блондинка в одном купальнике: массаж делать. Не верите?.. А кормят… Закачаешься! СацибИли, сациви, чижи-бижи, лобио, суп пити… Клянусь!
Он так и сыпал словечками, которые нам с тобой, Юра, приводили как примеры народной этимологии, когда рассказывали об этой штуке в институте. Помнишь? "Гульвар", "спинжак". А Шалва сказал: "Буду у нас лечиться, вылечусь в трубу". Здорово, а?..
В общем, как выражаются юмористы: несмотря на лечение, больной начал поправляться. То же произошло и с Гошей. Незадолго до выписки его пригласили в кабинет к заведующей отделением. Та, не поглядев на него, сразу вышла, и Гоша остался наедине с незнакомым мужчиной. Профессор, наверно, подумал он с опаской. Даже без халата. Профессору всё можно.
- Здравствуйте, - робко сказал Гоша.
- Фамилия твоя как? - спросил профессор.
Гоша немного удивился: ведь в истории болезни всё написано. Хотя перед профессором никаких бумаг не было. Гоша сказал фамилию.
- Ты нам должен помочь, Горюнов, - произнёс тот.
- Пожалуйста, - сказал Гоша, он уже понял, что никакой это не профессор, а, наверное, завхоз, и нужно тумбочки или чего ещё перетаскать.
- Вот и ладненько, - сказал бывший профессор. - Значит, так. У вас в палате…
- У нас тумбочка совсем поломана, - сказал Гоша. - И ещё сетка на кровати. Старик один всё время проваливается…
- Погоди, - перебил завхоз, - не о том речь. У вас там разговоры…
- Конечно, - сказал Гоша. - А чего ещё делать? Радио нет. Книг не дают.
- Ты что? - нахмурился завхоз. - Юмор показываешь? Я тоже весёлый.
- Честное слово, не дают, - сказал Гоша. - Я сколько раз просил.
Завхоз в упор посмотрел на него.
- Вот что. Слушай сюда. В вашей палате один человек язык распустил. Всё ему у нас нехорошо…
- Да ну, - сказал Кандидов, - а вы разве думаете, у вас всё хорошо?
- Где? - крикнул завхоз.
- В больнице, где ж ещё… Возьмите, к примеру, насчёт лекарств. Или если больной оправиться хочет, а ему…
- Не о том речь, - сказал завхоз уже спокойней. - Этот человек не только про больницу высказывался.
- Разве?
- Значит, понял, о ком я говорю?
- О ком вы говорите?
- Это я тебя спрашиваю!
- О чём?
- Что "о чём"?
- То есть, о ком?
- Слушай, ты перестань!
- А что я?
Завхоз достал из кармана удостоверение, раскрыл, протянул Гоше.
- НА, посмотри! Понятно?
- Что "понятно"?
- Откуда я?
- Откуда вы?
Бывший завхоз выругался:
- Тьфу ты, твою мать!
- Зачем ругаться? - сказал Гоша. - Тут больница… А я, правда, ничего не увидел. Только фото. И то непохоже.
- Ты дурак или притворяешься? - с интересом спросил бывший завхоз.
- Опять ругаетесь?
- Ладно, не буду. А ты отвечай!
- Я не понимаю, чего вы спрашиваете.
- Я спрашиваю: как он говорил?
- Кто?
- Этот… Шалва Гвердц… Не выговоришь!
- Говорил, как все. Немного с акцентом, правда.
- А что говорил?
- Ну… разное. Про больницу, про Грузию, чего там едят… Интересно.
- Осуждал? Ругал?
- Еду не ругал. А, что плохо, ругал… А вы разве…
- Не обо мне речь! Как ругал? Клеветал?
- Ну, не матом, как вы… Если про плохое говорят, что плохо, разве это клевета? Я не понимаю… Вот если про хорошее говорить, что оно плохое, или про красивое, что некрасивое, а про умное, что глупое, тогда…
- Тьфу ты!.. - опять выругался не профессор, не завхоз. - Я конкретно спрашиваю: какими словами этот черно… грузин клеветал на нашу страну?
- Никакими, - сказал Гоша. - Я опять не понимаю: ведь если это правда, то какая же это…
- Ладно! - заорал собеседник Гоши. - Идите отсюда, Горюнов! И помните о неразглашении тайны!
- Какой? - спросил Гоша.
- Такой! О чём мы здесь говорили.
- А о чём мы здесь говорили?
- Идите! - на всю больницу гаркнул бывший профессор.
- До свиданья, - сказал Гоша.
Потом, когда увидел Шалву, он рассказал, как его спрашивали про какие-то разговоры.
- Ко мне тоже цеплялся, - ответил Шалва. - А я ему: ничего не знаю, ничего не помню. Больной был. Может, в бреду чего болтал, за то не отвечаю. А если на меня кто капнул, так они тоже все больные, как есть. С задержкой мочи. Она им в голову ударила, а я отвечай?..
Вот так, Юра. Что скажешь? Думаю, Гоша вполне заслужил звание "Кандида" и предлагаю так и называть его впредь. А телефон у меня есть его домашний, по нему удобней звонить, чем в мастерскую…
3
Несколько раз в летние месяцы мою маму приглашала к себе на дачу Елизавета Григорьевна - немолодая женщина с явными следами незаурядной былой красоты, вдова профессора Фриша, умершего не в тюрьме, где он сидел как враг народа, а нелепой, случайной смертью на операционном столе у своего друга, известного хирурга, когда тот делал ему операцию по поводу аппендицита.
Семья Фришей, а также большая семья Плаксиных, из которой происходила Елизавета Григорьевна, формально могла считаться родственной нам, потому что одна из шести сестёр этого семейства, Анна, была замужем за дядей Володей, братом-близнецом моей мамы. О дяде Володе ("Володяна-дяна") я довольно много уже рассказывал в самой первой части моего "воспоминательного сериала" ("Знак Вирго"). И о тёте Ане тоже. Она была моей первой, и единственной, учительницей со второго по четвёртый класс. (Со второго потому, что в первом я не учился, так как умел уже читать и писать. И вообще был почти "вундеркиндом" - только куда всё подевалось?..) С семьёй Плаксиных, из которой она родом, я был тесно связан - пропадал у них целыми днями в Москве, два-три лета они брали меня на дачу, когда папу арестовали. Семья эта была, по нашим понятиям, огромная: девять детей - шесть сестёр, три брата. Я помню восьмерых - один из братьев после революции остался в Литве, они о нём ничего не знали и боялись узнавать.
Их квартира в Москве, на Никитском бульваре, до сих пор у меня перед глазами: двухэтажный грязно-жёлтый дом в одном дворе с моей школой, на первом этаже раньше была конюшня, теперь - гараж, в котором рычали, не желая заводиться, сначала парочка грузовиков первого российского автомобильного завода "АМО", а потом - не менее, если не более, строптивые первенцы завода ГАЗ. А на втором этаже, куда вела короткая крутая лестница и звонить в которую надо было, дёргая за деревянную палку, - плаксинское жилище. В нём четыре комнаты с печным отоплением, ванная с испорченными кранами и колонкой, которую нужно разогревать дровами, и небольшая столовая - без окон, но с фонарём, как раньше говорили, если комната освещается через стеклянную раму, выходящую на крышу. Рама не чистилась все послереволюционные годы, а потому свет через неё почти не проникал. В квартире жило одиннадцать человек: четыре сестры (из шести), одна из которых тётя Аня - с мужем, и ещё одна - со взрослым сыном; два брата, у одного из них - жена Тамара, напоминавшая мне её тёзку из лермонтовского "Демона", какой я себе ту княжну представлял, и сын Игорь, мой ровесник; одиннадцатой была беззубая и злая, так мне казалось, Раиса Давыдовна, мать всех этих братьев и сестёр. Жестокий в своём детском неведении, я не делал тогда ни малейших послаблений бедной женщине, родившей на свет целых девять существ и перенёсшей, ко всему ещё, насильственную смену старого режима, который её, наверняка, тоже не слишком баловал.
Постепенно квартира над конюшней-гаражом пустела: "княжна" Тамара сошла с ума и умерла в больнице, её сына Игоря убили на войне с Германией; сын тёти Мани женился, младшая из сестёр вышла замуж и тоже покинула квартиру. А вскоре вообще снесли и грязно-жёлтый дом, и школу, где я начинал учиться, и стали строить там многоэтажную махину для сотрудников Севморпути. Семью Плаксиных переселили на Большую Молчановку в две квартиры, в каждой из которых уже кто-то жил. В общем, не стали нарушать советский принцип житья в "коммуналке". Почему нельзя было поселить их в одной квартире, сказать не берусь. Наверное, чтобы не "зажировали" и не начали чувствовать себя людьми.
В этих двух квартирах я тоже бывал, но значительно реже, чем в доме на Никитском бульваре, по поводу чего до сих пор испытываю запоздалые угрызения совести. В семье Плаксиных меня считали своим, любили, и моё невнимание их глубоко обижало. Хотя жизнь повернулась так, что лет восемь я вообще не мог их видеть: после школы учился в Ленинграде, потом война. А когда вернулся - да, было не до них, грешен… А они болели, старились, умирали…
Елизавета Григорьевна, у кого на даче жила сейчас моя мама, да не одна, а с Капом, которого взяла по моей просьбе и с разрешения хозяев, была единственной из сестёр Плаксиных, к кому я обращался на "вы". Почему - я тогда не анализировал и сейчас тоже не пойму. В их доме в Гранатном переулке, у её сыновей Вити и Юры, я тоже бывал нередко, но всегда ощущал себя стеснённо. Хотя меня там не били, не унижали, даже кормили обедом и расспрашивали о здоровье родителей. Однако стиль дома был какой-то не тот: не те голоса, интонации, даже сервировка стола. Впрочем, если вы подумали о каком-то налёте аристократизма, о голубой крови и белой кости, то какое там! Её муж работал с утра до вечера, он был крупным специалистом по газовым установкам, а жили они в очень красивом когда-то особняке, превращённом в жуткую коммунальную трущобу. (Сейчас ему вернули былую красоту, и там кейфуют какие-то иностранцы.) В этой трущобе у них было две огромных смежных комнаты, вдали от которых находилась кухня и большая, вся в изразцах, ванная, она же уборная. О том, что творилось там по утрам, когда люди торопились на работу, я никогда представить не мог. Хотя у нас на Малой Бронной было не намного лучше, если не считать того, что удобства были раздельными и путь до них значительно короче.
На даче в Клязьме народа было тоже хоть отбавляй, но зато все свои: сыновья Елизаветы Григорьевны с жёнами и детьми. Однако дом большой, места всем хватало.