История знакомства родителей из рассказа Герцена предстает вполне романтической, но вырисовывается неясно. Подробностей об их встрече: "как она решилась оставить родительский дом, как была спрятана в русском посольстве в Касселе у Сенатора, как… переехала границу", любопытствующему читателю явно недостаточно. Двери родительского дома Генриетты Луизы плотно закрыты. О статусе немецкого семейства, отпустившего благовоспитанную девицу вместе со знатным чужестранцем, вероятно, без всяких на то брачных гарантий, можно только догадываться. Согласитесь, все это представляется не столько романтичным, сколько сознательным бегством Генриетты Луизы из отчего дома. Да и поступок Яковлева, казалось бы, не имеет достаточной мотивации в его непростом, отнюдь не романтическом характере.
"Корчевская кузина" Герцена Татьяна Петровна Кучина (в замужестве Пассек) в своих поздних мемуарах пытается дополнить и "расшифровать" весьма щекотливую ситуацию "давно минувших дней": "Жизнь ее (Генриетты Луизы. - И. Ж.) в родительском доме была несчастлива, поэтому часто она проводила по нескольку дней в одном богатом семействе, где видала русского посланника Льва Алексеевича Яковлева и его брата Ивана Алексеевича. Оба они, слыша о печальной жизни хорошенькой пятнадцатилетней Генриетты, относились к ней с участием и, шутя, предлагали перейти к ним в посольство. Однажды, обиженная и огорченная, она ушла из родительского дома, явилась в русское посольство и просила скрыть ее. Ее там оставили и дали должность по утрам наливать кофе посланнику и его брату. Иван Алексеевич в скором времени уехал, кажется, в Италию. Возвратясь, он нашел Генриетту беременной". Отчаянию несовершеннолетней Луизы не было конца. Передать ее родителям накануне отъезда в Россию - оказалось делом невозможным (как она плакала и умоляла). К тому же - неминуемый скандал! Вот и решился Иван Алексеевич взять ее с собой в столь небезопасное путешествие.
После смутных, неясных образов раннего детства, когда до пяти лет едва ли всплывало в памяти Шушки нечто связное и определенное (свидетельство, им уточненное), мало-помалу резкость и ясность картин прирастала подробностями, как на проявляемой фотографии.
Лет десяти Герцен стал ощущать свое странное "ложное положение". Детская проницательность, постоянное возвращение "ко всему таинственному и страшному", что невзначай зацепляет ребенка, позволили ему "с удивительной настойчивостью и ловкостью", не задав окружающим ни единого вопроса, допытаться до истины.
Герцен еще займется своей генеалогией, широкой мастерской кистью восстановит портреты близких и дальних прародителей, но пока, до поры, все предки его благородной фамилии как бы отошли в сторонку, отвернувшись от своего новоявленного родственника.
Отец более других займет его внимание. Вот уж, поистине, оригинальный российский типаж. Да еще таких в роду - пруд пруди. О матери, к которой искренне привязан, скажет меньше, на удивление мало.
Воспитанная в лютеранской вере, без языка, не в силах понять обычаи русских "варваров", бедная женщина с трудом пережила неумолимость настигших ее несчастий, попав из огня да в полымя военного лихолетья: бездомье, уличные скитания посреди пылающей Москвы, вынужденное пребывание в захолустной ярославской деревеньке, в крестьянской "закоптелой избе", а затем унылое, прозаическое, а порой и униженное существование рядом с Яковлевым.
"Моя мать действительно имела много неприятностей, - продолжал вспоминать Герцен, когда взялся за "Былое и думы". - Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах…"
Но как объяснить, что в течение тридцати пяти лет этот "брак" (не оформленный из-за неравенства состояний или по другим, неведомым нам причинам), худо ли бедно, поддерживался и Луиза никогда не пыталась ничего изменить. Спору нет, видно, вначале молодость и красота Луизы взяли свое. Но и Яковлев брал на себя определенные обязательства. Речь ведь не шла о крепостной, с которой можно было расправиться по всем законам российской крепостной серали - отлучить от ребенка, отправить с глаз долой, как проделывалось не раз в яковлевской семье. Ведь у трех братьев Яковлевых были незаконные дети, да и старшего внебрачного сына Ивана Алексеевича, Егора, "заметили" в семье только после рождения Шушки.
Разгадку этих отношений пытаемся найти и в сломе яковлевского характера после войны 1812 года (по-видимому, опала сделала его другим человеком), и в принадлежности к Мальтийскому ордену, предписывавшему своим кавалерам верность уставу, обетам и некоторые ограничения, часто препятствовавшие браку. Наконец, истина могла открыться в знании обстоятельств домашней жизни Генриетты Луизы в родном Штутгарте. Давно кочевали по мемуарной литературе сведения о несчастной доле юной Луизы (названной по-русски Луизой Ивановной), что и подтвердилось недавно красноречивыми документами, извлеченными по нашей просьбе из метрической книги Штутгарта.
Проживало в уютном немецком городке с кирхой на торговой площади, с мелодичным перезвоном соборных часов, предварявшим службы, многочисленное и не слишком зажиточное семейство секретаря казенной палаты Готлоба Фридриха и Вильгельмины Регины Эрпф или, в написании Герцена, - Эрпфин (13 октября 1772 года - 22 мая 1818 года). В 1805 году, когда старшей, Луизе, не исполнилось и одиннадцати (родилась 27 июня 1795 года), семья лишилась пятидесятилетнего кормильца.
Новый источник уточнял детали, устранял разночтения в датах, а главное, позволял восстановить родословное древо герценовских предков по материнской линии. Дед Луизы со стороны матери - Георг Фридрих Эрпф - посыльный в медицинском заведении, бабка - Маргарита Розина, "дочь Михаэля Вакера, господина конюха", дед Луизы по линии отца Иозеф Гааг - портной из Людвигсбурга. Из документа открывается, что Генриетта Луиза была старшей не из трех, как считалось ранее, а из девяти детей (восьмой была Вильгельмина Регина Луиза, которую, очевидно, часто путают с ее старшей сестрой, ошибочно добавляя к двум ее именам и третье - Вильгельмина). Причем их многодетная мамаша, будучи уже пять лет вдовой, на сороковом году жизни родила девятого ребенка (девочку Иоганну Доротею Фредерику), что случилось 12 июня 1811 года, накануне стремительного "бегства" Луизы в Россию, где буквально через девять месяцев она и сама стала матерью. Впрочем, об атмосфере, сложившейся в добропорядочном немецком семействе, можно только догадываться…
Родословие Ивана Яковлева, уходящее в глубь веков, к потомкам прусского и аландского короля Вейдевута, не идет ни в какое сравнение с материнской линией. Здесь всплывают фигуры исторические. Сам Александр Невский издревле осеняет сей достопочтенный род, давший отечеству воевод, бояр и окольничих, верой и правдой послуживших престолу и не избегших монарших милостей.
Фамилия Яковлевых "начало свое восприяла", как выписано в древнем прусском гербовнике, от Андрея Ивановича по прозванию Кобыла. Король Вейдевут разделил свое царство двенадцати сыновьям. Потомок его четвертого сына, утомленный в бранях и противостоянии врагам и варварам "и быв ими побежден, выехал с сыном своим и со множеством подданных в Россию к великому князю Александру Ярославичу, и по восприятии святого крещения дано ему имя Иоанн, а сыну Андрей Иванович, прозванный по просторечию Кобыла, от коего пошли Сухово-Кобылины, Романовы, Шереметевы, Колычевы, Яковлевы и другие многие роды. <…> У сего Андрея Ивановича был правнук Яков Захарьич, находящийся при царе Иоанне Васильевиче боярином, наместником в Нове-городе и главным полковым воеводою". Все это яковлевская ветвь. Присутствие в родословии имени Захарий (так в старинном родословии упомянуты и отец Якова - Захарий, бывший при дворе Василия III Темного в знатных чинах, и Захарий Петрович, живший в эпоху Ивана Васильевича Грозного) дало начало и ветви Захарьиных, к слову сказать, в дальнейшем этой фамилией Яковлевы не скупились награждать своих незаконнорожденных детей. Обращение к корневой системе этого знатного, хоть и не титулованного рода, не оставляет сомнений в избранности фамилии. Торжественный герб на пергаменте, скрепленный сургучной печатью, с красноречивым девизом "Deus Honor et Gloria" - тому подтверждение.
Но выберемся в более приближенные исторические времена, заинтересовавшие Герцена-мемуариста, чтобы представить читателю имена, личности и родство его персонажей.
Алексей Александрович Яковлев (1726–1781), действительный статский советник, занимавший немало важных постов, приходился Герцену дедом. В браке с Натальей Борисовной Мещерской было у них три дочери и четверо сыновей (которые по малолетству, лишившись рано родителей, воспитывались их теткой, княжной Анной Борисовной Мещерской): Петр (1760–1813), дядя Герцена и отец Татьяны Петровны Пассек, член военной коллегии; Александр (1762–1825), "старший братец", дядя Герцена и отец его будущей жены Натальи Захарьиной, камергер и обер-прокурор Синода; Лев (1764–1839), "Сенатор", действительно сенатор и дипломат, дядя Герцена; Иван (1767–1846), отец Герцена, лейб-гвардии капитан, вышедший в отставку в том же чине. Из трех теток Герцена - средняя, Екатерина, рано умерла; старшая - Марья (1755–1847), вышла замуж за Федора Сергеевича Хованского, а младшая - Елизавета (1763–1822), стала женой Павла Ивановича Голохвастова.
Генеалогическое древо, где сухо обозначены ветви родства, буквально расцветает в описаниях Герцена. Многие из его персонажей появляются на первых же страницах "Былого и дум" в отсвете московского пожара. И, прежде всего, это его отец.
Яростного "поклонника приличий и строжайшего этикета" 7 сентября неожиданно встречаем в тронной зале Кремлевского дворца, представшим перед императором французов: "В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенными для охоты, без парика, в сапогах, несколько дней не чищенных, в черном белье и с небритой бородой". Сей нонсенс - следствие многодневных скитаний яковлевского семейства, оставшегося на улице без пищи и крова.
Покинуть Первопрестольную вместе с семьей младшей сестры, как было ранее договорено, Яковлеву не удалось ни 1-го, ни 2 сентября. Москва опустела. Иван Алексеевич, предупрежденный об опасности, твердо решил ехать, как большинство патриотически настроенных москвичей. Хлопоты и уговоры мужа Елизаветы ни к чему не привели. Павел Иванович сильно противился отъезду: лучше претерпеть от французов "в теплой своей горнице", чем от разбойных людей на большой дороге. Вскоре лишились и каменной "горницы" Голохвастовых на Тверском бульваре, и флигеля тетки Анны Борисовны Мещерской на Малой Бронной. Несчастья следовали одно за другим.
Появление Яковлева в Кремле и его свободный диалог с императором, кажущийся чем-то из ряда вон выходящим, вполне соответствовали классовому статусу Ивана Алексеевича. "Светский человек accompli" и по образу жизни, и по происхождению, и высокому понятию чести, Яковлев во время своих многолетних странствий обзавелся множеством знакомств и нужных связей. "Человек большого ума, большой наблюдательности, он бездну видел, слышал, помнил". Воспитанный французским гувернером, безмерно любивший Париж, этот красавец-мужчина и завидный кавалер, в молодости еще танцевавший англезы на балах у самой императрицы Екатерины II, был принят в самых блестящих салонах и знатных домах французской наполеоновской столицы.
Непредвиденная встреча с маршалом Мортье, поставленным Наполеоном губернатором в оккупированной Москве, решила дело. Герцог Тревизский, знавший Яковлева еще в Париже, доложил своему императору о бедствиях благородного семейства. Выбор Наполеона - довести до Александра I свои предложения о мире в специальном письме - невольно пал на Яковлева, стремившегося любой ценой вырваться из разоренной Москвы в расположение русского арьергарда. Ведь он был в ответе за целую армию родственников, домочадцев и крестьян, не говоря о доброй сотне примкнувших к ним погорельцев (всего - не менее пятисот душ). Так, под честное слово, он вынужденно взялся за миссию, имевшую для него роковые последствия. Навязанные неприятелем мирные инициативы, когда Россия меньше всего в них нуждалась (в войне уже чувствовался перелом), привели к аресту, месячному заключению и высылке из Петербурга нежелательного посланца. По замечанию историка Богдановича, Александр I "даже не хотел видеть Яковлева, чтобы не подать повода к слухам о каких бы то ни было сношениях с Наполеоном". Об успешном продолжении карьеры гвардии капитана в отставке (хоть и высочайше прощенном) и дальнейшем публичном статусе пленника двух императоров нечего было и думать. Печать императорской неприязни прочно легла на его имя.
Несомненно, первым слушателем и знатоком увлекательной истории противостояния отца и французского императора был юный Александр: "Моя мать и наша прислуга, мой отец и Вера Артамоновна беспрестанно возвращались к грозному времени, поразившему их так недавно, так близко и так круто".
Через четверть века, в 1836-м, когда ворошить сомнительные для его репутации события вовсе не хотелось, Яковлев все же составил "Записку" о свидании с Наполеоном, ибо усмотрел неточности и ошибки в сочинении секретаря французского императора барона Фена "Manuscrit de mil huit cent douze" (Брюссель, 1827. T. 2). Но то был лишь формальный повод. Главное, что свидетельства очевидца представляли огромный интерес для официальной историографии в лице его давнего знакомого, адъютанта М. И. Кутузова в 1812 году, А. И. Михайловского-Данилевского, взявшегося за написание высочайше порученного ему труда о войне.
Рассказ Герцена о знаменательной встрече, не единожды обновлявшийся в его памяти, а потом возникший на страницах "Былого и дум", понятно, не совпадал вполне с текстом более детальной "Записки" Яковлева. В последней - больше монологов императора, его прямой речи, развернутых диалогов. Иван Алексеевич невольно оправдывался - он противился некорректному поручению Наполеона до последнего и, конечно, решительно осуждал супостата, "умевшего пустить пыль в глаза".
"После обыкновенного приступа к разговору, - свидетельствовал Яковлев, - он начал жаловаться на московские пожары, говоря: "Это, конечно, не мы поджигали город; ибо я занимал почти все европейские столицы, но не сжег ни одной из них. <…> Как! И вы сами хотите уничтожить Москву, святую Москву, в которой покоится прах всех предков ваших государей. <…> Я имел достаточное понятие об этой стране, но, [судя по тому], что я видел от границы до Москвы, эта страна великолепная… а между тем вы сами губите эту прекрасную страну, и зачем это сделано? <…> Коль скоро император Александр желает мира, пусть только даст мне знать о том… но если он хочет продолжать войну - что ж, мы будем ее продолжать; мои солдаты настоятельно просят меня, чтоб я шел на Петербург, ну что ж, мы туда пойдем, и Петерб[ург] испытает участь Москвы"".
"В течение этого долгого разговора, - продолжал Яковлев, - он явно хотел передо мною поважничать, часть этого разговора изгладилась из моей памяти, а другая… не стоит упоминания, так как в ней одновременно было и бахвальство, и по временам даже фанфаронство…"
В "Былом и думах" Герцену (сославшемуся на известные ему труды Фена и Михайловского-Данилевского) особенно важно идеологическое осмысление поведения Наполеона, человека внешних эффектов и исторических словоизвержений, которому долго "приписывали глубокий смысл, пока не догадались, что смысл их очень часто был пошл".
Герцен будто родился и жил в недрах истории, текущего исторического момента, затем обратившегося в его былое. Да и сам он делал российскую историю опытом всей своей жизни. 1812 год ставил первую важную веху в его биографии.
Наезжали в Москву бывшие сослуживцы Яковлева по Измайловскому полку, осененные славой победы офицеры и генералы. Вспоминали, "отдыхали от своих трудов и дел". Наслушавшись увлекательных историй, юный Шушка не раз засыпал на диване под рокот громового смеха и живых рассказов героя войны графа Милорадовича, устроившись за его спиной. А в декабре 1825-го до тринадцатилетнего юноши дойдут слухи о бунте на Сенатской и выстрел Каховского сразит насмерть старого его знакомца, санкт-петербургского генерал-губернатора.
Неудивительно, что в обстановке национального ликования от беспримерных побед и "славной прогулки по всей Европе" мальчик мнил себя "отчаянным патриотом и собирался в полк". О службе незаконного барчука действительно надо было подумать заранее. Его дорога к успеху была поизвилистее, чем у законных наследников. "Одна военная служба может разом раскрыть карьеру и поправить его, - советовали Яковлеву однополчане. - Прежде чем он дойдет до того, что будет командовать ротой, все опасные мысли улягутся. Военная дисциплина - великая школа, дальнейшее зависит от него. Вы говорите, что он имеет способности, да разве в военную службу идут одни дураки?"
Яковлев не соглашался, все военное он давно разлюбил и уповал на дипломатическую карьеру сына в каком-нибудь "теплом краю, куда и он бы поехал оканчивать жизнь". В конце концов, прибегнул к содействию старого приятеля, сиятельного вельможи Н. Б. Юсупова, владельца Архангельского, а главное, главноуправляющего Московской экспедицией кремлевского строения, куда и был зачислен канцеляристом восьмилетний Александр. Как полагалось в ту пору, формально, но чины и звания шли сами собой.
Жизнь нанизывала впечатления Герцена с такими потрясающими подробностями, что впоследствии, когда взялся за труд, нельзя было не перенести их на страницы мемуаров. Обступали, теснились образы прошлого, и всё становилось вдруг таким выпуклым, ясным. Словно этот странный, патриархальный и вольтеровский мир, произведший на свет "удивительный кряж людей" XVIII столетия, плеяду оригиналов, подвергнувшихся влиянию "мощного западного веяния" и оставшихся в России без дела, "умной ненужностью", оживал на глазах. В нем непременно присутствовали и отец, и дядя Сенатор, и отвергнутый семьей "старший братец" Александр… "Воскреснувшие" образы тревожили, волновали, что "другой раз их не поймать", таили в себе множество тайн.