* * *
Утром в субботу, позавтракав, мы решали, куда нам отправиться: в лес или на бухту. Наши размышления прервал звонок в двери. Мы переглянулись.
Мы никого не ждали сегодня.
…Кто бы мог подумать, что опять придёт этот человек? На нём были всё те же остроносые сапожки вызывающе красного цвета, а на скуластом лице – уже знакомая улыбка.
– Прошло два месяца, а вы не звоните. Решился потревожить вас, – улыбка расползлась ещё шире, обнажая белые, крепкие, как у цирковой лошади, зубы. Казалось, их не меньше полусотни.
Как и в первый свой визит, два месяца тому, он, не дожидаясь приглашения, прошествовал в комнату своей странной, какой-то развинченной походкой.
Такой походкой ходят марионетки, управляемые не очень опытным кукловодом.
Плюхнулся небрежно в кресло-качалку, оно скрипнуло под ним, закинул ногу на ногу. Сидел, раскачиваясь, покачивая в такт красным острым носком щегольского сапога. Ты неприязненно рассматривал гостя.
– У-тю-тю!… – пропел тот. – Отчего мы такие сердитые?
Он протянул тебе конфетку.
– Я не люблю конфеты, – сказал ты.
– Тогда маму угости.
– Мама тоже не любит.
Гость повертел конфету в руках и спрятал её обратно в карман.
– А в цирк почему больше не приходишь? – спросил он.
– Я не люблю цирк, – сказал ты.
– Так не бывает! Дети должны любить цирк.
– А я не люблю.
В комнате повисла напряжённая пауза.
– Сынок, – сказала я, – можешь постучать на машинке…
С радостным воплем кинулся ты на кухню к нашей "Олимпии".
Я прикрыла дверь.
– Ну-с… Чем вы меня порадуете? – спросил гость. – У вас готово уже что-нибудь?
– Мне нечем вас порадовать. Я не буду с вами работать.
– Однако я рассчитывал на вас, – он покачивал остроносой ногой и продолжал улыбаться, словно бы не понимая смысла моего ответа.
– Напрасно. Я ничего вам не обещала.
– Но ведь вы любите цирк! Я знаю: любите, я читал ваши стихи о цирке. Поэтому я и пришёл к вам. Только вы можете написать то, что мне нужно. Для вас это не составит труда. Сущий пустяк! Две песенки для первого отделения, две песенки для второго. Совсем коротенькие, по пару куплетиков, для Рыжего клоуна и для Белого. Стишки для пролога с небольшим экскурсом в прошлое отечественной клоунады. Стишки для эпилога, лирические, ностальгические, как ваша душа пожелает! Я предчувствую: это будет не спектакль, а феерия! Мы ещё с вами завоюем Оскара, вот увидите! Не надо капризничать, давайте возьмем карандашик, и быстренько, прямо сейчас… – он стал шарить по карманам. – И потом: это большие деньги, – сказал он весомо. – Вы могли бы хорошо заработать и несколько лет безбедно жить. В вашем положении…
Я не дала ему договорить.
– Нам много не надо.
– Ну, что вы! Деньги раскрепощают. Они дают истинную свободу.
Начинаешь чувствовать себя хозяином положения. Уже не тебе, а ты диктуешь условия…
Я хотела возразить ему, но – не стала: он бы всё равно не понял меня.
– Итак… – сказал он, когда его поиски увенчались успехом, и он извлек из кармана велюровой курточки толстый фломастер. – Листик бумаги у поэтессы найдется?
– Не надо. У меня не получится, – сказала я.
– Хм…
Он с любопытством воззрился на меня, даже его остроносый сапог на мгновение замер.
– Но ведь для него вы писали! – кивок в сторону афиши, с которой грустно и чуть-чуть насмешливо улыбался, словно бы прислушиваясь к нашему спору, Клоун.
– Для него – да.
– Так ведь я его ученик! Кому же, как не вам, оценить то, что я делаю. Я не мог позволить, чтобы его клоунады, его гениальные репризы, эти шедевры, ушли вместе с ним!
– Вы украли их.
– У кого? – он продолжал улыбаться. Улыбка была словно приклеена к его лицу.
– У него.
– Не морочьте мне голову. Украсть можно только у живого.
– Даже костюм, даже прическу…
Но он пропустил это мимо ушей.
– Его клоунады – наше всеобщее достояние! И мы, его ученики…
Я не дала ему договорить:
– У него нет учеников. Одни подражатели.
Красный носок сапога задрыгался в нервном танце.
– Я усовершенствовал все его трюки!
– Ах, боже мой, причем тут трюки?…
Улыбку словно бы стерли с его лица. И теперь я видела только его глаза, непонимающие и напряжённые.
– Кто вам позволил судить меня?
– Он. – Я кивнула на афишу, с которой грустно и насмешливо улыбался Клоун.
И вдруг гость в красных сапожках выпрыгнул из кресла, так, что оно, скрипя, отлетело и с грохотом ударилось о шкаф. В одно мгновение он оказался у афиши и с хрустом содрал её со стены.
– Вы!… Сидите тут в четырех стенах!… молитесь на кумира!… – и швырнул афишу на пол.
– Убирайтесь! Иначе я убью вас. – Услышала я свой голос, показавшийся мне чужим. В ушах звенело, сердце ухало, как молот.
– Ну-ну! – вновь оскалился он. Его глаза сузились до щёлок, и в этих щёлках было темно.
И тут он стал стремительно уменьшаться и отдаляться от меня… И вот уже превратился в карлика, маленького злого карлика в остроконечных красных сапожках, он приплясывал в другом углу комнаты, и строил мне рожи, показывая полсотни мелких мышиных зубов…
– Убирайтесь вон, – сказала я, чувствуя нестерпимую усталость.
Маленький тёмный вихрь пронесся мимо меня. С треском хлопнула одна дверь, другая…
Я наклонилась и подняла афишу. К счастью, лицо на ней не пострадало. Клоун всё так же улыбался мне своей чудесной, по-детски беззащитной улыбкой…
В комнату заглянул ты.
– Ку-ку, мамася!
– Ку-ку.
Я сделала над собой усилие и улыбнулась тебе.
– Ты зачем афишу сорвала?
– Это не я.
– А кто это был?
– Разве ты не вспомнил его? Это дядя-клоун, мы летом ходили в цирк, он там выступал…
– Не помню.
– Он ещё нас за кулисы водил, тигров тебе показывал в клетках, медведей… Там ещё такой маленький смешной медвежонок был, всё лапу сквозь решетку просовывал, будто поздороваться хотел…
– А… вспомнил. Ещё этот дядя невкусные конфеты давал. И говорил, что, если бы наш Клоун был жив, он бы никому уже не был нужен. И вы ссорились.
– Не ссорились, а спорили.
– А зачем он ходит к нам?
– Хочет, чтобы я работала на него, писала песни для его спектакля. Хотя я ещё в тот раз сказала ему, что ничего писать для него не буду.
– Зачем же он пришёл?
– Уговаривал…
– А ещё придёт?
– Нет, больше не придёт.
* * *
И опять было утро, опять трудное прощание. Шел дождь, дети играли в группе на втором этаже. Выйдя во двор, я взглянула на окна игровой комнаты. У одного из окон стоял ты, приплюснув нос к стеклу. Ты плакал.
Я помахала тебе. Ты попробовал улыбнуться, но улыбки не получилось, только жалкая, страдальческая гримасса искривила твоё лицо…
В этот вечер я задержалась. Когда пришла за тобой, всех детей уже разобрали, ты остался один, сидел с Любовь Петровной на скамейке, под глазами – тёмные круги, в глазах – тоска. Увидев меня, с рыданиями бросился мне на шею.
– Сын очень любит вас. Он так переживал, что вы задержались. Сидит и твердит: "Только бы ничего не случилось! Только бы ничего не случилось!"
– Что же со мной могло случиться, сынок?
– Не знаю… – выдохнул ты еле слышно.
По дороге домой.
– Ты почему так долго не шла?
– Я ездила по делам, сынок.
– По каким делам?
– Искала работу.
– У тебя же есть работа, твои рецензии.
– Но ты же знаешь, какая это ненадежная работа: сегодня – есть, завтра – нет, послезавтра – неизвестно… Я устала от этой постоянной неизвестности.
– А ты какую работу хочешь?
– Ох, Антоша… Какую хочу, я вряд ли найду. Хотела бы в издательстве где-нибудь, редактором. Хорошо бы не каждый день, конечно. Чтобы оставалось время на нашу жизнь…
Вечером, после ужина, мы делали гербарий, пришивали к альбомным страницам листья и цветы, собранные и засушенные тобой за это лето, уже прошедшее… Неожиданно ты схватил мою руку и несколько раз лизнул её.
– Ты что, Антончик?
– Я тебя облизываю – потому что на всех планетах так проявляется любовь.
– Дурачок ты.
– Ничего не дурачок. Я тебя лижу – и в меня сразу вскакивает двести миллиардов витаминов!
Потом ты рисовал, как всегда – шариковой ручкой, упорно не признавая ни красок, ни цветных карандашей. Рисовал и делал пояснения к рисункам:
– Это – космос огромных планет и крошечных солнц. Это – солнечная система без солнца, и поэтому вместо планет такие блины без атмосферы…
Утром по дороге в сад.
– Ты опять едешь по делам?
– Опять.
– Приходи за мной пораньше.
– Я постараюсь.
Глаза твои наливаются слезами…
– Ну, что ты, милый?
– Я не хочу в сад.
– Не хочешь? Почему?
– Там… невкусно.
– Ну, миленький, надо привыкать.
– Я никогда не привыкну! – с тихим отчаяньем воскликнул ты.
– Ну, что ты, милый, ну, что ты! Другие ребята привыкают, и ты привыкнешь. Постепенно…
Дети гуляли во дворе. Ты пошёл к своей группе и остановился поодаль, грустно нахохлившись…
– Мне нужно поговорить с вами, – сказала, подходя ко мне,
Евдокия Васильевна, пожилая строгая воспитательница. Эта женщина, казалось, не умела улыбаться, и ты с первых же дней стал её побаиваться.
– Вы знаете, Антон ничего не ест, – сказала она строгим голосом.
– Как? Совсем? А он говорит: ест…
– Ну, разве это еда? Только хлеб да булочку какую-нибудь за весь день. Ну, и пьет ещё: компот и чай, а от кофе отказывается, наотрез. – Понимаете, он ещё не привык. Он ведь домашний ребёнок…
– Я всё понимаю, но вынуждена его заставлять. Он и так у вас худенький.
Она смотрела на меня сурово и осуждающе, и я почувствовала, что съеживаюсь под её взглядом, робею.
– И вообще, он у вас странный, – сказала она жестко, будто бы ставя диагноз.
– Почему странный?
– Он, конечно, мальчик развитой, я бы сказала: даже слишком. Но лучше бы он в футбол с мальчишками играл. Говорю ему: "Иди играть в футбол", а он мне отвечает: "А зачем? В какой футбол?" Ребята в войну играют, а он опять: "А зачем?" Нельзя же всё время только книжки читать!
– Но не всем же детям играть в футбол.
Она смотрела на меня осуждающе.
– Не удивляйтесь, если его начнут бить, – сказала она.
– Бить?… За что?!
– Слишком уж он беззащитный у вас… Таких всегда бьют.
"Таких всегда бьют…" – звучало у меня весь день в ушах.
Пять часов в прокуренной приёмной.
– У меня есть шанс попасть сегодня к директору?
– Хотите дождаться – ждите. Я доложила о вас.
– Но через пятнадцать минут конец рабочего дня…
Секретарша пожала плечами и ничего не ответила.
Тут распахнулась дверь кабинета, и в приемную вышел директор, уже в плаще и шляпе.
– Геннадий Васильевич, к вам тут женщина.
Он с досадой взглянул на меня.
– Заходите! Только быстро.
Он вбежал в кабинет, я за ним. Не снимая плаща и шляпы, присел на край стола, мне указав на стул.
– Ну, что у вас? Только в двух словах, я спешу.
– Мне нужна работа.
Он мельком взглянул на анкету, которую я положила перед ним.
– Хотите откровенно? – сказал он.
– Да, только так, пожалуйста.
– У меня есть вакансия. И не одна. Но я вас не возьму.
– Почему?
– Я вас не знаю. Вы для меня – человек с улицы.
– Но, если вы не возьмете меня на работу, вы так и не узнаете меня.
– Согласен. Но у меня есть люди, которые годами ждут места. Ходят, напоминают о себе, мелькают… Вы-то откуда взялись? Где вы были раньше?
– Растила сына. Мне некогда было мелькать.
– Так у вас, к тому же, ребёнок?
– Да, сын.
– Так… Одинокая женщина с ребёнком. Конечно, беспартийная? Я так и думал. Ребенок будет болеть, бюллетени и тому подобное…
– Наверное, вы в детстве тоже болели?
Он посмотрел на меня, не понимая.
– Кстати, а почему вы пришли именно в моё издательство? – спросил он. – Почему бы вам не сходить в "Детгиз" или в "Молодую гвардию"? Насколько мне известно, там нуждаются в хороших редакторах.
– Там я уже была.
– Сочувствую вам. Но… – он развел руками. – Впрочем, звоните. Со временем, может быть… Появляйтесь, мелькайте!
Вышла на улицу – в пасмурную окраину, в обшарпанность мокрых палисадников.
В пасмурную очередь на автобусной остановке. В душную, пахнущую осенней сыростью, давку метро. В тысячеликое одиночество часа "пик".
В тягучесть обратной дороги в конце пустого дня… Сколько от этой конторы до нашего дома? Полтора часа. Итак, три часа уходило бы на одну только дорогу! Плюс восемь часов в издательстве. Итого, одиннадцать. Когда бы мы виделись с тобой, сынок? Выходит, на жизнь – на нашу с тобой жизнь – совсем не оставалось бы времени? Нет, такой работы нам не надо…
Ты встретил меня у самых ворот с охапкой жёлтых листьев.
– Слушай стишок, мамася!
Все ходят с букетами,
Огромными цветами!
Все ходят с букетами,
Огромными цветами!
– И ещё слушай:
Любовь Петровна плюс Евдокия Васильевна
Получается Любокия Петросильевна!
– Отличные стишки, Антончик.
Мы смеёмся. И тоска и безнадёжность этого дня отпускают меня…
– Ну, как ты сегодня? Ел что-нибудь?
– Полудничал. Пирожок с замазкой. Замазку выкинул, а пирожок съел. В обед хлеб и компот ел.
– А утром?…
– Утром? Воспитательница говорит: скорей пейте все кофе!
– Ну, и как, пил?
– Пил, – неуверенно говоришь ты. – Такие серенькие помои с мусоринками.
– Так уж и помои?
– Очень похоже. Такой цвет некрасивый…
– А чем вы занимались? – перевожу я разговор на другое. – В какие игры играли?
– Занятия математические были. Смешные очень.
– Почему смешные?
– До пяти учили считать! К двум картоновым яблокам прибавляли три картоновые груши! Любовь Петровна всё объясняет, объясняет, а ни у кого не получается… Потом она сказала: устала я от вас! Антон, сосчитай им. Ну, я сосчитал… до пяти миллионов! – ты смеёшься. – Шучу, конечно. Потом книжку ребятам читал.
– Какую?
– Сказки разные. Про начальника злости.
– Про кого?!
– Про Кащея.
Подумав, сказал:
– А можно было не убивать Кащея, а перевоспитать. Тоже хороший рецепт. А ещё я тебе письмо написал! И вот, подарок тебе, – ты протягиваешь помятый спичечный коробок.
Читаю письмо:
"Милая моя мамочка Романушко!
Я тебе подарил спичечный коробок, не потеряй ево, он – обо мне на память. Я люблю тебя очень сильно, ты чувствуешь? Но мамочка, ты ещё подскажи мне, хочешь ли ты, чтобы я тебя сфотографировал опаратом "Огонек", и ещё я тебя целую, и передаю привет из страны невидемых городов. Целую. Антон."
– Конечно, хочу, – сказала я. – Спасибо, миленький, и за подарок, и за письмо такое чудесное. Я тоже о тебе весь день думала…
– А почему ты грустная?
– Устала, сынок. Я сегодня пол-Москвы объездила, где только ни была…
– Нашла работу?
– Нет.
– А когда найдешь?
– Не знаю…
За ужином ты судорожно хватал чёрный хлеб с маслом, умял два омлета, и никак не мог наесться. Отвалившись от стола, запел:
Мой сыночек рыжий
Съел кусок Парижа!
Мой сыночек жёлтый
Съел кирпичик тертый.
Мой сыночек сладкий
Съел ботинок гладкий…
Ты похудел за две детсадовские недели, нос заострился, под глазами залегли тени, которые не исчезали даже ночью, во сне. Даже во сне вид у тебя был уставший и грустный.
Укладывая тебя спать, заметила, что твои ноги, от щиколоток и до самых колен, в синяках.
– Антон, ты почему весь в синяках?
– В саду так много углов… – нехотя ответил ты.
* * *
На следующий день я, как обещала, пришла за тобой пораньше, ты ещё не успел занять свой пост у окошка веранды и начать считать кирпичи. Ты сидел на горке песка и что-то строил. Рядом с тобой в песке играли два мальчика, вы о чём-то оживленно переговаривались. Но не успела я порадоваться, что у тебя хорошее настроение и ты играешь с ребятами, как ситуация в песочнице мгновенно изменилась. Пока я шла от калитки к вашему участку, на моих глазах разыгралась следующая сцена. Один из мальчиков стал что-то выкрикивать, размахивая руками. Ты с улыбкой отвечал ему. Мальчик, крайне раздражённый, ударил тебя кулаком по голове. Ты заплакал. Оба мальчика вскочили, словно твой плач послужил им сигналом, и стали бить тебя. Они затаптывали твой город, били тебя по рукам ногами, наступали тебе на руки (ты пытался защитить свои чудесные башни), мальчики пинали тебя, били по спине, по голове…
Я бежала тебе на выручку, а Евдокия Васильевна спокойно созерцала эту сцену, сидя в двух шагах на веранде. Она не шевельнулась и не проронила ни слова. Ты плакал, даже не пытаясь защититься, лишь прикрывая голову руками от ударов, продолжая сидеть на холодном песке среди руин своего сказочного города…
Подбежав к песочнице, я с трудом оттащила от тебя мальчишек. Подняла тебя, вытирала твоё лицо, измазанное песком и слезами…
– За что вы его бьете?
Оба мальчика, разгоряченные, исподлобья смотрели на меня одинаково злыми глазами.
– За что вы его бьете?
– А чего он…
– Что "чего"?
Мальчики угрюмо молчали.
– Антон, за что тебя били? Ты кого-нибудь из них обидел?
– Я им рассказывал про Маль… А он, этот Ваня, говорит: это неправда! А я говорю: правда! И они стали стукать и всё ломать… – ты опять залился слезами.
Мальчики стали что-то выкрикивать, размахивая руками, что-то злое, несвязное, все их обвинения сводились к тому же: "А чего он!…"
Евдокия Васильевна наконец поднялась и неторопливо приблизилась к нам.
– Я вас предупреждала, что его будут бить, – почти с удовлетворением сказала она.
Я не могла говорить, я боялась заплакать. Первый раз в жизни тебя били, били на моих глазах (впрочем, первый ли? я тут же вспомнила синяки на твоих ногах). Я была потрясена тем, что тебя могут бить, тебя, который никогда никого не ударил.
Обидчики твои, чувствуя безнаказанность, испарились. Мы стояли у песочных руин втроем.
– Ему нужно учиться давать сдачи, – говорила мне несокрушимо спокойная Евдокия Васильевна. – Антон, ты должен давать сдачи.
– Какую сдачу? – поднял ты на воспитательницу горькие заплаканные глаза.
– Ты что, не знаешь, что такое "сдача"? – изумилась воспитательница.
– Не знаю, – смущенно признался ты, словно тебя уличили в чем-то нехорошем.
– Тогда вам придётся объяснить своему сыну, что такое давать сдачи.
По дороге домой.
– А ты ходила в сад, когда была маленькая?
– Ходила.