Черняховского, 4 А - Хазанов Юрий Самуилович 36 стр.


(Много позднее я услышал связанную с этим байку: в комитете по премиям, в присутствии лучшего друга всех писателей, идёт заседание по поводу выдвижения. Зачитывают фамилии кандидатов, и, когда доходят до Злобина, кто-то говорит: "Но ведь он был справедливо репрессирован и только недавно вышел на свободу!.." Наступает тишина. Лучший друг писателей медленно вынимает изо рта трубку и ещё медленней произносит: "Однако, можно ведь иногда и простить? Как думаете?" Никто никак не думал: все ждали. И он изрёк: "Что ж, я понял вас: простим…" И все сразу ощутили, что в эту минуту любимый вождь стал ещё более гениальным, чем раньше, а они сами - почти порядочными людьми…)

Кстати о книгах Марьи Ивановны. У меня есть две из них: одна под названием "Вечно живой", но вовсе не о Ленине, а про Огонь; а другая - тоже о вечно живущем, но не о Сталине, а про белый уголь, то есть про Воду…

Ещё я узнал от Раисы Абелевны, когда та начала отвечать на мои вопросы, что молчавшую весь обед, чуть курносую девушку зовут Арина, и она не поэт, не прозаик и даже не критик, а морфолог, но не тот, кто изучает строение живых организмов, а тот, кто интересуется жизнью слов и законами их существования. А мать Арины - превосходная поэтесса, известная, в основном, как переводчик армянской поэзии. Что же касается её собственных стихов, то до сего времени не было напечатано ни одного сборника - они известны лишь в рукописи. Почему? Тут уж и на советскую власть, пожалуй, не свалишь. Наверное, потому, предположила Раиса Абелевна, что, как пишет сама поэтесса, у неё не было и нет "ни ахматовской кротости, ни цветаевской ярости". И ещё она пишет:

…О, как сердце отравлено
Немотой многолетнею!
Что же будет оставлено
В ту минуту последнюю?
Лишь начало мелодии,
Лишь мотив обещания,
Лишь мученье бесплодия,
Лишь позор обнищания…

И ещё читала наизусть Раиса Абелевна, а мне оставалось только удивляться её памяти на стихи - в таком возрасте! Хотя я не был обделён - нет, не памятью, а знакомством с подобными людьми: как не вспомнить и моего институтского друга Игоря Орловского, и Костю Червина, и Андрея Сергеича, который тоже далеко уже не мальчик.

Раиса Абелевна читала, а я только теперь, вспоминая те далёкие уже годы, по-настоящему понимаю истинный смысл строк:

Вот так и бывает: живёшь - не живёшь,
А годы уходят, друзья умирают,
И вдруг убедишься, что мир непохож
На прежний, и сердце твоё догорает…
Тот возраст, который с собою принёс
Утраты, прощанья, - наверное, он-то
И застил туманом непролитых слёз
Прямую и резкую грань горизонта.
Так много любимых покинуло свет,
Но с ними беседуешь ты, как бывало,
Совсем забывая, что их уже нет,
Черта горизонта в тумане пропала…

- А тот мрачный хам… - спросил я потом, - который "грядёт" по Мережковскому и даже давно уже "пригрёл"… Он кто такой?

- У кого голова почти из задницы растёт? - уточнила Раиса Абелевна, и я не мог мысленно не восхититься смелостью и точностью образа. - Это известный детский сказочник Генитальев…

Фамилия была названа несколько иная, но услышал я её именно так и переспрашивать не стал. Это была, пожалуй, моя своего рода месть неприятному злобному человеку - месть беспомощная и жалкая, что вообще характерно для хлюпиков, подобных мне, - мастаков иронизировать по любому поводу, но отнюдь не действенных борцов со злом в любых его проявлениях. Совсем как в старой шутке про интеллигента, которого ругают, ругают, матерят, матерят - где-нибудь в трамвае (автобусе, магазине, дворе, на улице - нужное подчеркнуть), а он стоит, растерянный, а потом собирается с силами, надевает пенсне и смело заявляет: "А вы… а вы… какашка…"

- Самая его знаменитая сказка, - продолжала про Генитальева Раиса Абелевна, - о Красной Шапочке советского образца, которая съела волка, потому что тот оказался врагом колхозных овец, отдала бабушку в дом для престарелых, чтобы не мешалась под ногами, а сама стала передовой дояркой… В общем, в таком роде у него сказки… Не читали?..

Мне оставалось только снова отметить остроту и резвость её ума: ведь наверняка это был самый натуральный экспромт, а не застарелая обкатанная шутка. И я окончательно не согласился со строками древнего римлянина Катулла, прочитанными мне недавно Костей Червиным, когда тот узнал, что я собираюсь в приют для стариков, в Голицыно.

- "Болтовню стариков ожесточённых, - продекламировал тогда всезнающий Костя, - будем в ломаный грош с тобой не ставить…"

Нет, Костенька, они ещё нам фору дадут, эти "ожесточённые"!..

А Раиса Абелевна перешла уже к рассказу о своей семье - и это было по-настоящему страшно.

Перед войной ей пришлось взять к себе в дом племянника, сына старшей сестры, когда та была арестована, потом отправлена в ссылку, а мужа сестры постигла та же участь. С началом войны мальчик сразу пошёл в армию, прямо из ленинградской школы, и вскоре погиб. Его мать, вернувшись из ссылки и узнав о судьбе сына, не смогла поверить в его гибель и стала временами уходить из дома неизвестно куда - искать его. Её муж тоже вернулся - так уж им обоим сказочно повезло, и тоже начал уходить из дома - но искал не погибшего сына, а сошедшую с ума жену. Однажды, когда особенно долго искал её и нигде не мог найти, он от отчаяния бросился в Неву. Она же, вернувшись домой и узнав о его смерти, - повесилась… А между прочим, их сын прославился: выяснилось, что он закрыл собой амбразуру… или как это называется. О нём написали в газетах… Но о муках родителей и таких, как они, не написали и не напишут. Оно и понятно: кому же охота, подобно её сыну, на амбразуру бросаться? Да ещё в мирное время?..

Мы дошли почти до конца проспекта, миновали дом "с петушочком наверху", принадлежащий автору текста известной тогда песни "Орлёнок"… (Как не вспомнить тоже известную в своё время песенку "Дождик" и придуманные безымянным шутником на её привязчивый мотив слова, посвящённые театральному художнику Манделю: "Дом любой с любою крышей, с петушочком наверху - всё вам нарисует Мандель рыжий, самый настоящий ху-у… дожник, дожник, дожник, дожник…" Это вспомнил уже я, а не мой "экскурсовод" по Голицыну - и, наверное, для того, чтобы немного развеять горечь от её рассказа.) Итак, мы прошли мимо дома с петушочком наверху, повернули назад и на обратном пути заглянули к Марье Ивановне, у которой была в гостях ещё одна весьма пожилая женщина, голова которой временами немного тряслась.

Положительно, этот день я мог бы назвать Днём немолодых женщин!

Мы сидели на кухне, пили чай с домашним печеньем, и я слушал их беседу - сначала о пушистой собаке по имени ШубЕй, который вежливо полаял на нас во дворе, и о двух кошках персидской и сибирской породы, а потом и о литературе.

Шубея Марья Ивановна приобрела несколько лет назад при драматических обстоятельствах. Шла по одному из голицынских проспектов и увидела группу ребятишек у заколоченной двери полуразрушенного здания. Подошла, спросила, из-за чего сыр-бор. Ей охотно ответили: они проводят опыт, можно сказать, по биологии. И популярно объяснили: тут две двери, и между ними они посадили щенка - подобрали на улице, кто-то выкинул, наверно… Зачем посадили? Интересно, сколько он без еды и без воды проживёт?..

У Марьи Ивановны был немалый опыт общения с ребятами, и потому она не стала сразу возмущаться, кричать, называть их варварами, палачами, негодяями. Она лишь покачала головой и сказала, что знает немало людей, занимающихся различными опытами, много читала и сама писала про таких - однако большинство настоящих учёных в особо серьёзных случаях ставят опыты сначала на себе самих, а не на беззащитных животных. (Она прекрасно понимала, что говорит заведомую неправду, но ведь это была та самая ложь во спасение.) В общем, довольно быстро она убедила девчонок и мальчишек в том, что те затеяли жестокую, безжалостную игру, и надо немедленно её прекратить и выпустить несчастного щенка. А когда выпустили, сказала, что возьмёт собаку к себе - накормит, напоит и, вполне вероятно, оставит в доме, а ребята, если захотят, могут приходить к нему в гости…

Про кошек рассказ был короче: я узнал, что они совершенно разные - не только по цвету, по толщине меха, форме ушей и когтей, но по характеру и поведению, и наблюдать за ними можно часами и днями - так всё интересно и поучительно. (Последнее я знаю и по моему Капу, хотя он совсем не кошка.)

Когда перешли к литературе, я впервые, к своему стыду, услышал о существовании австрийского писателя Франца Кафки, кто был, оказывается, экспрессионистом, а это означает - считал, что искусство не изображает, а дополняет жизнь и что единственной реальностью является субъективный духовный мир человека. Все эти, скажу честно, не до конца понятные и раздражающие меня слова, и многие другие, произносила Раиса Абелевна, которая имела полное право их произносить, так как именно в эти дни заканчивала перевод одного из романов Кафки. (Позднее мы с Риммой получили от неё в подарок сборник, куда вошёл этот роман, дарственная надпись к которому весьма недвусмысленно свидетельствовала об отношении Раисы Абелевны к самой себе: "Риммочке и Юрочке от главного переводчика этой книги". Повторю, что и на это она, в общем, имела основания, ибо не напрасно слыла прекрасным переводчиком, в чём я уже, к тому времени, имел повод убедиться, прочитав в её переводе повесть Джерома Сэлинджера "Над пропастью во ржи" и несколько рассказов.)

Я уже начал тогда переводить прозу (с английского), и в моём "загашнике" были новеллы австралийских и новозеландских писателей, которые я находил в журналах и сборниках, выуженных с библиотечных полок Издательства иностранной литературы и Дома детской книги.

("- Осень, - печально сказал курат…" С этой невесёлой фразы, начинающей один из австралийских рассказов, открылась эра моих прозаических переводов. Долгое время меня не тянуло на крупные произведения, и лишь впоследствии мой послужной список пополнился довольно значительным количеством детективных и любовных романов, но, в основном, это было способом заработка. Впрочем, за несколько переводных книг мне, пожалуй, и сейчас не очень стыдно ни перед собой, ни перед умеющей читать общественностью. В их числе: один-два приличных английских детектива, столько же американских женских романов (не без эротических вольностей, как правило, примерно на 35-й и 120-й страницах), и с полдюжины рассказов африканских писателей. Уж не говорю о любимых моих переводах (они же "пересказы") давних детских повестей австралийца Нормана Линдси, американца Роберта Макклоски и нескольких уже вполне современных, то есть написанных в XXI веке.)

Когда женщина с трясущейся головой ушла, Марья Ивановна коротко рассказала о ней: это писательница из Саратова, ненадолго приехавшая сюда к дальним родственником. Пробыла в заключении около двадцати лет, в основном на Колыме, и хлебнула всего: копалась лопатой в вечной мерзлоте, грузила бочки с рыбой, деревья валила… Начальство невзлюбило её за острый язык (я невольно взглянул при этих словах на Раису Абелевну) и измывалось по-всякому. Из штрафного изолятора не вылезала. Однажды поместили её туда к отпетым уголовницам во главе с их старостой - красивой, совершенно лысой сифилитичкой, которая славилась своей жестокостью. Но с Серафимой, так её зовут, ничего, слава Богу, не случилось. По примеру Шехерезады начала она рассказывать с продолжением - только не сказки арабские, а романы английские, читанные в детстве, - Чарльза Диккенса…

- В переводах Иринарха Введенского, - вставила Раиса Абелевна, - столь же близких к Диккенсу, как кошка к тигру.

- Но всё равно, - сказала Марья Ивановна, - старик Чарльз обрадовался бы, узнав, как послужил людям… А начальник лагеря, - продолжила она, - не успокоился и укатал Серафиму на дальнюю командировку, как там выражаются, на сей раз в бригаду к мужчинам-уголовникам. А была она, трудно сейчас поверить, молодая, красивая, и голова не тряслась… Да это и не важно там… Но слухи об её даре рассказчицы туда уже дошли, и её тоже не тронули…

Что ещё с ней было? Подругу тамошнюю как-то пыталась спасти… Балерину бывшую. Её на лесоповал собрались отправить. Начальником лагеря тогда уже другой был - Серафима его когда-то на воле знавала. Он даже ухлёстывал за ней. И она добилась, чтобы он её принял, и упросила не отправлять подругу на работу в лесу, а взять в клуб - пускай там готовит самодеятельность и сама танцует. Только не знала она, а подруга не говорила, что ещё до ареста оставила сцену из-за болезни сердца. Так что… умерла прямо на сцене. А с Серафимой тоже…

Марья Ивановна замолчала.

- Что тоже, Муся? - спросила Раиса Абелевна.

- Как-то группу заключённых на пересуд отправляли, на "большую землю". Серафиму не включили, и она собралась уже хлопотать, жалобы писать. Но что-то словно подсказало ей: не надо, не суетись… не сейчас… Она и других кое-кого стала отговаривать, да только разве отговоришь… На неё как на психопатку смотрели… В общем, пошёл ко дну тот пароход в Татарском проливе.

- И все утонули? - спросил я.

- Команду спасли… Ладно, довольно этих страхов… Ещё чая?

* * *

Было почти темно, когда мы с Раисой Абелевной вернулись в дом творчества. Я поднялся к себе на второй этаж, ключ от комнаты торчал в замке: двери здесь не запирали. Вошёл, и в полутьме сразу бросилась в глаза фигура на кровати. Что такое? Неужели Римма приехала? Что-нибудь случилось?.. Нет, непохоже на неё - это кто-то очень крупный… Что за чёрт?.. Фигура пошевелилась, послышался храп - определённо, мужской. Может, я не туда попал? Нет, вон на полу мой чемодан. А рядом какое-то пятно. Кровь?..

Пошарив по стене, я щёлкнул выключателем, и в свете трёхрожковой люстры передо мной предстал спящий Генитальев. А лужа на полу была отнюдь не кровавая, а…

- Пьяный хам! - заорал я, невольно продолжая разговор за столом. - Не мог у себя в комнате?.. Пошёл отсюда!

Преодолевая отвращение, я тряс его могучие плечи. С трудом он открыл глаза, приподнял голову.

- Чего надо? - пробормотал он. - Зачем будишь?

- Вставай! Пошёл вон! И вытри за собой!

Но я понимал, что если первые два распоряжения в конце концов будут выполнены, то третье мне придётся выполнять самому.

Он раскачивался, сидя на моей кровати, и что-то бурчал.

- Ключ… - услышал я. - Где мой ключ? Зачем ключ взяли? Я знаю… - Он прищурился. - Это они… Им всё надо.

- Иди отсюда! - в который уж раз крикнул я.

- Отсюда? - с подозрением спросил Генитальев. - Откуда "отсюда"? Я у себя дома, кажется. В своей стране… А почему ключ мой взяли? Всё вам нужно…

- Уйдёшь ты или нет? - завопил я. - В милицию звонить, что ли?

Внезапно он встал с кровати. И стоял, слегка пошатываясь.

- Зачем в милицию? - отчётливо выговорил он. - Я уйду… уйду, и делу конец… Пардон… Ключ украли… Они тут везде… тсс… - Он приложил палец к губам.

- Давай, давай, - сказал я. - Быстрей.

Я просто не знал, что говорить: он был похож на психа. Пьяный в дымину псих - это уж перебор.

Он пошёл к двери, но потом остановился, с сомнением оглядел меня, сокрушённо покачал головой и спросил:

- А ты… тоже?

- Тоже, - ответил я.

- Прискорбно, - последовал ответ.

Дверь он закрыл на удивление осторожно.

3

Дни в Голицыне замелькали, как и положено им мелькать по законам природы. Я уже обтопал почти все проспекты посёлка, познакомился почти со всеми обитателями Дома, в том числе с его директрисой, старой, но энергичной женщиной из семейства Корш, бывшей владелицей этого дома, а также с поварихой, официантками ("кушать, пожалуйста!") и с огромной кавказской овчаркой Джульбарсом, который сидел на цепи, но позволял мне себя гладить и кормить, и кого я, по прошествии некоторого времени, убедившись в его добром нраве, начал тайно спускать с цепи по ночам, представляя это так, будто он сам срывается, а потом, поскольку обходилось без конфликтов, делал это уже открыто.

Что касается постояльцев Дома, их тоже я узнавал всё лучше - и тех, кого увидел в день приезда, и прибывших позднее, среди которых был хорошо известный в России монархист и лидер правого крыла Государственной Думы 86-летний Василий Шульгин, один из создателей Добровольческой Белой Армии, принимавший когда-то отречение последнего российского императора. В конце войны его нашли и арестовали в Югославии, где тот пребывал в эмиграции, и двенадцать лет он провёл в заключении, а теперь вот разрешили даже отдохнуть под Москвой. Сейчас это был тихий вежливый старик с изысканными манерами, и потому казался актёром, хорошо играющим роль аристократа.

Ещё из "раритетов" находился здесь поэт Рюрик Ивнев, основавший вместе с Есениным и Мариенгофом школу имажинистов, то есть сторонников в литературе и вообще в искусстве первородства "образа как такового". (Опять же могу только проворчать, что не в состоянии, да и не пытаюсь, хотя знаю - это меня отнюдь не красит, толком отличить это модернистское течение от многочисленных его собратьев по "измам".) И если меня интересовал Рюрик Ивнев, то, в первую очередь, как человек, чьё настоящее имя Михаил Ковалёв, сын русского офицера, сумевший дожить до семидесяти лет и не быть ни арестованным, ни расстрелянным за своё происхождение, мысли или нравственный облик. Как и Шульгин, он отличался правильной русской речью и хорошим воспитанием, и к нему временами приезжали приятные молодые люди, краснеющие, как девицы, что давало любопытствующим повод для некоторых подозрений и кривотолков, но не более того.

В этом же декабре в Дом приехала - кажется, впервые после возвращения из длительной ссылки - Анастасия Ивановна Цветаева, о ком я упоминал уже в другой своей книге и с кем впоследствии, можно сказать, подружился и даже удостоился быть приглашённым пойти вместе на каток. Была она, как мне думалось, человеком, искренне и без натуги воплощавшим принципы истинной христианской веры - во всяком случае, в том, что говорил Христос о врагах: "Отче! прости им, ибо не знают, что делают".

А писатель Юрий Домбровский, с кем я чуть позднее познакомился там же, кто провёл в общей сложности на "сталинских курортах" почти четверть века - в тюрьмах, лагерях, ссылках, излагал своё мнение о происходившем с ним, и с миллионами других, несколько иначе: один из сборников его стихов назывался "Меня убить хотели эти суки…"

Нет, не думайте, были там всё-таки, помимо Раисы Абелевны, меня и Джульбарса, ещё несколько существ, не прошедших сквозь Сциллу и Харибду тюрем и лагерей, - к ним относились молодой черноволосый остряк и тот, без признаков шеи, кого я называл Генитальевым и после визита которого полчаса драил пол у себя в комнате, а также скромный неразговорчивый поэт Борис Шаховской и, наконец, та, на ком время от времени отдыхал мой глаз и чьё имя было Арина. С ней мы вскоре начали гулять по улицам посёлка, ходить на лыжах через Минское шоссе в лес, туда, где стояла за оградой какая-то воинская часть, чьи машины рычали в лесу, и у нас родилась фраза, которая мне почему-то страшно понравилась: "бродят транспортёры, бронетранспортёры". Нравилась мне и Арина, чья застенчивость долгое время не позволяла ей называть меня по имени, но, к счастью, не мешала о многом говорить - не только о морфологии и литературе, но даже о жизни.

Назад Дальше