Герцен - Ирена Желвакова 22 стр.


"Бэкон и Декарт представляют генезис философии как науки, без методы того и другого она никогда не развилась бы в наукообразной форме". Уже 18 сентября Герцен приступает к своим обычным занятиям, читает и размышляет, вносит в дневник наблюдения и заметки, которые вскоре понадобятся ему для цикла философских статей - "Письма об изучении природы".

Жизнь входит в свою колею, и Герцены постепенно привыкают к дому. Пока их с Шушкой (ласковое имя отца, как помним, подходит и сыну) всего трое, не считая неизменной помощницы, Луизы Ивановны, живущей рядом, на своей половине в яковлевском особняке. В мае 1846-го, после смерти Ивана Алексеевича, когда предстоит перебраться в "большой" дом, их уже пятеро - с двухлетним Колей и годовалой Татой (Натальей).

В иные редкие минуты Герцен как-то особенно тихо счастлив. Его посещает то "кроткое чувство" "спокойного обладания счастием очага своего", которое захватывало его и прежде, за тихой Лыбедью во Владимире, или на первых порах их новгородской жизни, когда семья казалась единственным спасением от провинции, бездействия, скуки. Но "тихий уголок, полный гармонии и счастия семейной жизни не наполняет всего…". Он уже давно определил свои общественные предпочтения: "…обязанность жизни всеобщей, универсальной, деятельности общей, деятельности в благо человечества…"

Глава 23
СЕМЬЯ ДРУЗЕЙ

Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых, я не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и артистического.

А. И. Герцен. Былое и думы

Временем, проведенным в тихом Покровском, и хлопотами по обустройству семьи в маленьком доме на Сивцевом Вражке Герцен отмерял начало новой - "изящной, возмужалой и деятельной полосы" в своей московской жизни.

Большинства из своих друзей, и прежде всего Огарева, путешествующего в "чужих краях", в Москве он не застал. Но знакомства, встречи, бурные споры в московских гостиных и салонах, которыми обзавелась старая столица, пробуждавшаяся от немоты последекабристской эпохи, постоянно притягивали в его круг новых людей. Первое место в этом дружеском окружении принадлежало Грановскому.

Счастливая встреча с ним в 1839-м, когда на ссыльных перепутьях увиделись только мельком, не оставила у Герцена никаких сомнений в близости ему этого человека, одаренного "удивительным тактом сердца". "У него все было так далеко от неуверенной в себе раздражительности, от притязаний, так чисто, так открыто, что с ним было необыкновенно легко, - вспомнит Герцен после ранней смерти Грановского, в 1855-м, когда и надежды побывать на могиле друга не было никакой. - Он не теснил дружбой, а любил сильно, без ревнивой требовательности и без равнодушного "все равно"".

Дружбу Герцен понимал как "великое поэтическое вознаграждение". На дружбу, как сам признавался, ушли лучшие силы его души. В его дневнике не раз варьировалась мысль о радости дружеских обретений. 28 августа 1844 года он записал: "…не мечтательный, не сосредоточенный в себе, я искал наслаждения на людях, делил мысль и печаль с людьми. Дружба меня привела к любви. Я не от любви перешел к дружбе, а от дружбы к любви. И эта потребность симпатии, обмена, уважения и признания сохранилась во всей силе".

Неудивительно поэтому, что в доме Герценов, только успели там обосноваться, Грановский - уже завсегдатай. Видятся почти каждый день. Иногда засиживаются в мезонине, не замечают, как в разговорах промелькнула ночь. Жена Грановского - Елизавета Богдановна, с которой он два года как "чудно счастлив", - ближайшая подруга Натальи Александровны (хоть и моложе ее на семь лет) и, значит, не менее желанная гостья в дружеском кружке.

Старый преданный друг Кетчер, одинаково востребованный и в счастье и в несчастье, - полномочный представитель в герценовском семействе (всегда и во всем участвующий, будь то Сашина простуда или дружеская пирушка).

Кетчер - человек особый. Друг до такой крайней преданности, что может, не желая того, доставлять близким неприятности. Несмотря на возникающие ссоры, обиды, ворчанья, даже взрывы гнева, которые посещали Кетчера столь же внезапно, как и отпускали, после новой, радостной встречи в Москве в отношениях друзей еще не ощущалось "первых шероховатостей". Отрезвев после "несчастного столкновения", Кетчер "старался всему придать вид шутки". И Герцен до поры терпел его "обличительную любовь" и навязываемую им "цензуру нравов".

"Неизменный столб Москвы", как давно окрестила его Наталья Александровна, в октябре 1843 года пытается расстаться со своими друзьями, которых "любит до притеснения", и отправиться в Петербург, где открылась недурная вакансия медика. Одними переводами Шекспира и Шиллера, на которых он, несомненно, собаку съел, сыт не будешь.

Весь октябрь Кетчера провожают. Рассылаются приглашения на прощальные завтраки и званые вечера, обсуждается меню и состав гостей: 7-го - у Герценов, 9-го - у Грановских, а под занавес - в ресторации Гофмана. Сочиняется шуточное послание к осиротевшим друзьям, которое Герцен собственноручно обводит траурной рамкой.

"Тимофей Николаевич Грановский с душевным прискорбием извещает о кончине московской жизни Николая Кристофоровича Кетчера, врача и переводчика, и просит пожаловать на вынос ужина и отпивание тела его в субботу в седмь часов к Николе в Драчах, в доме Гурьева", - каламбурит Герцен, дописывая адрес Грановских в Драчевском переулке на Сретенке. Наконец, Кетчер уезжает, но жизнь без московского круга ему не под силу. Чтобы как-то облегчить другу вынужденную разлуку, москвичи шлют о себе подробнейшие отчеты. Более всего писем от Герценов. Отосланы из Сивцева Вражка в ноябре 1843-го - апреле 1845 года. Благодаря этим письмам вновь приоткрываются двери "тучковского" дома, давно захлопнутые временем.

Пишет Наталья Александровна: "Вот и письмо - слава Богу! Уж мы ждали, ждали, ждали… Да, нечего делать, пришлось прибегнуть к последнему средству - писать - грустно! Великая и единственная отрада в разлуке - письма, - но что они? Запах цветка в склянке духов… voir c'est avoir. Вот хотелось бы послушать раскаты как будто еще не устроившегося голоса допотопного человека, гул страшного спора, иногда (не в осуждение буди вам сказано) похожего на бред горячечного, хотелось бы увидеть сквозь густой табачный дым прическу, напоминающую сосновую рощу в Покровском, брови, говорящие - где гнев, там и милость. <…>…право, ужасный человек: тут он - там стулья, столы и диваны не на месте; нет его - так сердце и душа не на месте. Присутствие и отсутствие его равный производит беспорядок!"

Когда Герцен берется за очередное письмо Кетчеру, Наталья Александровна не упускает возможности сделать приписку: "Генваря 31-е. Понед[ельник]. 3 часа попол[удни]. [1844] <…> Чтобы тебе живо представилась наша жизнь, опишу настоящую минуту: Саша поехал кататься под Новинск, потом заедет к дедушке, там ему бабушка обещала дать маленький блинок, нарочно для него испеченный, Николашка лежит распеленатый на подушке и делает гримасы, Александр сидит возле меня и выписывает рецепт из Гуфланда (немецкого врача. - И. Ж.) от припадков катара, которыми он одержим почти с рождения Ник[олашки], не правда ли, каждый рисуется ярко с своим характером?"

К Николаю Христофоровичу Наталья Александровна особенно нежна и "пристрастна". "Папенька-рыцарь", как ласково его называет. Ведь он свидетель их счастья. А этого нельзя забыть. Да можно ли вообще представить их с Герценом женитьбу без его пособничества?

Волею судеб в 1844 году Герцен сам оказывается вовлеченным в историю женитьбы Василия Петровича Боткина, вошедшего в круг знакомых Герцена в 1839 году вместе с Белинским и Грановским. Давно зарекомендовавший себя на ниве литературной критики, не без некоторых колебаний принявший Герцена и признавший его талант, он - непременный, восторженный адепт Белинского, теперь оказывается среди ближайших герценовских друзей.

Базиль, в ту пору сорокалетний, уже основательно полысевший ("волос начал падать с возвышенного чела" - так, пародируя Василия Петровича, скажет Герцен), своей характерностью и колоритностью давал столь значительный материал к собственному портрету, что Герцен, касаясь воспоминаний, не может сдержать улыбки, воображая этого "резонера в музыке" и "философа в живописи". Один из стойких приверженцев московских ультрагегельянцев, "он всю жизнь носился в эстетическом небе, в философских и критических подробностях… Возводя все в жизни к философскому значению, делая скучным все живое, пережеванным все свежее…". Когда же столкнулся с реалиями практической жизни (неравный брак с легкомысленной француженкой, "приехавшей отыскивать фортуну в России"; или готовность отца, богача-миллионщика, лишить наследства блудного сына), был вынужден сбросить, по замечанию тонкого наблюдателя Анненкова, "всю одежду крайнего идеалиста, какую он носил постоянно вопреки новым модам". Упорство Боткина в отстаивании своих гуманных идеалов с выспренними фразами о правах женщины сменилось его раскаянием. Брак долго не продержался, и несчастная заезжая парижанка была покинута. "Эпизод из 1844 года", рассказавший эту немудреную жизненную историю, вошел в "Былое и думы".

Герцен множество раз перебирал в памяти подробности их удивительного житья в Сивцевом Вражке; вспоминал друзей, их рассказы. Представлял их московские трапезы, где остроты и шутки искрились "как шипучее вино". Но как остановить тот "хороший миг", когда жизнь была так полна и так неумолимо быстротечна?

Вот университетский профессор, издатель "Юридических записок" Петр Григорьевич Редкин, "радыкальный" юрист (Герцен каждый раз подтрунивает над ним, передавая его малороссийский говор), основательный ученый, до того "идентифицировавший" себя с наукой, что "нельзя шутить над ним, не обижая ее". Вот профессор римской словесности и древностей в Московском университете Дмитрий Львович Крюков, "милый, блестящий, умный ученый", острящий "с изящной античной отделкой по классическим образцам" и с неутомимой серьезностью выводящий личного Бога. Ему досталось жить недолго. 7 марта 1845 года его схоронили, и Герцен, вернувшись домой, записал: "Студенты несли до кладбища. В церкви было видно, сколько ценили его; величаво и благородно быть так отпету не попами, а толпою друзей и почитателей". "Еще одним светлым, прекрасным человеком" стало меньше в их круге.

Иван Петрович Галахов тоже рано умрет. Благородный, талантливый, добрый, печальный, с тихой улыбкой, поражающий рассказами и каким-то непередаваемым, грустным юмором. В нем было "высокое понятие долга, чести, прямизны". Сколько же вечеров провел с ним Герцен "в откровенности и взаимном доверии"…

Подобрать какие-либо определения для официальной характеристики этого близкого Герцену человека нелегко: ни профессор, ни ученый, ни даже литератор… Просто тончайший, деликатнейший интеллигент из возросшей на русской почве особой породы - "лишних людей". Мятущийся, ищущий, увлекающийся, он бросался в философские, религиозные, политические крайности, но цель его - поиск "успокоительной истины" - постоянно от него ускользала.

Герцен запомнил тот день, когда Кетчера проводили в Петербург, и только он явился к себе на Сивцев Вражек, как "зазвенел колокольчик и взошел Галахов". "Это так глупо, так досадно, что и слов нет, - рассказывал Герцен в письме Кетчеру, - он два дня искал всех нас и никого не нашел, у Гра[новского] был, да не застал, твоей и моей квартиры не знал и наконец приехал в наш большой дом". О рассеянности Галахова ходили легенды.

С нетерпением ждали Коршей - самого "ледахтора" "Московских ведомостей" Евгения Федоровича и его сестру Марью Федоровну. Иногда их просили приехать "вне срока", просто так, потому что соскучились. "…Я и решился, - пишет Герцен М. Ф. Корш зимой 1844 года, - велеть заложить лошадь, похожую на пряник, и отправить ее к стопам вашим и умолять вас приехать". Своим знакомством с Герценом и тесным общением с его кругом они обязаны Грановскому. Приятный, остроумный, умелый собеседник, Корш и его сердобольная, отзывчивая сестра вскоре станут своими людьми среди особо доверенных друзей Герцена и его семьи.

Молодой преуспевающий писатель Иван Тургенев тоже войдет в жизнь Герцена в конце 1844 года, а память о своих посещениях Старой Конюшенной оставит в повести "Гамлет Щигровского уезда", где скажет о бдениях на Трубе, на Арбате и в Сивцевом Вражке, явно подразумевая герценовские собрания.

Всегда радовались приезду Щепкина. Он был постоянным собеседником (и каким собеседником!) в герценовском кружке. Спорили о театре, о репертуаре, который может подвести даже великого артиста, обсуждали "чтебные", вечера для чтения, заведенные Михаилом Семеновичем в марте 1844-го с участием крупнейших актеров Малого театра и еженедельно посещаемые на Мясницкой, в доме Е. И. Новосильцева, множеством народа. Вносили оживление его малороссийские анекдоты, которыми он "морил" до колик, а от щемящих душу рассказов хотелось плакать. Сын крепостного, он только в 35 лет смог вырваться из рабской неволи.

Щепкина всегда "просили рассказать что-нибудь из его молодости, когда он еще был провинциальным актером и служил у антрепренеров, - вспоминала А. Я. Панаева, бывавшая в доме на Сивцевом Вражке весной 1844 года. - Между прочим, Щепкин рассказал однажды печальную историю одной молоденькой актрисы, и этот рассказ послужил Герцену сюжетом для повести "Сорока-воровка"". Превосходные рассказы Михаила Семеновича о чудовищном взяточничестве и полной судебной безнаказанности часто обращались к мелкому чиновничеству, ненавидимому народом и презираемому вышестоящей властью. Известно, что в годы ссылок чего только Герцен не перевидал, не насмотрелся, но история о протоколисте Котельникове ("имя которого не должно изгладиться из истории бюрократии") его особенно поразила. "Котельников говорил, - рассказывал Щепкин, - что "он ездил на 11 исправниках, ведь всякие бывают, к иному подойти страшно, точно бешеный жеребец, и фыркает, и бьет, а смотришь - в езде куда хорош"".

Особое удовольствие доставляли спектакли с участием артиста. Начиная с 1839 года, когда только с ним познакомился, Герцен старался их не пропускать. Уже написал статью под впечатлением сыгранной Щепкиным роли в пьесе "Преступление, или Восемь лет старше" О. Арну и Н. Фурнье (в Большом театре 11 сентября 1842 года). Присутствовал на блестящем бенефисе артиста на той же сцене, где давали "Женитьбу" и "Игроков" Н. В. Гоголя (1843). Менее восторженно принял не слишком удачное его выступление 13 января 1844 года (репертуар, подобранный для бенефиса, "был составлен бог знает из чего", - записал Герцен, подразумевая неудачную инсценировку "Айвенго" В. Скотта вкупе с первым актом оперы "Наталка-Полтавка"). Герцен разделял мнение множества восторженных почитателей таланта Щепкина, заявляющих, что живая жизнь и сцена, как сообщающиеся сосуды, для него неразрывны. В истории русской сцены так и осталось навсегда справедливое утверждение о великой заслуге гениального артиста: он первый стал не театрален на театре.

На Сивцевом с нетерпением ждали Щепкина, когда он отправлялся на гастроли. Раз, увидевши в окошко сани Михаила Семеновича, имевшего обыкновение сразу взбираться к Герцену в мезонин, Наталья Александровна с Шушкой бросились наверх, чтобы встретиться с ним поскорее и, конечно, порасспросить о Кетчере. Щепкин только что вернулся из Петербурга и обнадеживал скорым появлением друга. Этот приезд в "тучковский" дом Михаила Семеновича описала Наталья Александровна в письме Кетчеру 16 ноября 1844 года, как всегда, сопроводив множеством деталей из бытовой повседневности.

Девушка с цепкой памятью - Машенька Эрн, живущая по соседству, у Яковлева, спустя десятилетия в замужестве Мария Каспаровна Рейхель, автор мемуаров, - к немногочисленным описаниям "тучковского" дома добавит свои впечатления. Она напишет об особом его духовном статусе, не идущем в сравнение ни с бытом, ни с жизнью яковлевской среды: "Какая другая атмосфера была вблизи Герценов, нежели у нас в большом доме, особенно, когда я могла присутствовать и слушать разговоры и споры друзей Герцена, где столько было высокого, поднимающего, где, мало-помалу, расширялся горизонт. И какие люди!" Она свидетельствует и как участница герценовского кружка, куда помимо мужчин входили и женщины, что было в ту пору большой редкостью. "Первое время, - вспоминала М. К. Рейхель, - я не была знакома с кружком Герцена. Раз мы все куда-то ездили и остановились у квартиры Коршей; Александр Иванович выпрыгнул из кареты узнать о чем-то и вскоре воротился со словами: "…да что же, полноте дичиться, выходите, Корши будут очень рады и просят взойти…" Я, робкая, непривычная к обществу, очень боялась, особенно сестры Кор-ша Марьи Федоровны, о которой много слышала. Но каковы были моя радость и мое удивление, когда Марья Федоровна меня обласкала и так была мила и приветлива, что сразу завоевала мое сердце. С тех пор я могла бывать в этом кругу, где было столько ума, свету, свободы, знания".

"На этом времени дружного труда, полного поднятого пульса, согласного строя и мужественной борьбы", Герцен останавливался с особой любовью. В его вечной книге пройденной жизни - признание в любви лучшим из лучших. Это не только привет из ушедшей молодости, но и преклонение перед невероятной талантливостью русских людей, которых ему посчастливилось иметь в своем окружении. На расстоянии, вдали от России, когда сиюминутные споры, обиды ушли, а идеологические размолвки с друзьями утихли, былое виделось еще более значительным. Таких особенных людей, даже среди самых блестящих западных интеллектуалов (а знакомствами Герцен не был обделен), он больше никогда не встретит. И "не даст в обиду" ни своих друзей, "ни того ясного, славного времени".

"Наш небольшой кружок собирался часто, то у того, то у другого, всего чаще у меня, - вспоминал Герцен в "Былом и думах". - Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний; каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем.

Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир идет к полноте жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки".

Для этих дружеских сборов Боткин покидал свою Маросейку, Грановские спешили из Драчей. Щепкин отправлялся зимой ли, летом, в санях, либо в коляске из насиженного семейного гнезда.

Помимо Конюшенной маршруты друзей пересекались у Красных Ворот, в салоне Авдотьи Петровны Елагиной, бывшем, по словам летописца "замечательного десятилетия" Павла Васильевича Анненкова, "любимым местом соединения ученых и литературных знаменитостей", где "противоположные мнения могли свободно высказываться".

Назад Дальше