Иван Киреевский тем не менее не скрывал разноголосицу в собственном лагере сторонников. Он видел оттенки и слышал разные мнения: "Во-первых, мы называем себя Славянами, и каждый понимает под этим словом различный смысл. Иной видит в славянизме только язык и единоплеменность, другой понимает в нем противоположность Европеизму, третий - стремление к народности, четвертый - стремление к православию. Каждый выдает свое понятие за единственно законное и исключает все выходящее из другого начала…"
Спустя десятилетие Чернышевский в "Очерках гоголевского периода", в эпизоде о славянофилах, вспомнил статью Ивана Киреевского "Обозрение современного состояния литературы" (Москвитянин, 1845) и не нашел там ни "вражды к просвещению", ни всяческого отрицания приобщения народа к ценностям другой культуры. Напротив, цитируя "почтенного автора", он увидел его цель, общую для "всех благомыслящих людей", - улучшение русской жизни, хотя в средствах и подходах к ее достижению с ним не соглашался.
Преследование власти не обошло этих людей, "их заела ржа страшного времени". На глазах Герцена ломались их судьбы, а самые возвышенные намерения отвергала реальная жизнь.
Как-то мартовским днем 1843 года, после длительного перерыва повстречав И. Киреевского на улице, Герцен, вернувшись домой, не мог отделаться от нового, поразившего его впечатления разительной физической перемены в "прекрасной, сильной личности Ивана Васильевича": "Сколько погибло в нем, и притом развитого! Он сломался так, как может сломаться дуб. <…> Он чахнет, борьба в нем продолжается глухо и подрывает его. Он один искупает всю партию славянофилов".
В мае 1844 года расхождения между друзьями-врагами и врагами-друзьями уже ощутимы, но они еще не противники. 2 мая И. Киреевский в письме Хомякову разъясняет свое отношение к мнениям Грановского, Герцена и его друзей: "…славянофильский образ мыслей я разделяю только отчасти, а другую часть его считаю дальше от себя, чем самые эксцентричные мнения Грановского".
Петр Васильевич - гораздо радикальнее своего брата, "шел дальше в православном славянизме" и "не старался, как Иван Васильевич или как славянские гегелисты, мирить религию - с наукой, западную цивилизацию - с московской народностью; совсем напротив, он отвергал все перемирия", - считал Герцен.
Особое место в московских собраниях и страстных застольных беседах занимал дом Аксакова. Двери его всегда широко открыты для всех. И сколько тут перебывало народу. И сколь-кие получили здесь поддержку, нашли участие и ласку.
К "препочтенному и преблагородному" семейству у Герцена - особый пиетет. Уже в начале 1830-х годов эта дружная, хлебосольная, богатая интеллектуальными запросами семья, - сам патриарх - Сергей Тимофеевич, его жена - Ольга Семеновна, четверо сыновей и две дочери, - для старой столицы своего рода достопримечательность, феномен. Открытый хлебосольный дом - образец следования всем канонам русской православной традиции, несомненно, литературный оазис, притягивающий первейшие таланты (Гоголь здесь свой).
В этой семье дети постоянно с родителями, живут их жизнью, их общими интересами. Здесь и речи нет ни о каком привычном расколе на отцов и детей. Пример чистоты и духовного здоровья показывает сам отец семейства, которого дети ласково называют "отесинька", "отецинька", избегая французского "папа".
После того как уже многих из дружной семьи не станет, третий из сыновей - блестящий публицист и поэт Иван Аксаков, взявшись за историю славянофильского кружка, попытается отметить те особые, отличительные свойства его главы и вдохновителя, "которые привлекали к нему почти всех, кто его знал". Сергей Тимофеевич "был смиренного о себе мнения, был чужд гордости к ближнему, напротив, отличался постоянной снисходительностью. Это-то качество дало ему возможность развить в себе ту теплую объективность, которая составляет такую прелесть "Семейной хроники" (знаменитого сочинения С. Т. Аксакова. - И. Ж.). Это был настоящий широкий московский барин, он любил жизнь, любил наслаждения, он был художник в душе и ко всякому наслаждению относился художественно. <…> Он вполне понимал жизнь и все движения человеческой души, все человеческие слабости". В его супруге, напротив, женщине строгой и прямолинейной, "не было никакой эластичности". Младший из сыновей, Константин, походил на нее. Это был настоящий дитятя - великан при любимом отце и обожаемой матери, никогда не отрывавшийся от семьи, боявшийся покинуть своих близких хоть ненадолго. Кажется, однажды он выехал за границу, но скучал, скучал, долго выдержать не мог… Отец приобщил его с детства к литературным интересам, мать укрепила в правилах строгой морали. В годы учения в Московском университете на словесном факультете общение и дружба со Станкевичем и Белинским (с которым позже будет яростно спорить) пробудили в нем страстность проповедника и непреклонность борца. После защиты магистерской диссертации появилась надежда на реальное дело - преподавание, воспитание юношества, проповедь с университетского амвона… Но только надежда. Проявил свой талант он только в литературе. Стихи, пародии, переводы, статьи, сотрудничество в славянофильской печати. Но успех пришел только в 1850-е годы.
Его брат, Иван, тоже мечтал о "поприще". В училище правоведения готовил себя к карьере чиновника. И все для того, чтобы быть полезным. Не отказывался ни от какого дела, ревизовал, заседал в уголовной палате, ездил по стране, чтобы лучше узнать Россию и свой народ.
Ближе всего Герцену - Константин Аксаков, "мужающий юноша". Уже с начала 1843 года они ведут разговоры и споры, которые во всей их непримиримой сложности остались в герценовском дневнике. "Я говорил долго с Аксаковым, - записывает Герцен, - желая посмотреть, как он примирит свое православие с своим гегельянством, но он и не примиряет, он признает религию и философию разными областями и позволяет им [жить] как-то вместе…"
Незадолго до открытия публичного курса Грановского Герцен знакомится с Юрием Самариным, в чем отчитывается в письмах отсутствующему другу Кетчеру: "очень умный человек", "разумеется, в высшей степени порядочный человек", "очень утонченный".
Встречи с Самариным намечаются еще ранней осенью 1843 года и должны были произойти, очевидно, в доме Аксакова. Но знакомятся они позже, около 10 ноября, сразу же погрузившись в "длинный и презанимательный разговор". Герцен пересказывает его суть, где, как всегда, немаловажна мысль "о имманентном сосуществовании религии с наукой…". В разговоре с Грановским Герцен признает, что у Самарина "сильная логика, великий талант изложения и что во многом он прав". Герцен заинтересован знакомством, и Грановский даже "сплетничает" ревнивому Кетчеру, что, пользуясь его отсутствием, их общий приятель "завел дружбу с Юрием Самариным". И действительно, на рубеже 1844 года отношения с Самариным - самые дружеские. Даже затея Герцена, Кетчера и Грановского издавать журнал (увы, не осуществившаяся) не должна обойтись без сотрудничества Самарина и Аксакова.
Двадцать четвертого января 1844 года Герцен подводит своеобразный итог беспрерывным словесным поединкам со славянофильской группировкой. Он полагает, что полемика эта много способствовала уяснению вопросов, что "добросовестность сторон сделала большие уступки, образовавшие мнение более основательное, нежели чистая мечтательность славян и гордое презрение ультраоксидентных".
Дело идет к видимому примирению. Лекции Грановского, несмотря на полемические трения, следуют одна за другой и со все нарастающим успехом. 22 апреля 1844 года, в последний день первого курса чтений, в доме Аксакова дают грандиозный обед.
Двадцать седьмого апреля Герцен отчитывается Кетчеру: "Такого торжественного дня на моей памяти нет. Ты ужасно много потерял, что не был здесь. Так как я сейчас писал о том же Белинскому, то почти выписываю оттуда. <…> Грановский заключил превосходно; он постиг искусство как-то нежно, тихо коснуться таких заповедных сторон сердца, что оно само, радуясь, трепещет и обливается кровью. <…> Приготовлен был обед торжественный. <…> Всё напилось, даже Петр Як[овлевич] уверяет, что на другой день болела голова, я слезно целовался с Шевыревым. <…> Распоряжались обедом Самарин, я и Сергей Тим[офеевич] Аксаков. Вина выпито количество гигантское…"
После описания сей "грандиозной оргии", в этом же письме, отстаивая собственную позицию, не отрицавшую возможность сотрудничества с некоторыми из славян, Герцен не преминет упрекнуть своих более радикальных петербургских друзей: "В последнее время я недоволен "Отечественными! зап[исками]", прочти мое письмо к Виссариону. - Что вы хотите делайте, ругайтесь или хвалите, я в одном неизменен - это в той добросовестной и светлой гуманности, которая всегда бежит от исключительных (haineux) теорий и взглядов. Только смеясь или шутя можно думать, что я разделяю мнения Хомякова и C; но я вовсе не шутя говорю и прежде говорил, что я со многими очень сочувствую сердцем и умом… Так полгода тому назад ты и Белинский смеялись над тем, что я сблизился с Самариным. А который из вас знал его? Самарин юноша высоких дарований и в полном развитии, ему только 25 лет - а вы уж осудили его. Я сначала инстинктом оценил его. <…> Это одна из самых логических натур в Москве…"
"Гуманность - мое знамя", - как-то даже высокопарно не побоится напомнить Кетчеру свое кредо Герцен. А потому не престало все и всех сразу отвергать, обижаться, разрывать отношения, становиться в оппозицию. Главное - понять. И выделить лучших, наиболее близких по духу и устремлениям, гуманных и благородных. В первую голову К. Аксакова и братьев Киреевских, особо отмеченных и привечаемых Герценом.
Как чистосердечно их ратование за дело народное и интерес к народной судьбе, как искренни раскаяния и ощущение вины перед многострадальным народом. Эта "народная скорбь бытия", переданная К. Аксаковым в стихах, так и мерцает поныне в лирическом наследстве славянофилов.
Некоторые свидетели противостояния считали, что даже самим фактом публикации в "Москвитянине" (1844, № 7), ранее не прошедшей цензуру второй статьи "О публичных чтениях г-на Грановского", Герцен протягивал руку примирения славянской партии. Тем более что журнал на некоторое время перешел от Погодина под редакторство И. Киреевского.
"Примирение на этом обеде… со стороны большинства было, может, искренно, но непродолжительно, - утверждал участник торжественного действа И. И. Панаев. - Полемика… сделалась еще ожесточеннее прежнего". Ю. Самарин откликнулся после видимого перемирия, заявив, "что согласие никогда не было искренним". В письме К. Аксакову он подтверждал необходимость разрыва с Герценом.
Конечно, в самой идее примирения со славянами уже заключалась великая иллюзия. Дружба, уважение, сочувствие, даже искренность их убеждений, в некоторой части разделяемые западниками, все отступало перед главным идеологическим несогласием - разность мнений дружбу исключала.
После примирения "бой закипел с новым ожесточением".
Двенадцатого мая 1844 года в дневнике Герцен еще не отвергает сложившегося компромисса: "Истинного сближения между их воззрением и моим не могло быть, но могло быть доверие и уважение". Через пару недель вновь рассуждает, как многое сходится в их взглядах: "У нас до того все элементы перепутаны, что никак нельзя указать, с какой стороны враждебный стан…"
Белинский из Петербурга мечет громы и молнии, "предает анафеме" своих непоследовательных друзей. Он решительно не желает садиться за один стол с филистимлянами-славянами. К Герцену летят "грозные грамоты" Виссариона. Славяне еще проявят себя. Никаких попыток примирения…
У Белинского позиция в отношении славян самая радикальная, и Герцен спорит с ним. Пока он непреклонен, продолжает искать аргументы для компромисса со славянами, внутренне возражает критику: "Энергия и невозможность дела сломили Виссариона". Много вопросов: может быть, "односторонность" критика "в самом мышлении"? Или "не понимает славянский мир"? "Смотрит на него с отчаянием…" Герцен хочет писать Виссариону длинное письмо. Конечно, во многом с ним согласен. Нелегкие размышления доводит до точки: "Странное положение мое, какое-то невольное juste milieu в славянском вопросе: перед ними я человек Запада, перед их врагами человек Востока. Из этого следует, что для нашего времени эти односторонние определения не годятся".
Отношения со славянофилами все обостряются. "Смерть не хочется" из-за этого возвращаться с дачи в Москву. Остается признать, как прав Белинский. 4 сентября в дневнике появляется запись: "Нет мира и совета с людьми до того розными".
В ноябре 1844 года А. А. Елагин пишет отцу, что Герцен и прочие "хотят окончательно оторваться от религиозных славян".
Проходит еще некоторое время, и 25 ноября 1844 года Герцен сообщает Грановскому о сплетнях, разговорах, неправильно переданных его словах, которые могут быть колки только по причине дерзкого обращения какого-либо оппонента, но форма их "не свиная", как у некоторых славян. В декабре 1844-го Герцен не может удержаться, чтобы не написать Самарину, в которого еще верит как в реального союзника, свое "мнение о славянах, об этой пустоте болтовни, узком взгляде, стоячести и пр.". Вряд ли письмо на него подействует, но позиция другой стороны Герценом заявлена.
Из враждебного стана долетают ядовитые стрелы, и не заметить их, и не принять в расчет уже нельзя. Москва злословит и шепчется о "ругательных стихах" поэта Н. М. Языкова "К не нашим", сочиненных по наущению Хомякова в конце 1844 года. Вместе со стихотворениями "Константину Аксакову" и "К Чаадаеву" - это прямой выпад против Чаадаева, Грановского и Герцена, названный даже близким к славянам Б. Н. Чичериным "пасквилем на главнейших представителей западного направления".
Герцен пытается разобраться в этом сознательном покушении на заключенное перемирие, которое просто отдает "невольным доносцем", ибо все они трое пригвождены как "изменники отечеству". Чаадаев у некогда любимого поэта Языкова, "сделавшегося святошей от болезни и славянофилом по родству", назван "отступником от православия", Грановский - "лжеучителем, растлевающим юношей", а сам Герцен, как он полагает (конечно, без опознания по именам), - "слугой, носящим блестящую ливрею западной науки".
У Языкова есть предшественники, с которых не грех взять пример. В письме брату А. М. Языкову в начале мая 1844-го он сообщает, что соратник и поэт М. А. Дмитриев (из тех, которых даже К. Аксаков называл "непрошеными защитниками" и "гнилыми союзниками") тоже не гнушается сочинять "злейшие эпиграммы на так называемых наших гегелистов и Коммунистов - теперь сочинил целых две, на Герцена". Поток клеветы обрушивается на головы герценовских друзей.
Еще в начале января 1845 года Герцен просит Константина Аксакова заезжать. К Петру Киреевскому он по-прежнему нежен - "чудный человек, ей-богу такого врага хочется обнять от всей души, нежели с ним быть в оппозиции". Но вскоре у него закрадывается мысль: стоит ли при внезапной встрече подавать противнику руку. Около 10 января происходит объяснение К. Аксакова с Грановским, Герценом и Коршем. Аксаков пишет Самарину: объяснение "еще больше утвердило наше взаимное личное уважение, но мы расстались вследствие наших мнений". Ответ Герцена на письмо Ю. Самарина ставит окончательную точку в отношениях Герцена с лучшими из славян. Он жертвует всеми личными привязанностями: "Прощайте. Идите иным путем - мы не встретимся как попутчики - это верно".
В дальнейшем, на Западе, Герцен смикширует эту непримиримость. Славянофилы сделали свое дело. Он напишет о разрыве отношений с ними как о "семейной разладице", да и сам ощутит в себе этот перелом, произведенный славянофилами, так задевший его. Путь от убежденного социалиста, западника постепенно приведет разочаровавшегося в революционной Европе Герцена к славянофильским воззрениям.
В некрологе на смерть К. Аксакова (1861), спустя годы, издатель "Колокола" скажет о своем отношении к лучшим из славян:
"Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но неодинакая.
У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы - за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время, как сердце билось одно".
Глава 26
ПУТЬ В НАУКУ. "РАЗВИТИЕ В ЖИЗНЬ ФИЛОСОФИИ"
"Дилетантизм в науке" - статья донельзя прекрасная - я ею упивался и беспрестанно повторял: вот, как надо писать для журнала.
В. Г. Белинский - В. П. Боткину
Бурные дискуссии со славянами, грозные выпады критика против своего непоследовательного друга отнюдь не мешали пристальному разбору сочинений Искандера, поднимающегося все выше и выше по литературной лестнице успеха.
Похвалу Белинского не так-то легко заслужить.
Пока жив был великий критик, он словно бы держал в узде русскую словесность. Нельзя было опуститься ниже высокой, заданной им планки, и литераторы примеривались к авторитетному, но весьма суровому мнению главного литературного "дирижера", беспрекословно определявшего тон и громкость звучания очередного вышедшего в свет труда. Поворотные в литературе сороковые годы, время "натуральной школы", разогретый славянофилами интерес к народной жизни, как раз и характеризовались мощным выбросом талантливых сочинений; плеядой новых имен, представших перед критикой и взыскательной публикой: Достоевский, Тургенев, Некрасов, Григорович, Даль, Гончаров… Ими и определилось все дальнейшее движение русской литературы.
Выговорив "одно-единственное слово народность, национальность", полагал В. П. Боткин, славянофилы оказали большую услугу и литературе. Белинский разбирал в деталях то, бесспорно полезное, что принесла народной литературе их деятельность, "как протест против безусловной подражательности и как свидетельство потребности русского общества в самостоятельном развитии". Но с идеологически заостренными теоретическими суждениями славян о русском самобытничестве (в частности, и о литературе), когда под жизнью народа подразумевался лишь замкнутый в самом себе патриархально-общинный быт, возводимый в идеал общественного устройства, Белинский вел, как известно, нескончаемый спор-разговор. Славянофильскую доктрину "западническая" литература не приняла, хотя в 1840-е годы пробалансировала на острие увлечения народной темой.