Наши зимы и лета, вёсны и осени - Мария Романушко 13 стр.


Только рядом с тем, кто умеет радоваться, у ребёнка радостно распахиваются глаза; только рядом с тем, кто умеет удивляться, ребёнок с такой лёгкостью и жадностью узнаёт и запоминает, и делает своими имена звёзд и трав, зверей и чисел, птиц и цветов. Всё легко и просто, когда ты счастлив. Когда утро – в радость, и вечер – в радость, и дождик, и красный куст боярышника, и птица за окном, и звезда…

Я учусь радости. Учусь удивлению. Учусь быть твоей мамой. Твоим другом. Твоей подружкой.

Ничего этого я не сказала воспитательницам, обступившим меня и ждущим от меня какого-то ясного, простого ответа. Что я могла ответить им? Для этого мне нужно было бы рассказать им всю нашу жизнь – с того самого дня, когда я принесла тебя, крошечного, больного, домой. И была стужа – за окном и в доме, и в доме тоже… И нас было двое во всём мире. Ты да я, да мы с тобой… Но я сказала тебе: "Всё равно мы будем счастливы. Несмотря ни на что!…"

– Никакой особой методы у меня нет. Просто я всегда отвечаю на его вопросы. А мой сын очень любознательный мальчик.

– Скажите, а как вы учили его читать? Каким наглядным материалом вы пользовались?

Антон, ты помнишь, каким наглядным материалом мы с тобой пользовались?

Ну, прежде всего – макароны, которые ты без конца таскал из шкафа, разламывал на отрезки разной длины и выкладывал из них буквы. В ход шли также пуговицы, камушки, листики, принесенные с прогулки, пластмассовые гайки из конструктора, винтики из игрушечных часов… Одним словом, всё, что попадало под руку.

Была у нас, конечно, азбука на кубиках, был набор пластмассовых букв, но ты любил делать буквы сам, своими руками. Часами мог выкладывать свои любимые "буки" на нашем большом столе, используя для этого самые неожиданные предметы. Например, половник мог играть роль вопросительного знака, яблоко в этой игре становилось буквой "о", горошина чёрного перца точкой. Ты высматривал, ты как бы выуживал буквы из пространства, из окружающего тебя мира предметов и вещей…

Всё, что попадало в поле нашего зрения – становилось для нас наглядным материалом. "Это дерево – какая буква?" – "У!" – радостно выкрикивал ты. "А этот фонарь – какая буква?" – "Г!"

…Услышав про макароны и фонари, воспитательницы почему-то расстроились, почти обиделись. Как ни странно, но обидело их, на мой взгляд, именно то, что всё оказалось действительно просто.

По дороге домой.

– Ну, как тебе в саду, Антончик?

– Так хорошо с детками гульнул!

Следующее утро. Пришли. Нянечка встретила тебя ласковой улыбкой:

– А вот и наш академик пришёл!

Воспитательницы, а их у тебя две: молоденькая и весёлая Любовь Петровна и средних лет мрачноватая и флегматичная Евдокия Васильевна, – с первых же дней переложили на тебя часть своих обязанностей. Они уже не читают ребятам книжки – это делаешь ты. Читаешь или просто что-нибудь рассказываешь. Воспитательница сажает тебя на стульчик перед всей группой и говорит:

– Расскажи нам что-нибудь, Антон.

Для воспитательницы наступает минута отдохновения, а для тебя – вдохновения.

Ты рассказываешь. О Мале. О Самболюнии. О Голофомэ…

– Давным-давно, с незапамятных времен, жила-была планета Маль. Сорок триллионов лет назад, даже больше, когда ещё не было Земли и Солнца, и светила одна Луна всему космосу, на планете Маль, ещё на которую не капало ни одной дождинки, стал пробиваться маленький фонтанчик. Но всё больше разрастался фонтанчик, всё больше воды было в пустыне. Фонтанчик развивался годами, месяцами, столетиями… Все обрадовались, что у них теперь океан!

Я прихожу за тобой пораньше, стою в раздевалке, смотрю на тебя в приоткрытую дверь и слушаю. Мне жаль прерывать твой вдохновенный рассказ.

– Самболюния – такая страна на планете Маль. Там много городов, очень древних и очень красивых. Мунт, Самбол, Дерефан, Антованск,

Статуйск… Ещё есть Машинный город. И есть Деревный… Мунт – самый старый город. Ему царь-додоностопервый год. Он потому простоял так долго, что он был такой крепкий, что от землетрясений не ломался! Статуйск – это такой город, где живут статуи. Они умеют ходить, и ещё умеют говорить, и умеют по лестницам идти, и на лифтах кататься, и ещё умеют в квартирах жить!… А ещё там живет птица Голофомэ! Голофомэ – большая. Она прилетает зимой из Самбола в Мунт за миллионы километров. Она делает гнезда в старых липовых и дубовых деревьях или на старых мунтских домах – зимою, в холодные дни…

– Антон, а где это всё происходит? – спрашивает Любовь Петровна, оторвавшись от своих дел (пока ты занимаешь детей рассказами, она наводит порядок в шкафах с книжками и игрушками).

– На планете Маль, – терпеливо объясняешь ты. – Маль – это планета, на которой живут все мои фантазии…

– Антон, расскажи ещё! – слышится нетерпеливый девчачий голосок.

Итак, можно сказать, что в четыре с половиной года ты обрел кафедру.

А дома… дома ты работаешь в стиле "ретро". Бегаешь на четвереньках, лаешь, мяучишь, издаешь какие-то странные звуки.

– Антон, что с тобой?!

– А что? Все ребята в саду так делают. Очень весело! Давай вместе?

Но в саду веселиться таким образом ты стесняешься.

В саду, на прогулке, ты отыскиваешь прутик и начинаешь писать на песке цифры. Складываешь, вычитаешь… Вокруг тебя собирается кучка ребят, в основном, мальчики.

– Ты до скольки можешь досчитать?

– Я? До скольки угодно.

– До ста можешь?

– Могу.

– А до миллиона?

– И до миллиона.

Смотрят – кто с уважением, кто с завистью, кто с деланным равнодушием.

А после пяти, когда ребят начинают разбирать по домам, ты устраиваешься на веранде у "окошка" (так ты называешь дырку в кирпичной стене веранды) и начинаешь ждать…

– Ты сегодня шестая пришла! – сообщаешь ты мне.

Или:

– А ты сегодня первая!

Сидишь у "окошка" и, чтобы время скорее шло, пересчитываешь кирпичи веранды.

– Я сегодня до двух тысяч сорока пяти кирпичей насчитал. Ты почему так долго не приходила?…

Каждое утро одна и та же просьба:

– Приди за мной пораньше.

С каждым днём расставание всё болезненнее. Первые дни, когда превыше всего было любопытство к новой жизни, ты не плакал. Но уже на третий день начались слезы. Этот третий день пришёлся на понедельник, и после двух выходных ты никак не хотел идти в сад. Прощаясь, рыдал неудержимо. Весь день мне слышался твой плач, так что даже работать не могла, всё валилось из рук. Когда пришла за тобой, выяснилось, что так и есть: оба носовых платка мокры от слез, хоть выжимай, под глазами синяки, в глазах – тоска.

– Всё. Не пойду больше в сад, – заявил ты.

– Но ведь ты так хотел к детям, сам просился в сад, помнишь?

– Больше проситься не буду.

По дороге домой:

– А я тебе письмо написал!

Ты протягиваешь листочек аккуратно сложенной бумаги.

– Все ребята рисовали, а я тебе письмо писал.

Разворачиваю листочек и читаю:

"Дорогая моя любимая мама!

Я люблю, и, пожалуйста, прошу, чтоб в среду обязательно остаться дома. И целую, и передаю привет от всех в детском саду".

На обороте – две чудесные голофомэ, большая и маленькая. Закрученные спиралью разноцветные хвосты, удивленно открытые клювы и грустные глазки. Грустные, как у тебя…

* * *

Осень тёплая, теплее прошедшего лета. Днём бывает по-настоящему жарко.

В середине недели я устраиваю тебе разгрузочные дни: пять дней подряд в саду тебе, конечно, трудно. Вместо сада мы отправляемся на длинную прогулку, в маленькое путешествие.

Сегодня гуляли на набережной, в парке, а потом сели на речной трамвайчик и поплыли на другой берег с замиранием сердца: стоит ли ещё Захарково?… В этот раз я уже и не надеялась, думала, снесли уже всё там подчистую, и осторожно намекала тебе на это – на тот случай, если на месте нашей любимой деревушки окажется голый пустырь – чтобы не было для тебя это горькой неожиданностью…

И вдруг – стоит Захарково! Стоит, цепляется последними домишками за пахучий, не залитый бетоном и асфальтом клочок земли… И хотя дворы уже почти все пусты, и покосились заборы, и дома некоторые увезены, а некоторые преданы огню, – всё же стоит Захарково! Покрикивают петухи, слышна перекличка псов, и коты греются на развалинах и пепелищах, залитых солнцем…

Мы идем по размытой, разъезженной дороге к тому двору, в котором ты кормил когда-то петуха троллейбусными билетами. Жив ли петух? Может, уже давно пошёл на суп…

Ан нет! И петух жив, и его куриная свита как будто не поредела. Двор кипит жизнью: слышны визги поросят, добросовестный лай собаки, сонное квохтанье кур… До чего же мы обрадовались! Ты тут же принялся угощать кур билетами, просовывая их сквозь мелкую сетку ограды, но на этот раз куры были более разборчивы.

И вдруг – в маленьком и давно не мытом окошке покосившегося и совершенно уже обшарпанного дома, вдруг в этом омутке показалась пресимпатичная улыбающаяся рожица. Это было так неожиданно для нас! Нам почему-то казалось, что, кроме кур, петуха, поросят и собаки, здесь никто не живет.

Распахнулась форточка, и в неё высунулась белобрысая круглая голова.

– А здесь паучище живет! – сообщил мальчик и засмеялся. – Я сейчас выйду, не уходите!

Через минуту он был уже на улице. Мы познакомились. Его звали Алёша Тимофеев.

Мы сидели на пыльных досках, сваленных у забора, и наш новый знакомый (которому недавно минуло три года) по-деревенски обстоятельно рассказывал нам о последних событиях, происшедших в Захарково: о том, что всем уже дали квартиры, и Колька, Вовка, Светка – все ребята уехали. Рассказал, как горел дом напротив, и сколько пожарных машин приезжало, и что доски, на которых мы сидим, – всё, что осталось от этого дома. По-стариковски поворчал, жалуясь на рык экскаваторов, роющих неподалёку котлован. Сказал, что это рычание у него уже вот где сидит, даже спать не даёт. И про поросят рассказал, что их у них в этом году трое, очень хорошенькие. Мы попросились взглянуть на поросят, но Алеша сказал, что собака не пустит, она у них злая. Нет, не злая вообще-то, но всё-таки может тяпнуть, лучше не надо.

Из дома выглянула молодая женщина, такая же светловолосая, как и сын, и позвала:

– Алеша!

– Не могу, – ответил Алеша солидно, – я занят. Ко мне пришли.

– Алеша, иди переоденься, а потом опять выйдешь.

– Только вы не уходите, ладно? Я быстро.

И он убежал. А потом вдруг вскарабкался по стремянке на крышу дома, оттуда перемахнул на крышу курятника, ловкий, как обезьянка, и мы смотрели на него с завистью.

Выбежал опять на улицу.

– Антон, давай в войну играть!

– Как "в войну"? Я не умею.

– Вот тебе палка, это – автомат. Ложись и стреляй.

– Я не умею стрелять.

Алёша пытался наскоро обучить тебя, но у тебя плохо получалось, точнее – не получалось вовсе.

– Ложись и стреляй! – командовал Алеша.

Ты старательно (хотя и с невыразимой скукой на лице) плюхался животом в дорожную пыль, но "стрелять" так и не научился.

– Скучно, не хочу больше, – сказал ты.

– А во что тогда будем играть? – спросил озадаченный Алёша.

И тут ваши взгляды обернулись к пустырю, окружённому зарослями запущенного сада, с огромной лужей – настоящим озером посреди пустыря (на месте сгоревшего дома). И вы оба ринулись к этой красавице-луже, обгоняя друг друга. Алеша, более легкий и ловкий, примчался первым, но ты не страдаешь пока тщеславием.

Я осталась сидеть на досках, на солнышке, и наблюдала за вами издали, не мешая вам наслаждаться свободой и раздольем.

По пустырю разбросано множество вещей, которые трудно переоценить: старые ведра и тазы, миски, бутылки, доски и несколько огромных ржавых бочек, в которые когда-то по желобам стекала с крыши дождевая вода для стирки и поливки огорода.

Всё пошло в дело. Из дощечек были сооружены мостки, на воду спущены миски и кастрюли, а всё остальное приспособлено для переливания: сначала густая рыжеватая вода зачерпывается сковородкой и наливается в банку, затем из банки переливается в бидон, потом в ведро, из ведра в таз и так далее…

И это занятие доставляло вам столько радости и наслаждения, что мне даже завидно было. Я смотрела на вас и с удовлетворением думала: "Ну, вот и у моего мальчика полноценное детство: с лужами и пустырями… Будет, что вспомнить". И сама испытывала не меньшее наслаждение, глядя на своего замызганного по уши и совершенно счастливого сына…

– Приезжайте ещё! – просил Алеша, когда мы прощались. – А то я здесь один остался.

– Приедем, завтра приедем, – пообещали мы.

– Приезжайте! Я ждать буду! – кричал Алеша нам вслед, стоя на размытой дороге, и долго махал ладошкой. – Приезжайте!… Антон!…

Мы обещали – и приехали. И в это утро было солнце, а на пустыре, закрытом от сквозняков, – прямо-таки жарко.

Алеша уже поджидал нас. В этот день мы приехали с фотоаппаратом, и я принялась тут же снимать вас. Сначала вы сосредоточенно ели персики, которые мы привезли с собой, а потом решили поплавать по луже в тазу. Почти как у Маршака:

"Три (нет, два!) мудреца в одном тазу…"

Итак, в таз сначала забрался Алеша и опробовал судно.

Превосходно! Полез и ты… И когда ты был уже обеими ногами в тазу, таз накренился в твою сторону и… До этого момента я щелкала фотоаппаратом, но тут отбросила его в сторону и бросилась к вам. Но было поздно.

Отважные мореплаватели не удержали равновесия, таз накренился ещё больше – и ты лег в ласковую, гостеприимную лужу, а на тебя улегся Алеша…

Алеша отделался легким испугом. Зато ты промок насквозь! Брюки, колготки, трусики и рубашка выше пояса напитались коричневой жижей. Пришлось всё снимать. Я развесила барахлишко на кустах, разложила на досках, на солнышке, и дальше ты бегал без штанов.

Алеша вскоре ушёл с мамой в поликлинику, а ты так прирос к луже, что увести тебя с пустыря было невозможно.

И хотя солнышко припекало, но всё-таки это было уже сентябрьское солнышко, одежка твоя никак не сохла. Тут я вспомнила, что на переправе скоро обеденный перерыв, и придётся ждать целый час, если опоздаем. Пришлось надеть на тебя всё мокрое и холодное. Благо, у меня оказалась с собой тетрадь, я её разорвала на листы и закутала ими твои ноги и попку, таким образом хоть как-то защитив тебя от мокрых штанов.

Мы побежали по скользкой глинистой тропке к переправе и успели вовремя, но… Трамвайчик, в виду малочисленности пассажиров, не стал делать последнего, предобеденного, рейса. Как быть? Решили выбраться из Захаркова на магистраль и поискать автобус, который бы перевез нас на тот берег.

Вышли из Захаркова, прошли через сквер, по-весеннему чистый, с подбелёнными деревцами, – и попали нежданно-негаданно в удивительный мир. Маленькие улочки, засыпанные сухой звонкой листвой, одноэтажные домики с верандами и мансардами, увитые плющом и диким виноградом, с кирпичными, аккуратно подбелёнными трубами, с тёмными, покосившимися, но аккуратно подметенными крылечками…

Идем по дорожке, подкидывая ногами звонкую сухую листву, идем маленькой южной страной, здесь даже пахнет Феодосией, золотая листва хрустит и позванивает под ногами… Солнце едва пробивается сквозь густые кроны старых деревьев, пахнет влажной землей, осенью и весной одновременно. В переулке, кроме нас, ни души. Лишь одно существо – маленький трехколесный велосипед на дорожке, засыпанной сухой золотой листвой. На руле велосипеда – красное ведерко, мы заглянули в него, на дне ведерка лежал сухарик. И таким он был живым, таким милым, этот маленький велосипед, который вышел на прогулку и задумался о чём-то своем, застыв на золотой дорожке…

Мы обошли всю эту маленькую, засыпанную звонким золотом, страну, увитую ещё свежим плющом, и так захотелось забраться куда-нибудь в мансарду, под крышу, под белёную трубу, и слушать, как скрипит крылечко под шагами весенней осени, как московский сентябрь пахнет Феодосией…

Мы всё же вышли на магистраль – жаркую, пыльную, гудящую, как аэродромная полоса, но ни один автобус не шёл в сторону нашего дома.

И хорошо, что не шёл – потому что мы опять вернулись в нашу Феодосию.

…Велосипедик всё так же стоял на дорожке, но сухарика в ведерке уже не было… Мы оглянулись вокруг и увидели девочку лет пяти, – она сидела на корточках под стеной дома, увитой плющом, и задумчиво смотрела на нас серыми серьезными глазами.

– Как тебя зовут? – спросили мы её.

Она ответила. И было у неё легкое, мотыльковое имя, которое тут же улетело…

…Речной трамвай уже ждал нас. Мы распрощались с Захарково и с нашей Феодосией до следующей весны. Дождутся ли они нас?…

Назад Дальше