Герцен - Ирена Желвакова 10 стр.


Во вступлении к "Легенде" рассказ ведется от первого лица. На фоне живописнейшей панорамы Москвы, тонкого психологического "портрета" старой столицы, вырисовывается образ самого рассказчика, в то время узника Крутиц. "Легенда" - один из первых примеров обращения Герцена к автобиографическому жанру. Со временем, развиваясь и усложняясь, это писательское пристрастие сделает его королем жанра, а пока подтверждает особый, присущий ему талант, вскоре замеченный Белинским.

Воспоминания и тяжелые раздумья, "чувствования" колодника в "Легенде", открывавшего для себя из тюремного уединения новый угол зрения на окружающую жизнь, приводили его к мысли о главной составляющей бытия - "власти идеи". Он рассматривал "эту жизнь для идеи, жизнь для водружения креста", казавшуюся ему "высшим выражением общественности", на примере монастырей, некогда славных и знаменитых. Звук колокола, донесшийся из близлежащего Симонова монастыря, напоминал узнику о лучших временах, когда неприступная крепость, мощный форпост, доблестно отражала вражеские нашествия. Живо представлялись ему люди - служители евангельской истины, "с пламенной фантазиею и огненным сердцем, которые проводили всю жизнь гимном Богу". "Тогда были века, умевшие веровать, умевшие понимать власть идеи, умевшие покоряться, умевшие молиться в храме и умевшие воздвигать храмы". Какие "божественные примеры самоотвержения, вот были люди!" - не раз повторял увлеченный читатель Четьих миней.

Отчетливее, чем когда-либо, автор "Легенды" понимал, что проблема соотношения "личного и общего" выведет его к окончательному пониманию приоритета "общего", то есть всеобщих интересов и "общечеловеческих, современных вопросов". Для него это станет символом веры.

"Легенда", в основе которой евангельское сказание о житии святой Феодоры, - сочинение, несомненно, вторичное, важное автору лишь идеей, смыслом. Оно и не оценивалось им самим слишком высоко ("выполнение дурно"). Хотя авторское самолюбие не удерживало его от признания в другом письме к Н. Захарьиной (бывшей пока его главным судьей), что друзья "пустили "Легенду" по Москве". "Беспристрастного мнения" сестры, которой и посвящалась "Легенда", он просил постоянно, и она, порой сверх меры, восхищалась его ранними опытами.

Рассказ "Германский путешественник" - более зрелое сочинение Герцена, с сюжетом и проблемой отношения великой личности к действительности, в частности, к революции 1789–1793 годов.

В центре повествования герой, "путешественник", который в русском аристократическом салоне рассказывает о своих встречах с Гёте. Его общественного поведения рассказчик не одобряет. Творец "Фауста" - вне политики. Он пишет свои комедии "в день Лейпцигской битвы", он не судит о французской революции - хороши ли, плохи ее деяния, а задумывается благодаря ей только о паре лишних зимних чулок, когда речь идет о "колоссальных" сдвигах в судьбах человечества. Такого права гения "путешественник" не может принять.

Между рассказчиком, "неприятелем" Гёте, и его восторженным почитателем, "спекулятивным философом", происходит диалог, раскрывающий вечную проблему взаимоотношения искусства и действительности.

"Но рассказ ваш, - продолжал обиженный философ, заявленный обожатель Гёте, - рассказ ваш набросил на этого мощного гения какую-то тень. Я не понимаю, какое право можно иметь, требуя от человека, сделавшего так много, чтоб он был политиком. Он сам сказал вам, что все это казалось ему слишком временным. И зачем ему было выступать деятелем в мире политическом, когда он был царем в другом мире - мире поэзии и искусства? Неужели вы не можете себе представить художника, поэта, без того, чтоб он не был политиком, - вы, германец?"

"Я вам рассказал факт; случай показал мне Гёте так, - парировал "путешественник". - Не политики - симпатии всему великому требую я от гения. Великий человек живет общею жизнию человечества; он не может быть холоден к судьбам мира, к колоссальным обстоятельствам; он не может не принимать событий современных, они должны на него действовать, в какой бы то форме ни было".

Герцен не выражает здесь своего отношения к немецкому гению как к индивидууму, так сказать, "политическому животному", но не перестает восхищаться творениями этого "Зевса искусства", "Наполеона литературы". Убежденность Герцена, что великий человек не должен жить вне времени и стоять в стороне от жгучих "судеб мира", уже является его твердым убеждением.

Герцена давно привлекал немецкий романтик Эрнст Теодор Гофман, прибавивший третье имя Амадей к двум своим, в честь несравненного Моцарта. Оригинальность и фантастичность блестящего слога сказочника и романтика, которым он бесконечно увлечен еще до ареста, возбуждают в нем охоту писать очерк "Гофман", связав его с рядом этюдов о современных немецких писателях.

Еще с университетских времен он читал гофмановского "Кота Мурра", "Фантастические пьесы в манере Калло", страстно штудировал жизнеописание мастера, написанное другом фантазера-сказочника, криминалистом и писателем Эдуардом Гитцигом. Эта книга, вышедшая в Берлине в 1824 году, и побудила Герцена воспользоваться ею как источником для биографической канвы своей статьи.

Почему вдруг Гофман? Что хотел найти Герцен в его фантастических творениях и чем заинтересовал его причудливый мир гофмановских героев?

Желаний и побуждений - через край, потому что творчество романтика-мистика захватывает романтика Герцена.

Он хочет представить русскому читателю (еще не переведенного с немецкого) писателя феноменального дарования, "музыкальное" творчество которого не укладывается в обычные рамки серой будничности. Оно звучит как виртуознейший Страдивари.

Конечно, вниманием "продвинутых" читателей Гофман завладел раньше, еще с 1820-х годов, а в 1830-х в числе поклонников его творчества уже числились многие русские интеллектуалы, в том числе Николай Станкевич.

Хотите постигнуть душу художника, ее "божественное начало", ее отличие от души обычного человека, "читайте Гофмановы повести: они вам представят самое полное развитие жизни художника во всех фазах ее", - обращается к читателю Герцен. Толпа не понимает людей, глубоко чувствующих, у них своя жизнь, свои законы. Они только гости на этой земле. В предисловии к "Встречам", при описании противостояния личности и толпы, возникает характерный образ. Герцен припоминает историю с Дидеротовой кухаркой, немало удивившейся, услышав, что ее хозяин - великий человек. (Известно, для лакея нет гения.)

Восхищаясь Гофманом, его остроумными выходками и стилевой, звучащей живописностью, апологетически возвышая его независимую личность, Герцен постоянно его цитирует: "Послушайте… Послушайте…" Как бы говорит читателю: так написать о музыке мог только романтик, кудесник, чародей. Передать потрясающую музыкальность текста мог только такой виртуоз слова, как Гофман, проникший в мелодичную ткань великих творцов - Бетховена, Моцарта. У него, слышит Герцен, как звуки "облекаются в формы, оставаясь бестелесными". И вместе с тем, какая смелость вымысла; какова сила "мрачной фантазии" Гофмана, сошедшей "в те заповедные изгибы страстей, которые ведут к преступлениям".

Герцен давно отложил свой рассказ. Теперь, в Вятке, "Гофмана" стоило доработать, "вознестись вымыслом" над вялой повседневностью.

Еще в 1833 году Герцен предполагал его закончить для задуманного Вадимом Пассеком альманаха. Но не случилось. Издание запретили. Перед самым арестом Герцен работу закончил и увез рукопись в ссылку. В конце 1835-го он уже хлопотал о публикации, просил у Н. А. Полевого содействия в появлении ее в свет. Издатель "Телеграфа" соглашался, охотно брал на себя "политическо-литературную корректуру", что попросту означало цензуру. Но тут вмешался друг Кетчер, пославший в "Телескоп" первую редакцию статьи без всякого распоряжения автора, и через год в десятом номере журнала она была напечатана под заглавием "Гоффманн".

Конечно, ощущалась некая неловкость, неэтичность ситуации, поссорившей автора с ментором Полевым: зачем отдавать рукопись сразу двум издателям? Конечно, множество опечаток и стилевых погрешностей незаконченной работы радость омрачали. Но все же первая публикация беллетристического сочинения. Да еще с точно найденным псевдонимом - "Искандер". Журнал "Телескоп", издаваемый Надеждиным, - солидный, а вскоре (в № 15 за 1836 год), с публикацией "Философического письма" Чаадаева, и вовсе станет "культовым" для многих поколений.

Представляя публике своего героя как "художника истинного, совершенного", Герцен выводит формулу, верную и для Гофмана, и для других художников слова: "Жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям". Эту фразу можно повернуть иначе: сочинения автора - есть комментарий к его жизни, и формула тоже будет точна (в особенности для будущего создателя "Былого и дум"). Пока же Герцен в творческом поиске, ранние сочинения начинающего литератора не могут дать адекватного комментария к его бурной жизни. Разве что разрозненные отрывки "О себе", которые станут в дальнейшем основой повести "Записки одного молодого человека". Она и подведет итоги автобиографическим опытам молодого Герцена, где будет устроен весь его жизненный багаж: от времени детства, юности, студенчества до вынужденных странствований по ссылкам.

Глава 11
"ПОДСНЕЖНЫЕ ДРУЗЬЯ"

В этом захолустье вятской ссылки… я провел много чудных, святых минут, встретил много горячих сердец и дружеских рук.

А. И. Герцен. Былое и думы

Поселился Герцен в самом центре Вятки, на Казанской улице, в одном из трех домов владений Д. Я. Чарушина. Провинциальная жизнь, "патриархальные нравы города Малинова" исподволь затягивали в омут повседневного бытия заброшенного в глухомань блестящего столичного человека, к тому же романтического красавца, что вызывало особое волнение местных дам. Он уже не так подневолен как чиновник, обязанный корпеть в канцелярии от и до. Он - местная знаменитость, светский лев, принятый в лучших домах города и, увы, по тяжелой, изнурительной необходимости - в столовой зале на обедах у самого губернатора.

Если вглядеться в герценовский портрет 1835 года с мастерски нанесенным итальянским карандашом точеным профилем, бакенбардами и прической, с изящной обводкой вокруг лица аккуратно уложенных прядей (на манер "байроновской" моды), то не останется сомнений: "оригинал" в полном расцвете сил и мужской красоты и отнюдь не последний на этой "великосветской" сцене провинциального тщеславия.

Уж Зонненберг позаботился. У них прекрасный выезд - тройка лошадей приобретена Карлом Ивановичем с затаенной надеждой "произвести впечатление". И действительно, "лошади эти подняли нас чрезвычайно в глазах светского общества", - усмехнется Герцен. Двери местных гостиных, а здесь их немало, распахнулись, как по волшебству, и ему пришлось принять правила игры.

Он не сторонится местных развлечений, "…играю в карты - очень неудачно, - и куртизирую кой-кому - гораздо удачнее. Здесь мне большой шаг над всеми кавалерами, кто же не воспользуется таким случаем?" Ясно - не везет в картах, везет в другом… Флирт - дело обычное. Но вот роман…

До столиц доходят слухи, будто вынужденный пленник "веселится". Герцен возмущен: его двоюродный братец Сергей Львов-Львицкий (незаконный сын Сенатора, который не раз появится на жизненном пути блестящего родственника) просто "врет".

Поглощенность светской жизнью влечет неизменные сплетни: они "меня выгнали", - жалуется он далекой сестре. "Что же оставалось? Прихоти и нега в полном объеме". Вскоре выскажется прямо, без обиняков: "Мне нравилось играть первую ролю в обществе". И тут же поправится, снизив тон: ведь речь идет "о вздорной жизни" вятских гостиных.

Но тут случается… вполне предвиденная история.

Летом 1835 года в Вятку приезжает красивая молодая женщина, "премиленькая дама" в сопровождении мужа - "больного старика". "…Она сама здесь чужая, и в ней что-то томное, милое, словом, довольно имеет качеств, чтоб быть героиней маленького романа в Вятке, - романа, коего автор честь имеет пребыть, заочно целуя тебя". Так вот, ни секунды не сомневаясь, уже 1 октября он преподносит всё это (как выяснится позже, шутя) тайно страдающей по нему "другу Наташе".

Начатая тема продолжена 12 ноября: "Шумные удовольствия, коими я иногда хочу убить время, оставляют пустоту, туман. И нет души созвучной… правда, есть здесь одно существо, которое понимает меня, - существо, исполненное поэзии, - это та дама, о которой я как-то раз тебе писал шутя, и это существо глубоко избито судьбою и, может, несчастнее меня. 15 лет отдана она замуж за развратного и скверного человека, и он доселе жив и тиран ее. Неужели, в самом деле, на то только природа дает душу высокую, благородную, чтоб мучить ее? Нет. Эти мученья выдумал сам человек, некого винить".

Если читатель помнит "Былое и думы", то знаком с реальным персонажем - Прасковьей Петровной Медведевой (фамилия зашифрована там буквой Р.). История ее драматических отношений с Герценом выписана в деталях. Но она уже рассмотрена в мемуарах с позиции конца, неминуемого и тягостного разрыва с жертвой его необдуманных увлечений. Послания сестре, идущие по следам событий, с самого начала прорисовывают развитие вятского романа в сиюминутных, ускользающих ощущениях нашего героя.

Двадцать второго января 1836 года Герцен пишет Наташе: "…я узнал, что умер Медведев, о жене которого я тебе уже писал. <…> Он ничего не оставил, кроме своего трупа. Бедность со всем ужасом своим. Она лежала в обмороке… и вообрази себе, что ее обморок продолжался два дня с половиною. <…> Она не знала всю жизнь слова "счастие"; прекрасная собою, образованная, была брошена отцом в объятия игрока - он все проиграл. Этот цветок, который сорван был не для того, чтоб украшать юную грудь, а для того, чтоб завянуть на могиле. И трое детей - не ужасно ли? Я писал Егору Ивановичу о займе для меня 1000 руб[лей]. Я хочу их доставить ей. Только не говори об этом, ибо я не писал, на что мне деньги, пусть думают, что на вздор… И никому не говори - это тайна. И не ужасно ли принимать благотворения, ей, одаренной душою высокой и благородной? Нет, в тиши, в тумане домашней жизни есть несчастия ужаснее Крутиц и цепей. Те только громки, а эти тихо, незаметно, червем точат сердце и отравляют навеки жизнь.

И были люди, которые хохотали над ее несчастием и над моим состраданием. - Это не люди.

Были другие, которые сказали, что она притворяется… Эти сами притворяются людьми - они дикие звери".

Наталья Александровна проявила участие к бедственному положению молодой вдовы, возмущенная таким злобным отношением толпы. В ответ она писала Герцену: "Утешай Мед[ведеву], пусть их смеются над тобой".

Когда для своей работы над мемуарами в 1856 году Герцен получил из России оставленную там переписку, а Натальи Александровны уже не было на свете, он перечитывал, иногда корректировал старые письма (ведь многое уже приведено им по памяти в "Былом и думах"), оставлял на листах свои выстраданные пометы. Так, к цитированному выше письму от 12 ноября 1835 года (после слов "некого винить") появилось позднейшее примечание о Медведевой: "Зачем я пожалел ее".

Да и как "было признаться, как сказать Р. в январе, что он ошибся в августе, говоря ей о своей любви?".

Пройдет немало времени с лета 1835-го до августа следующего года, прежде чем Герцен (немного очнувшись от любовного угара) раскроет сестре то, о чем прежде писал только намеками - о своем невольном, страстном увлечении:

"Знаешь ли, с чего началась вся эта история с Медведевой], которая все-таки, как клеймо каторжного, пятнает меня? Она прекрасно рисует, и я просил ее для тебя нарисовать мой портрет, она обещалась… я благодарил ее запиской, она отвечала на нее - благородный человек остановил бы ее; мой пылкий, сумасбродный характер унес меня за все пределы. А теперь - она очень видит, что я не люблю ее, и должна довольствоваться дружбой, состраданием…"

Казалось бы, зачем Герцену набрасывать тень на столь искренний, дружеский союз с Натальей Александровной, бурно идущий к своему любовному апогею, зачем чернить себя и предавать огласке события "второго плана"…

Но Герцен честен перед собой. "Лицемерие и двоедушие" - два преступления, наиболее чуждые ему. Да и справедливости ради стоит заметить, что этот "запой любви", стоивший ему "много печали и внутренней тревоги", ожидал его прежде, нежели он понял свое отношение к сестре, "и может быть, оттого, что не понимал его вполне". "Искус" не прошел такой светлой полоской, как встреча с Гаетаной, и оставил в его душе резкие рубцы.

Герцен умел излишне строго относиться к самому себе и был безусловно правдив в своих чувствах и признаниях, которые выплескивал на бумагу в письмах.

Пока "нет ни одного человека, - жалуется он в письме Наташе вскоре после приезда в Вятку, - который хотел бы понять меня или мог бы. Без симпатии я не могу жить…".

Герцену везет. После унылого одиночества в толпе чужих ненавистных людей он обретает своих "подснежных друзей".

В эмиграции, на берегах Темзы, даже внезапно налетевшее воспоминание о них согревает душу: "В этом захолустье вятской ссылки, в этой грязной среде чиновников, разлученный со всем дорогим, без защиты отданный во власть губернатора, я провел много чудных, святых минут, встретил много горячих сердец и дружеских рук".

Среди них учитель вятской гимназии А. Е. Скворцов и юная наивная девушка с твердым характером, немка Паулина (Полина) Тромпетер (ставшая женой Скворцова), заброшенная судьбой в русскую глухомань, без языка, без средств. Своим участием, пониманием они оставили память на многие годы, скрасили его подневольное существование. И Герцен не остался в долгу: поддержал их в жизни, дал ей "ход", направил, помог.

Летом 1835 года Герцен сближается с семейством Эрн - с Гавриилом Каспаровичем (чиновником особых поручений при губернаторе), его матерью Прасковьей Андреевной, а главное, сестрой Гавриила, двенадцатилетней Машей - Марией Каспаровной, другом на всю жизнь. В дальнейшем она выйдет за немецкого музыканта Адольфа Рейхеля, станет деловым помощником лондонского изгнанника (лишенного прав российского состояния) и отважно выполнит свою конспиративную миссию связной между Россией и Западом. (На ее адрес пойдет вся тайная герценовская корреспонденция.) Свои детские впечатления от знакомства с этим необыкновенным человеком Мария перенесет на страницы своих поздних мемуаров: "Как теперь помню его оживленную физиономию, его серые живые глаза; худой, среднего роста, с огромным бантом (на галстуке). <…> Герцен дал совет везти меня в Москву и отдать в пансион". Эта новая жизнь в доме И. А. Яковлева повернет ее судьбу.

Герцен не мог не привлечь внимания вятских обитателей. Сильный аккорд внесла в его жизнь встреча с Витбергом. В нем он нашел истинно "созвучную душу".

Назад Дальше