Герцен - Ирена Желвакова 24 стр.


Хорошо еще, что существует видимость публичности и Грановский с кафедры может ответить "Шевырке" и присным. 20 декабря 1843 года, окончив лекцию, Грановский обращается к аудитории: "Обвиняют, что я пристрастен к Западу, - я взялся читать часть его истории, я это делаю с любовью и не вижу, почему мне должно бы читать ее с ненавистью. <…> Если б я взялся читать нашу историю, я уверен, что и в нее принес бы ту же любовь. Гром рукоплесканий и неистовое bravo, bravo окончило его речь. <…> На этот раз публика была достойна профессора. И какая плюха доносчикам! Такие проявления… как они ни редки - радуют. Глядя на гам и шум, у меня сердце билось и кровь стучала в голову, есть-таки симпатии. Может, после этого, власть наложит свою лапу, закроют курс, но дело сделано…" Все это записано Герценом в тот же дневник, бездонный кладезь мыслей, сомнений, переживаний, набросков будущих писем и задуманных сочинений, из которого он будет черпать и черпать (кстати, предоставив шанс и будущему исследователю его биографии заглянуть в творческую лабораторию писателя-мемуариста).

Хрестоматийная суть расхождений Герцена, Грановского, их противников и друзей, членов герценовского кружка "западников", а точнее, "наших" (по определению Герцена) состояла, как известно, в понимании и отстаивании различных возможностей развития России и споре о выборе пути предстоящих преобразований - европейского и особого, русского, в возможность которого верили славянофилы. Приверженность части общества к историческому опыту Запада (естественно, со многими оговорками) наталкивалась на протест славянофилов, славян, уверенных в гибельности Петровских реформ и необходимом возвращении к самобытности допетровского периода ("к русским основам, согласным ее духу" - как было сформулировано в более поздней "Записке" К. Аксакова 1855 года).

Самые сильные стороны взглядов славянофилов сближали их с западниками. В славянофильском наследии важна постановка коренных российских вопросов о роли народа в судьбах страны; призывы к сближению с ним, к изучению народной жизни и быта, культуры и языка. Особая общность двух направлений - в обличении "угнетательной системы" самодержавия (по слову И. Киреевского) и в резкой критике злодеяний крепостничества. В этом смысле славянофилы - оппозиционеры, почему и подвергались преследованиям власти.

Весьма условной терминологией устоявшихся "эпитетов", как многие считали (в том числе П. В. Анненков), и выражалось противостояние этих двух, очень неоднородных, разношерстных лагерей, и, как увидим в дальнейшем, не имеющих единства в воззрениях даже в собственных рядах.

Не правы те критики славянофильства, полагал Д. И. Писарев, которые "стушевывали под один колер" Хомякова, Киреевского, К. Аксакова и других. У каждого - своя, индивидуальная физиономия. И Герцен, оказавшись с ними лицом к лицу, не уставал всматриваться в их лица, характеры, историческое поведение.

При всей нетерпимости, бескомпромиссной страстности споров, навсегда разводящих даже бывших, любящих друг друга людей, - это был искренний поединок, как они полагали, решающий. Речь ведь шла о судьбах Отечества.

Разговор со славянами, полемика с ними предстоит еще долгая, особенно когда у Герцена появятся собственные бесцензурные издания. (Но об этом речь опять-таки впереди.)

Но как же определить его взгляды в рассматриваемую эпоху? Был ли он "западником" в 1840-е годы или только "поддерживал западников в спорах со славянами"? Как изменялись его воззрения, представления? И как они расходились в оценках славян с более радикальным Белинским? Послушаем Герцена, Грановского, откроем их сочинения, ибо широкая панорама идейного противостояния вышедших к барьеру противников - "наших" и "не наших", развернутая Герценом, так и осталась навечно в "Былом и думах".

При самых серьезных научных исследованиях и политологических выкладках, трудах, анализах, литературных воплощениях (в силу вечной злободневности и сиюминутности темы, которую коротко затронем в подстрочных примечаниях, не чуждых и в построении корпуса "Былого и дум") никто, пожалуй, так и не смог художественно превзойти Герцена в его характеристиках, оценках и трактовках этих особенных явлений в истории русской общественной мысли. Трудно отвлечься от взгляда Герцена на своих "друзей-врагов" - гуманного, художественно-заостренного, литературно-изысканного. Ведь люди-то какие - философы, спорщики, поэты…

И тут армия выстроившихся определений, мнений, высказываний, блестящих, поучительных - только приглашение к сплошному чтению неувядаемых страниц герценовских мемуаров.

Глава 25
"ДРУЗЬЯ-ВРАГИ", "ВРАГИ-ДРУЗЬЯ"

Рядом с нашим кругом были наши противники, nos amis les ennemis, или, вернее, nos ennemis les amis - московские славянофилы.

А. И. Герцен. Былое и думы

Москва 40-х годов позапрошлого столетия поражала не только страстной непримиримостью публичных споров двух оформившихся в противоборстве лагерей, но и некой допотопной экстравагантностью внешнего облика приверженцев русской самобытности. Вот когда пошли в ход охабни и мурмолки, атласные рубашки и кушаки, окладистые бороды и стрижки в кружок. Если в Конюшенной вдруг повстречается человек странноватого вида в столь разнопером наряде, то, несомненно, - это Константин Аксаков, живущий тут же по соседству, на Сенной, или же сам Алексей Степанович Хомяков, непременный лидер славян, которого, как ни старайся, все же выдает цыганская внешность.

"Во всей России, кроме славянофилов, никто не носит мурмолок", - приметит Герцен. А Чаадаев пошутит: "…К. Аксаков оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персианина".

Славянофилы, считал Герцен, "начали официально существовать с войны против Белинского; он их додразнил до мурмолок и зипунов. Стоит вспомнить, что Белинский прежде писал в "Отечественных записках", а Киреевский начал издавать свой превосходный журнал под заглавием "Европеец"; эти названия лучше всего доказывают, что в начале были только оттенки, а не мнения, не партии". Когда Белинский окончательно излечился от своей "переходной болезни" (сводившейся, известно, к непротивлению и "к признанию предержащих властей"), то он, "как следовало ожидать, опрокинулся со всей язвительностью своей речи, со всей неистощимой энергией на свое прежнее воззрение". Особую страстность начавшейся полемике придавали его статьи и уж, конечно, "Письмо" Чаадаева, немало поспособствовавшее единению славянофилов.

"В мире не было ничего противуположнее славянам, как безнадежный взгляд Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное, проклятие ей, которым он замыкал свое печальное существование и существование целого периода русской истории, - писал Герцен в "Былом и думах". - Он должен был возбудить в них сильную оппозицию, он горько и уныло-зло оскорблял все дорогое им, начиная с Москвы.

"В Москве, - говаривал Чаадаев, - каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем зазвонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью; или, может, этот большой колокол без языка - гиероглиф, выражающий эту огромную немую страну…"". И Чаадаев, и славяне "равно стояли перед неразгаданным сфинксом русской жизни", полагал Герцен, и спор - как же дальше жить России, ибо "так жить невозможно" - с противоположными подходами оппонентов приводил к вечному вопросу: "Где же выход?" Крепостническая, погрязшая в рабском повиновении власти николаевская Россия ответа пока не давала. Но в этом бесконечном поиске выхода из лабиринта, в этих философско-теоретических спорах уже пробуждалась русская мысль, выводившая на дорогу реальных преобразований.

Крайнее направление западнических воззрений Чаадаева, естественно, встречалось славянофилами в штыки. В их решении выхода, размышлял Герцен, "лежало верное сознание живой души в народе, чутье их было проницательнее их разумения. Они поняли, что современное состояние России, как бы тягостно ни было, - не смертельная болезнь".

""Выход за нами, - говорили славяне, - выход в отречении от петербургского периода, в возвращении к народу, с которым нас разобщило иностранное образование, иностранное правительство; воротимся к прежним нравам!"

Но история не возвращается, - заключал Герцен, - жизнь богата тканями, ей никогда не бывают нужны старые платья".

В противовес национальному нигилизму возникли и крайности славянофильского направления. Проповедь национальной исключительности России и ее особой, мессианской, роли порождала теории всевозможных оттенков, которые в дальнейшем расцветут пышным цветом.

Среди немногочисленных людей, отдалившихся от Белинского, были и те, кто "сделался" православными славянофилами. Происходила "сортировка по сродству". Круг Станкевича должен был неминуемо распасться. В 1840 году уже не было в живых его идеолога, а сплотившиеся вокруг него соратники были столь разными по своим воззрениям и человеческому материалу, что при дальнейшем идейном развитии остаться вместе они не могли. Помним, что, наряду с Белинским и Грановским, крещение Гегелем и немецкой философией проходили в кружке такие антиподы, как Бакунин и Константин Аксаков, Алексей Кольцов и Михаил Катков…

"Возле Станкевичева круга, сверх нас (Герцен вспоминает о своем кружке 1830-х годов. - И. Ж.) был еще другой круг, сложившийся во время нашей ссылки, и был с ним в такой же чересполосице, как и мы; его-то впоследствии назвали славянофилами. Славяне приближались с противуположной стороны к тем же жизненным вопросам, которые занимали нас, были гораздо больше их ринуты в живое дело и в настоящую борьбу.

Между ними и нами естественно должно было разделиться общество Станкевича. Аксаковы, Самарин примкнули к славянам, то есть к Хомякову и Киреевским, Белинский, Бакунин - к нам. Ближайший друг Станкевича, наиболее родной ему всем существом своим, Грановский, был нашим с самого приезда из Германии".

Славянофилы упоминаются в письме Герцена Белинскому из Новгорода 26 ноября 1841 года, после недолгого пребывания ссыльного в московской командировке: "В Москве я все время ратовал с славянобесием и, несмотря на все, ей-богу люди там лучше, у них есть интересы, из-за которых они рады дни спорить…" Но пока эти схватки-бои с неоформившимся противником, с которым поименно Герцен еще не знаком, исключая Алексея Степановича Хомякова (уже признанного "столпа" славянофильства), не носят последовательного характера, да и мало что о них известно.

У славян к этому времени уже сложилась концепция, изложенная Киреевским и Хомяковым. Однако их теории и статьи были доступны лишь немногим. Распространявшиеся в рукописных списках, в печать они проходили с трудом (опубликованы значительно позже), но зато оживленно обсуждались заинтересованной частью интеллектуального московского общества. И Герцен не мог не отозваться, сочиняя в Новгороде свою хлесткую статью о противостоянии столиц: "…в Москве есть круги литературные, бескорыстно проводящие время в том, чтобы всякий день доказывать друг другу какую-нибудь полезную мысль, например, что Запад гниет, а Русь цветет. В Москве издается один журнал, да и тот "Москвитянин"".

От поверхностного знакомства Герцена с Хомяковым, состоявшегося, очевидно, еще весной 1840 года, когда Герцен только вернулся из владимирской ссылки, осталось первое впечатление - "человек эффектов, совершенно холодный для истины".

С другими из действующих лиц славянофильского войска, выстроившихся "в боевой порядок" при подготовке к беспощадной битве, Герцен познакомился, уже окончательно возвратившись в Москву, в 1842 году. Споры с Хомяковым теперь велись постоянно и были весьма продолжительными. Свидетель противостояния и соратник "не наших" А. И. Кошелев подмечает, что эти "прения" "более философские и политические", начинавшиеся крайне дружелюбно, "кончались настоящими словесными дуэлями: борцы горячились и расставались с неприятными чувствами друг против друга".

На первых порах случавшихся полемик иногда казалось, что расхождения носят лишь философско-теоретический характер, а из Гегеля и Шеллинга делаются разные выводы. Ясно, в спорах рождается истина и противники смогут договориться о каких-то общих путях продвижения в лучшее будущее страны. Недаром Герцен в "Былом и думах" оценил все значение славянофилов для пробуждения русской мысли в эпоху, "когда литературные вопросы, за невозможностью политических, становятся вопросами жизни": "С них начинается перелом русской мысли".

Шестого ноября 1842 года Герцен делал первые выводы, участвуя в сложившемся противостоянии: "Славянофильство ежедневно приносит пышные плоды, открытая ненависть к Западу есть открытая ненависть ко всему процессу развития рода человеческого… славянофилы само собою становятся со стороны правительства, и на этом не останавливаются, идут далее".

Бурная жизнь в салонах и гостиных воодушевляюще захватила Москву.

О московских гостиных и столовых, хранящих традиции, стремления и интересы 1820–1830-х годов, никто не написал лучше Герцена, проведя перед читателем "Былого и дум" этот несравненный парад редких индивидуальностей, более не повторившийся в русской культуре.

Герцен говорил о московских гостиных и столовых, "в которых некогда царил А. С. Пушкин; где до нас декабристы давали тон; где смеялся Грибоедов; где М. Ф. Орлов и А. П. Ермолов встречали дружеский привет, потому что они были в опале; где, наконец, Хомяков спорил до четырех часов утра, начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал… <…> где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало".

Частые встречи оппонентов в 1840-е годы происходили в признанном салоне Авдотьи Петровны Елагиной, в ее доме у Красных Ворот.

Восемнадцатого ноября 1842 года Герцен записал: "Был на днях у Елагиной - матери если не Гракхов, то Киреевских. <…> Мать чрезвычайно умная женщина, без цитат, просто и свободно. Она грустит о славянобесии своих сыновей". Из письма ее сына Андрея Елагина известно, "как Хомяков весь вечер резал Аксакова и Герцена на бытии и небытии". (И здесь, конечно, уже начавшиеся, и столь важные для всех оппонентов, разговоры о бессмертии души.) Когда же переходили на Гегеля, то "крик был ужасный": "Херцен и Аксаков горячились, а Хомяков их поддразнивал", - свидетельствовала другая участница вечеров.

"Они хвастаются даром слова, - говорил однажды о славянофилах в присутствии Герцена и Хомякова Чаадаев, - а во всем племени говорит один Хомяков".

Полемист Хомяков действительно был отличный, "необыкновенно даровитый и обладавший страшной эрудицией", к тому же противник преопаснейший. В "Былом и думах" Герцен обобщит свои наблюдения об этом "Илье Муромце" славянизма: "Ум сильный, подвижной, богатый средствами и неразборчивый в них, богатый памятью и быстрым соображением, он горячо и неутомимо проспорил всю свою жизнь". Словосочетание "говорильня Хомякова" так навсегда и осталось в историческом, бытовом и музейном обиходе (если вспомнить экспозицию в Историческом музее).

С Петром Васильевичем Киреевским Герцен познакомился в ноябре 1842 года. Фольклорист и писатель, положивший немало сил на сбор, сохранение и публикацию лучших образцов русского народного творчества, привлек его особое внимание. Позже, после разговоров с ним, Герцен оценил его чисто религиозное воззрение, которое "странно до поразительности", "не изъято поэзии, хотя односторонность очевидна". Эта односторонность усматривалась им в отвержении всего западного христианства и в признании лишь "частно религиозного, именно греко-российского христианства". "…История как движение человечества к освобождению и себяпознанию, к сознательному деянию для них не существует, - продолжал Герцен свою нескончаемую внутреннюю полемику с идейными неприятелями, - их взгляд на историю приближается к взгляду скептицизма и материализма с противуположной стороны".

Внимательно приглядывался Герцен и к старшему брату Петра - Ивану Васильевичу. Встретились тут же, в салоне их матери, где среди самой пестрой публики Александр Иванович вместе с Натальей Александровной были приняты с особой симпатией.

"Иван Киреевский, конечно, замечательный человек, - подытожил в дневнике свои первые наблюдения Герцен, - он фанатик своего убеждения так, как Белинский своего. Таких людей нельзя не уважать, хотя бы с ними и был диаметрально противуположен в воззрении; ненавистны те люди, которые не умеют резко стоять в своей экстреме, которые хитро отступают, боятся высказаться, стыдятся своего убеждения и остаются при нем. Киреевский coeur et âme [отстаивает] свое убеждение, он нетерпящ, он грубо и дерзко возражает, верно своим началам и, разумеется, односторонно. Человек этот глубоко перестрадал вопрос о современности Руси… Он верит в славянский мир - но знает гнусность настоящего".

Назад Дальше