Иван Алексеевич Яковлев, никогда не перестававший хлопотать о смягчении участи своего "воспитанника", предусмотрительно приставил к Александру двух сопровождающих - незаменимого камердинера Петра Федоровича, охранявшего Шушку в продолжение всего университетского курса, и небезызвестного Зонненберга, безуспешно перебивающегося коммерческими аферами, а теперь выступавшего в роли компаньона и устроителя жизни молодого человека. Ему, как "чиновнику особых поручений" при хозяине (дергерре), надлежало прибыть к месту заранее, чтобы комфортабельно оборудовать герценовскую квартиру. Это было нетрудно, ибо сумма, отпущенная Яковлевым на "монтирование" дома Саши (так он и выразился), была весьма значительной. Устройство в Перми даже грозило Герцену сделаться поселянином, завести огород и корову, но судьба отступила.
"Ха-ха-ха, да это чудо. Огород и корову, - повторял он в письме к "другу Natalie", в участии которой с самого начала своего вынужденного странничества находил понимание и поддержку. - Я скорее заживо в гроб лягу. Вот как мелочная частность начинает виться около меня. А что, в самом деле, бросить все эти высокие мечты, которые не стоят гроша, завести здесь дом, купить корову, продавать лишнее молоко, жениться по расчету и умереть с плюмажем на шляпе, право, недурно, - "исчезнуть, как дым в воздухе, как пена на воде" (Дант)". Он словно перефразировал слова Ж. Ж. Руссо (перевертывал наизнанку идею Ж. Ж. Руссо "о воображаемом счастье", наивности которой сам же философ и удивлялся) из его "Исповеди", которой в юности увлекался: "Я рожден для счастливой и безмятежной жизни, но она вечно ускользала от меня, и когда мечты о ней воспламеняют мое воображение, оно всегда стремится… на берег озера, в очаровательную местность. Мне необходим фруктовый сад… мне нужен верный друг, милая женщина, домик, корова и маленькая лодка. Я буду наслаждаться счастьем на земле, только когда буду обладать всем этим. Мне самому смешна наивность, с которой я несколько раз направлялся туда единственно для того, чтобы найти это воображаемое счастье".
От краткого пребывания в Перми, "городе ужасном, просцениуме Сибири, холодном, как минералы его рудников", в памяти осталась лишь теплая встреча с Петром Цехановичем и другими ссыльными поляками, сошедшимися на губернаторском смотре поднадзорных. Вскоре, с глазу на глаз, Герцен встретился с этим "мучеником польского дела", которого наряду с "величайшим из поляков" Тадеушем Костюшко запишет в летопись польской борьбы. Ему же посвятит свой первый литературный опыт, созданный в вятской ссылке, "Человек в венгерке", переименованный в рассказ "Вторая встреча", где романтическая тема противостояния "храмовых рыцарей", служителей высоких идеалов, и пошлой, безыдеальной толпы надолго займет внимание начинающего писателя.
Воспоминание о Цехановиче (во "Второй встрече"), герое и страдальце, словно соединит обе судьбы символически - кольцом из железной цепи, подаренным ссыльным поляком такому же сосланному русскому в день их разлуки, внезапного прощания в Перми.
Шестнадцатого мая Герцен срочно выехал из города, конечно, при непременном конвое рядового жандармской команды. До Вятки - месить грязь по дорогам немало - 350 верст, да еще с пьяным сопровождающим. На пути перед вынужденным странником открывались картины одна страшнее другой, возникали сцены, которые не передать "ни одной черной кистью". Ужас вызвала встреча с группой еврейских детей-кантонистов - еле живых, тщедушных, голодных сирот-малюток, которых гнали то ли в Пермь, то ли в Казань, но дорога у них была одна - в могилу.
Грустное приближение к Вятке таило множество тяжких предчувствий. Как жизнь повернется? И долго ли томиться в провинциальной глуши?
Теперь он увидел часть России и многое приметил.
Вечером 19 мая наконец добрались до места. Все же ближе к Москве. Вятка и станет подневольным поселением Александра Ивановича Герцена на три тягостных года.
Глава 9
"ДЛИННАЯ НОЧЬ ССЫЛКИ"
Что и чего не производит русская жизнь!
А. И. Герцен. Былое и думы
В десять часов утра 20 мая 1835 года по приказу его превосходительства, грозного Тюфяева, 23-летний "колодник" явился в губернаторский дом и предстал пред синклитом высших чинов города Вятки. С ними ему предстояло теперь сосуществовать и трудиться в одной связке.
Герцен написал их портреты, поместив новоявленных "сослуживцев" не только в "Былое и думы", но выгородив для чиновников и служилых, обывателей всех мастей и местностей, им увиденных, особую территорию в "Записках одного молодого человека", именуемую "Богом хранимым градом Малиновым".
Пока не появился в приемной зале главный персонаж, "его превосходительство", Герцен разглядывал хромого полицмейстера Катани, по кличке "колчевский", то бишь колченогий, произведенного в должность из майоров за полученную где-то рану (не говорится где). Привлекший его внимание исправник, имевший фамилию Орлов, не удостоился ни имени, ни характеристики, но о том, что было поведано в дальнейшем новому человеку о знаменитых предшественниках означенных чинов - ворах и взяточниках, любой может догадаться. Все, включая двух присутствующих безличных чиновников, "говорили шепотом и с беспокойством посматривали на дверь".
"…Взошел небольшого роста плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога; большие челюсти продолжали сходство с собакой, к тому же они как-то плотоядно улыбались… небольшие, быстрые серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление". Оно подкрепилось целым послужным списком этого "страшного человека", далее развернутым в "Былом и думах".
Родился в Тобольске. Из беднейших мещан. Лет тринадцати "пристал к ватаге бродячих комедиантов", с которыми исколесил почти всю Россию. Был арестован, как бродяга, и препровожден под конвоем в Тобольск, где его овдовевшая мать решилась приобщить непутевого сына к какому-нибудь ремеслу. Нанялся писцом в магистрате. Грамота ему хорошо давалась. "Развязный от природы и изощривший свои способности многосторонним воспитанием в таборе акробатов и в пересыльных арестантских партиях… сделался лихим дельцом". Движимый железной волей и безграничным самолюбием, "решился сделать карьеру" и добился своего еще в Александровскую эпоху. Замеченный Аракчеевым, "заведует одной экспедицией" в его канцелярии, "заведовавшей всей Россией". Во время занятия Парижа союзными войсками сопровождает могущественного графа, "безвыходно" "составляя и переписывая бумаги". Любимец Аракчеева и товарищ молодого Клейнмихеля (который еще развернется в дальнейшем на министерском поприще), получает награду от своего высокого покровителя в виде вице-губернаторского поста. Вскоре Тюфяеву подбирают и губернию.
"Власть губернатора вообще растет в прямом отношении расстояния от Петербурга, но она растет в геометрической профессии в губерниях, где нет дворянства, как в Перми, Вятке и Сибири. Такой-то край и нужен был Тюфяеву.
Тюфяев был восточный сатрап, но только деятельный, беспокойный, во все мешавшийся, вечно занятый. <…>
Развратный по жизни, грубый по натуре, не терпящий никакого возражения, его влияние было чрезвычайно вредно. Он не брал взяток, хотя состояние себе таки составил, как оказалось после смерти. Он был строг к подчиненным; без пощады преследовал тех, которые попадались, а чиновники крали больше, чем когда-нибудь. Он злоупотребление влияний довел донельзя; например, отправляя чиновника на следствие, разумеется, если он был интересован в деле, говорил ему, что, вероятно, откроется то-то и то-то, и горе было бы чиновнику, если б открылось что-нибудь другое".
"И вот этот-то почтенный ученик Аракчеева", уже покувыркавшийся в цирке "акробат, бродяга, писарь, секретарь, губернатор, нежное сердце, бескорыстный человек, запирающий здоровых в сумасшедший дом и уничтожающий их там… брался теперь приучать меня к службе", - заключал Герцен свои тяжкие размышления о российской вертикали и своем особом положении в иерархии служилых людей.
Началось с того, что, подобно герою Гоголя, ему, Герцену, зачисленному в губернскую канцелярию на вакансию переводчика, предстояло держать свой первый экзамен "на почерк". Под диктовку канцелярского секретаря Аленицына, золотушного малого, ни доброго, ни злого, новоявленный Башмачкин выводил: "А по справке оказалось…" (Сколько потом этих справок - диких, бессмысленных, трагических и смешных пройдет через его руки.)
Губернатор не упустил случая и не лишил себя удовольствия подчеркнуто издевательски иронизировать над "хорошей службой" в Кремлевской экспедиции своего поднадзорного, где, видно, "был досуг пировать и песни петь". После чего язвительно добавлял: "Ну, к государю переписывать вы не будете". С тех пор, перепоручив своим подчиненным "кандидата Московского университета", что всегда произносилось с особым ударением, придирчивым вниманием не оставлял.
"Сверх Аленицына, общего начальника канцелярии", у Герцена "был начальник стола… - существо тоже не злое, но пьяное и безграмотное". За одним столом с Герценом располагались четыре писца, а всего в канцелярии их было двадцать. Все беззастенчиво крали, врали, продавали фальшивые справки, в общем, обогащались, как могли. Вот с этими-то людьми он проводил все время ежедневно, с девяти до двух и вечером с пяти до восьми.
Отправленный на "барщину переписки" всевозможных бумаг, изнуренный и униженный, он был готов пожалеть о своей "крутицкой келье с ее чадом и тараканами, с жандармом у дверей и замком на дверях", где, как ни парадоксально, чувствовал себя свободнее. Там тоже была неволя, но удавалось иногда видеть друзей. "…А вы мне - всё", - признавался Герцен в письме Сазонову из Вятки. "…Вера только и осталась у меня, нет, я не сомневаюсь; это испытание, не более; но тяжело оно, и очень, главное - нет друга; где вы все?…я будто вас видел когда-то во сне, а существенность - канцелярия, отсутствие деятельности умственной и, хуже всего, отсутствие поэзии".
Порой им "овладевало бешенство и отчаяние" от сознания, что опять и опять следует идти на эту "галеру", встречаться с ненавистными сослуживцами, и он предавался обычному российскому утешению: "пил вино и водку".
Спасение пришло от задуманных наверху реформ. По всей России основывались Статистические комитеты, занимавшиеся материалами по истории и культуре разных ее областей. "Министерство внутренних дел было тогда в припадке статистики", - сказано в "Былом и думах". Оно придумывало какие-то статистические отчеты с разнообразными таблицами, рассылало фантастические программы, которые трудно было исполнить даже "где-нибудь в Бельгии или Швейцарии". Но умелому, образованному человеку оказалось под силу всю эту хитрую науку освоить. В письме друзьям от 18 июля 1835 года, посланном, несомненно, с оказией, что исключало эзопов язык, Герцен весьма положительно оценивает и успехи по части образования, и "необъятные труды министерства внутренних дел для материального благосостояния, и более - прогрессивное начало, сообщаемое министерством": "Сколько журналов присылают оттуда, сколько подтверждений о составлении библиотек для чтения". (В чем Герцен вскоре убедится, выступив с речью на открытии Вятской публичной библиотеки.) Единственное "но" в полном успехе статистических комитетов, имеющих "цель высокую", - это их ошибочная организация: "…нет возможности без всяких средств собрать эти сведения". К тому же малочисленность способных людей в особом, ссыльном, крае. В письме Сазонову и Кетчеру он продолжает свой отчет. Его собственный случай уж слишком характерен, "кто же виноват, если журналы лежат неразрезанные до тех пор, пока какой-нибудь Герцен вздумает их разрезать?".
И так всегда, за осуществление всяких перемен и любых реформ в России "некем взяться" (по незабвенным словам ее правителя, Александра I).
Герцена отметили, он в центре событий. С тех пор в затхлую канцелярию его больше не гоняли. Теперь часть времени он проводил дома в свободных занятиях, составлениях часто бессмысленных отчетов и заходил на службу, чтобы отметиться.
Позже в мемуарах Герцен сознательно заострял проблемы. В силу своего сатирического таланта он нередко придавал им гротескный оттенок.
Статистический труд по учету всяческих нелепостей, чрезвычайных происшествий и прочих непредсказуемых событий предоставлял начинающему литератору массу анекдотических, смешных и трагических наблюдений. Так, на вопрос таблицы об убывшем населении в неком заштатном городке было зафиксировано: "Утопших - 2, причины утопления неизвестны - 2", и в графе сумм выставлено "четыре".
"Поэзия жизни" предоставляла Герцену и множество незабываемых встреч. Здесь и несчастные сосланные, по большей части поляки, и "оригинальное произведение русского надлома" - "поврежденный" доктор (который еще не раз появится в поле зрения писателя), и особый персонаж, удаленный за проказы из столиц, "аристократический повеса в дурном роде", скормивший (ради шутки) ненавистным пермским друзьям-чиновникам своего любимого датского кобеля в виде начинки для пирога.
Каких только чудес не открывала ссыльному практическая жизнь, далекая от шиллеровских мечтаний и сенсимонистских утопий, о каких только "буйных преступлениях" не был он наслышан. А сколько поразительных историй удавалось ему прочесть в разбираемых делах, то и дело возникавших при бессмысленных ревизиях всевозможных комиссий из центра. Удивляли даже заголовки:
"Дело о потере неизвестно куда дома волостного правления и о изгрызении плана оного мышами".
"Дело о перечислении крестьянского мальчика Василья в женский пол".
Мудреный случай записи девочки не Василисой, а Василием, пребывавшим под хмельком священником выяснился, когда пришла пора думать семье о "рекрутской очереди".
Глава XV второй части герценовских мемуаров (с подзаголовками: "Сибирские генерал-губернаторы", "Хищный полицмейстер", "Ручной судья", "Жареный исправник" и др.), где героями стали алчущие денег властители всех мастей, заканчивалась парадоксальным, но вполне проверенным временем замечанием: ""Экой беспорядок", - скажут многие; но пусть же они вспомнят, что только этот беспорядок и делает возможною жизнь в России".
Всеми этими диковинными российскими историями о чиновничьем, судебном, правительственном произволе, на который с лихвой насмотрелся ссыльный, всеми этими анекдотами о злоупотреблениях и плутовстве чиновников, наблюдениями над отечественной юриспруденцией, где в суде "ни одного дела без взяток не кончишь", Герцен, как он выразился, "томы мог бы наполнить". И он написал "Былое и думы", где, подобно Гоголю, вывел "русское чиновничество во всем безобразии его".
Глава 10
ЖИЗНЬ СОЧИНИТЕЛЯ
Жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям.
А. И. Герцен. Гофман
После пиршества молодой московской жизни, запойной дружбы, взаимных симпатий, глубоких, разносторонних интересов, даже не прибитых девятимесячной тюрьмой, провинциальное существование казалось ему пошлым и ничтожным.
Скромный Хлынов, переименованный Екатериной II в Вятку, являл в ту пору рядовой провинциальный городок с редким населением едва ли более десяти тысяч душ, с непременным зданием присутственных мест, с кафедральным собором, возвышающимся над скоплением деревянных построек, и с рыночной площадью, особо оживленной по праздникам. Тамошнее благочестивое общество проходило обычный, ежедневный круг жизни: утром на службе, после полудня, часа в два, обильный, скоромный обед, что и обусловливало, по мнению сочинителя истории "Патриархальных нравов города Малинова", "необходимость двух больших рюмок водки, чтоб сделать снисходительным желудок". После трапезы город погружался в сон, а вечером играл в карты, сплетничал, танцевал; званые вечера и балы были обожаемым времяпрепровождением.
"Встречались люди, у которых сначала был какой-то зародыш души человеческой, какая-то возможность, - но они крепко заснули в жалкой, узенькой жизни", - свидетельствовал тот же малиновский летописец.
Единственная отрада в "мертвящей скуке" отчаянного одиночества - письма, и Александр не преминет продолжить переписку с "дорогим другом Natalie", своей отзывчивой сестрой Наташей (пока еще только сестрой). Это и отчеты, и исповеди, и случаи, позволяющие шире представить его повседневную жизнь и понять нравственное состояние.
Мы слышим его сетования, даже стенания, что он "затянут в болото" провинциального бытия, что канцелярия "хуже тюрьмы", что "ссылка томит", а "пустота в сердце" и "сладкое безделье" после канцелярской "галеры" не оставляют ни малейших сил обратиться к литературным занятиям. Жалуется московским друзьям: "не занимался", "душа устала". Однако принуждение ненавистной вынужденной службы побеждено желанием писать. Да и тут "одной литературной деятельности мало": "в ней недостает плоти, реальности, практического действия", - позже будет сомневаться в письмах дорогому другу Наташе. Ведь он, собственно, "назначен для трибуны, для форума…". Однако, в условиях России понятно, "слово - тоже есть дело", что и подтверждает вся русская литература, включая автора афоризма.
Поддерживают духовные книги. Он много размышляет о христианстве, "сочиняя статью о религии и философии". Листает книгу известного писателя-мистика К. Эккартсгаузена "Ключ к таинствам природы", останавливается на цитатах из Святого Писания, приводящих его к мысли, что "вера без дел мертва; не мышление, не изучение надобно - действование, любовь - вот главнейшее… любовь есть прямая связь Бога с человеком".
Может быть, пристрастие к чтению великих Maestri, особенно немцев - Гете и Шиллера, оживляет в нем возникшее намерение привести в порядок свои замыслы и наброски. Боится дурно писать, как недавно еще безуспешно сочинял свои аллегории (помнил дружескую критику Огарева).
Еще в Крутицах, когда ум и сердце в тоске заключения требуют творческого выхода, рождается рассказ "Германский путешественник", размышления о Гёте. Затем он берется за "Легенду" - вольное переложение из Четьих миней, которыми сильно увлечен. Теперь, в Вятке, Герцену хочется обратиться к этим ранним своим опытам, и он переписывает их заново. "1836 год, июня 20"; "1836 год, март, 12" стоит в конце каждой из двух сохранившихся рукописей.
Стремление к совершенству, взросление писателя заставляют Герцена переделывать сочинения, менять их композицию, заглавия, вставлять написанное в ткань новых работ. И это особенно заметно на примере "Второй встречи" ("Человек в венгерке"), переименованной из "Первой встречи", название которой теперь носил "Германский путешественник". Решив не соединять обе "Встречи" в единый рассказ (хотя принимался за предисловие к нему), Герцен позже включил их отдельными фрагментами в "Записки одного молодого человека". "Вторую встречу" процитировал с вариациями в "Былом и думах" и позаимствовал колоритные детали из нее для романа "Кто виноват?".