Члены нашей организации были в этом отношении самой уязвимой мишенью. У них было еще одно не защищенное место - они были из эмиграции. Одно это уже расценивалось немцами как тягчайшее преступление. За первые месяцы, пока люди не ассимилировались настолько, что, перебираясь из села в село, из города в город, смогли выдавать себя за советских старожилов, очень многие из них месяцами сидели в тюрьмах и лагерях. Несколько человек было замучено на допросах или расстреляно. Но их воля к борьбе, стремление к поставленным целям были беспредельны, и не было случая, чтобы хоть кто-нибудь из них отступил перед стоящими трудностями. Дело с ассимиляцией шло так быстро, что позднее, когда немцы стали силой вывозить молодежь на работу в Германию, в качестве советских людей было привезено и несколько человек наших друзей. Еще раньше какая-то часть из молодежи, задержанная в занятых областях как беглые красноармейцы была направлена в лагеря военнопленных, попадая, таким образом, в самую гущу нужных людей.
По прошествии первых месяцев мы получили известия с родины, что ряды организации пополняются отборными людьми из вчерашних советских граждан. С течением времени приход нового пополнения нарастал и ускорялся в такой степени, что в середине 1942 года число вновь принятых в организацию членов уже в несколько раз превышало число старых членов, пришедших туда. Приехав в Россию, я убедился в этом сам.
Дни пребывания на родине летят один за другим. Все это время, с раннего утра до поздней ночи, а иногда и опять до утра, я - среди новых и новых людей и членов организации, ведущих большую ответственную политическую, полную риска работу, и людей, близких к нам, и людей, не подозревающих об организации вообще. В дни пребывания в Смоленске я познакомился с большинством интеллигенции города, бывал в семьях рабочих, в театрах и детских яслях, в ближайших селах ив редакции выходящей здесь газеты. Русское радушие и гостеприимство, не вытравленные волчьими законами жизни в условиях строящегося коммунизма, доставляют большую радость и оказывают мне немалую услугу. Приглашают к себе домой люди, с которыми познакомишься даже случайно на улице. Меня никто не принимает за эмигранта. Как-то в компании молодежи, засидевшейся до раннего утра, зашел разговор о жизни за границей до войны. Я сделал какие-то замечания по этому поводу. Хозяин дома с большим недоверием посмотрел в мою сторону:
- Да Вы что, не бывали ли там случайно? - Сам не бывал, а брат рассказывал много о загранице. Он жил там больше двадцати лет. - Ну, вот это правильно, - одобрил хозяин мою искренность. - А то сейчас люди такие себе автобиографии сочиняют, не приведи Господи…
На этом навсегда и покончили разговоры о моем прошлом.
С особенным интересом и особенно часто я бываю в. селах. Области среднего участка фронта еще не были переданы в административное управление Восточного министерства Розенберга, и процесс ограбления их, прежде всего крестьянства, не был еще поднят на ту высоту, на какую поднял его на Украине экономический диктатор и гауляйтер Кох. В областях, находящихся в ведении военных властей, население не голодало, впрочем, крестьянство не голодало и на Украине. В технике ограбления села немцы, по сравнению с "рабоче-крестьянской властью", были сущими дилетантами. Коровенка, уведенная хозяином из крестьянского двора на опушку ближайшего леса (дальше нельзя, потому что заберут партизаны), оставалась в хозяйстве до возвращения большевиков. Зерно, ссыпанное в сухом колодце или просто в яме, вырытой во дворе, не могли обнаружить никакие немецкие фуражисты и хозяйственники. Поэтому в годы оккупации хлеб перестал быть в селе редкой ценностью, и в каждом селе, если не в каждом дворе, все годы оккупации дымились самогонные аппараты.
Психологический гнет, который приносила с собой всюду немецкая оккупация, не казался таким тяжелым в захваченных немцами областях России. Этот гнет мало чем отличался от нормального состояния при советской власти, и если отличался, то не всегда в пользу последней. Чтобы яснее представить разницу между двумя оккупациями - фашистской и коммунистической, - необходимо вскрыть идейную сущность и практику одного и другого, т. е. фашизма и коммунизма. Фашизм характеризуется анекдотом, курсировавшем еще в довоенной Европе:
Многочисленная семья Муссолини сидит за обеденным столом. Вдруг самый младший сын, Романо, обращается к отцу с вопросом:
- Папа, что такое фашизм?
Диктатор-отец посмотрел строго на сына и сказал:
- Ешь и молчи.
В трех коротких словах заключались одновременно и правила поведения за столом, и ответ на вопрос.
Ешь и молчи - это и есть фашизм. Молчи и не думай, за тебя думает вождь. Разумеется при этом, что об еде беспокоиться тоже не нужно - вождь думает и об этом. И действительно, если присмотреться к жизни в нацистской Германии, поскольку она является воплощением фашизма, в ней никто из немцев не голодал. Трудно было тем, кто не мог молчать, хотел самостоятельно думать и говорить. В данном случав мы вспоминаем о лице фашизма, обращенном к немецкому народу.
Для определения другой разновидности фашизма - красного, то есть коммунизма, двух слов было бы недостаточно, да и самые слова должны быть другими. Так, при коммунизме нельзя молчать. Молчание там расценивается как вражеская вылазка. Логика простая - человек молчит, значит, он о чем-то думает и, очевидно, такое, что это говорить нельзя. Значит, это враг, а с врагами… ну, и так далее. Там нельзя молчать - нужно все время ликовать, торжествовать, благодарить "вождя и учителя", партию и правительство за безоблачное счастье, за непрерывную радость созданной ими жизни. Формула определения коммунизма гораздо сложнее, чем фашизма, - работай до изнеможения, голодай с восторгом, торжествуй и благодари. Благодарить, прославляя вождя за мудрость, доброту и заботу, должны все и всё. Учащаяся молодежь должна ликовать и благодарить, когда ее введением платы за учение выкидывают из университета к фабричному станку, ликовать и благодарить должны женщины, когда правительство сокращает отпуск, полагающийся им по беременности, ликовать и благодарить должны рабочие, когда указом правительства их ставят в положение более горькое и бесправное, чем положение китайского кули, ликовать и благодарить должна вся страна, когда партия и правительство осчастливят ее новым займом, в результате которого двухнедельной, а иногда и месячный заработок трудящихся государство перекладывает в свой карман…
Фашистское "ешь" не имело автоматического действия в занятых областях: ешь, если раздобудешь, если, как тогда говорили, организуешь, но благодарить, что тебя оккупировали, не нужно. Насчет твоих чувств никто не строит никаких иллюзий, только не проявляй их так, чтобы это мешало установленному порядку. Это было большой свободой по сравнению с жизнью в условиях строящегося коммунизма. И за эту свободу люди в занятых областях готовы были нести многие трудности и невзгоды… В пропагандную розенберговскую дурь верить было не обязательно, да едва ли и сами немцы, особенно бывшие в России, ожидали от нее каких-либо результатов.
Сегодня воскресенье. Мы с Георгием Сергеевичем и с недавно вошедшим в организацию приехавшим на несколько дней в Смоленск агрономом Митей идем в церковь. Даже в этой застывшей жизни воскресенье - особый день. Кажется, по-особому греет солнышко, приветливее улыбки прохожих, радостнее на душе.
Длинной каменной лестницей поднимаемся к стоящему на горе храму. Мы пришли до начала службы. Старичок, смоленский старожил, охотно показывает нам достопримечательности и рассказывает о прошлом знаменитого на всю Россию собора. Он показывает, где стоял Наполеон, какую икону несли с собой ополченцы в Отечественную войну 1812 года, в подробностях рассказывает, что и кому сказал Бонапарт при виде иконостаса, и т. д.
Народ собирается слабо. Две-три старушки, несколько человек детей, крестьянин, постоявший в притворе и ушедший еще до начала службы. Пустующий великолепный храм производит тягостное впечатление. Постояв полчаса, выходим и мы.
- Скажи, Георгий Сергеевич, это что же, всегда так? - спрашиваю я.
Он, по-видимому, думает о том же самом.
- Нет, не всегда, бывает и больше народа, но это только или в большие праздники, или тогда, когда происходит что-нибудь особенное. Неделю назад хоронили членов здешней театральной труппы, убитых партизанами. Тогда было несколько тысяч человек. А в обыкновенное воскресенье - как сегодня.
- Что же это, по-твоему, - результаты антирелигиозной пропаганды?
- Не только, - говорит он. - Не только, хотя сказывается, конечно, и она. Видишь, в чем дело, церковь наша здесь или, вернее сказать, духовенство стоит перед большими и трудными задачами. Здесь, в России, нужны сейчас не служители, а проповедники, миссионеры, может быть, такие, как в первые века христианства, а их пока нет… Священники должны пойти в народ, своею жизнью, своим примером звать людей, увлекать их, а без этого оживление религиозной жизни представить трудно… Ну, вот наш батюшка. Он двадцать лет скрывался при большевиках, работал батраком где-то в совхозе. Ему бы на покой куда-нибудь, который он вполне заслужил и годами своими, и страданиями, а заменить его некому… Роль безбожной большевистской пропаганды не нужно преувеличивать. Здесь у нас, в городе, на окраине, у какого-то бывшего учителя собирается по вечерам молодежь. Читают, говорят, вслух Евангелие, поют духовные песни, кажется, собственного сочинения. И, говорят, приходит всё больше и больше народа…
Мы обходим вокруг храма. Со стороны алтаря гора кончается почти обрывом. По отвесному ее скату цепляются редкие кустики. Далеко внизу, среди зелени, рассыпаны над глубокими оврагами, пересекающими весь склон противоположной горы, отдельные деревянные домики - окраины города. Вдали серебряной змейкой вьется Днепр.
Мы опускаемся на теплую, нагретую солнцем траву и молча курим, вероятно, все втроем думая об одном и том же…
- Чем же живут люди? - спрашиваю я. - На, что надеются, о чем мечтают?
После долгого раздумья отвечает Митя:
- Ни на что не надеются и ни о чем не мечтают. Они боятся. Страх - это основное чувство в жизни. Боятся, что войну выиграют немцы, тогда еще неизвестно что, но будет что-то ужасное. Боятся, что-победят большевики, что тогда будет, - хорошо известно всем.
- Ну, всем-то чего бояться? Ведь не все же "работали на немцев", хотя это определение, как резинку, можно растягивать без конца во все стороны. Ведь не все же являются "врагами народа"…
- Да разве это важно, работал с немцами или не работал? - горячо возражает Митя. - Там оценка совсем другая. Там расстреливают людей за проснувшуюся мысль о свободе. Те, кто работал даже не сг немцами, а вообще делал что-нибудь, будут уничтожены или сосланы в концлагерь. А остальным, то есть тем, кому удастся доказать, что они не только не работали, а даже боролись против немцев, придется до конца своей жизни влачить жалкое существование граждан второго сорта. Их вина в том, что они два года жили без контроля любимой партии и правительства. Они о чем-то думали, а о чем - НКВД не знает, читали антисоветские книги и газеты, слушали антисоветскую пропаганду, пусть даже и такую глупую, как немецкая, видели людей из другого мира. Многие побывали даже сами за границей. Это ведь самое страшное преступление, которое может совершить советский человек. Это не прощается и не забывается. Это значит, до конца жизни оставаться под вечным подозрением, никогда не получить приличной работы, быть козлом отпущения на производстве, потерять свободу передвижения им многое, многое другое… Если поднимется когда-нибудь волна нового террора, это значит быть раньше других арестованным. Помню, в день убийства Кирова - я на Дальнем Востоке тогда работал, - у нас на предприятии было арестовано сразу же 14 человек. Кирова убили в Ленинграде, за шесть тысяч километров от нас, а они стали первыми ответчиками. Итак ведь было по всей стране… - Он глубоко затянулся и махнул рукой:
- Да что там говорить! Я ведь сам это недавно пережил. Вы знаете, я же недавно с той стороны.
- Знаю, Митя. А что пережили - не знаю. Расскажите, если не тяжело вспоминать.
Мы заворачиваем по новой козьей ножке, старательно уминая крупно нарезанную махорку. Георгий Сергеевич, единственный человек согнем, передает нам по очереди зажигалку. Закурив, Митя обращается снова ко мне.
- Рассказ-то недолгий… Попали мы в окружение под Харьковом. Отбились от своей части, около взвода нас было, значит, человек тридцать, и никак, понимаете, не можем пробиться к своим. Фронт-то тогда знаете как передвигался - сегодня здесь, а завтра уже тридцать километров восточнее, догони его! Бродим по лесу, как затравленные волки, и куда ни ткнемся - всюду немцы. Убитыми мы потеряли почти половину. Наконец, как-то совсем неожиданно, однажды на рассвете оказались перед своими постами. Радости было - передать трудно. Пока были в передовой части несколько часов, не знали, куда нас посадить и чем угостить… Но на этом радость и кончилась. К полдню приехала машина из штаба дивизии, забрали нас и уже под конвоем повезли прямой дорогой в Особый отдел… Два месяца таскали по допросам - как вышли? да что видели? да не агитировал ли кто за то, чтоб к немцам идти сдаваться?.. Друг мой, сержант, самый отчаянный человек был в нашей группе, благодаря ему, может быть, и вышли-то мы, наконец, к своим - так с этих допросов и не вернулся. Расстреляли, говорят, его потом.
- За что? - вырывается у меня.
- Ну, статья известная - за шпионаж и антисоветскую пропаганду. Рассказал, понимаете, о том, как крестьяне радуются, что немцы пришли. Места эти были только что заняты, немцы себя еще никак не показали, ну, а мужичье, оно ведь всюду одинаковое, - вот, говорят, слава Богу, теперь колхозам крышка! Это верно было всё, что он рассказал. Я же сам с ним по этим деревням бродил.
- Ну, а как же с вами было?
- Выпустили через два месяца. Но чувствую, что из-под подозрения не вышел. Командир роты так мне однажды и сказал: "Порченый, говорит, ты и верить тебе поэтому нельзя". - Как, говорю, порченый? - "Да так, говорит, черт тебя знает, какой ты там заразы набрался, пока у немцев в тылу бродил"… Когда опять попали в окружение, на этот раз уж под Ростовом, для меня выбора не было - иль в лоб, иль по лбу, или в плен к немцам, или в Особый отдел в НКВД. Второй раз уж не простили бы. Так и пришлось мне сделать выбор - ни немцев, ни большевиков, - заканчивает он с улыбкой. - Ну, а потом встретил ваших и теперь увидел, что сделал единственно правильное, что можно было сделать…
- Понимаешь, каков характер нашей работы здесь? - вступает молчавший до сих пор Георгий Сергеевич. - Совсем не так, как мы представляли раньше. Нам не нужно никого ни в чем ни убеждать, ни спорить. То, что мы говорим, это и надежда, и мечта, и здравый смысл, и, что не менее важно, единственный приемлемый выход и для каждого в отдельности, и для всех вместе оставшихся здесь. Да и не только здесь, а и для тех, кто борется с той стороны фронта. Вон поговори с военнопленными, с теми, кто связан с партизанами, все твердят одно и то же: хорошо бы, чтоб ни немцев, ни большевиков!
- Но, Георгий Сергеевич, ведь это только настроения, - говорю я. - Чтобы они переросли в убеждение, а потом в действие, нужна большая работа, а это может сделать только организация. Понимаешь, от мечты до активного выступления еще очень далеко. Как обстоит дело с этой работой? И каким числом ты, - ну, ясно, хотя бы приблизительно, - можешь определить количество людей, готовых к делу? Сколько групп? Сколько человек - повторяю, только приблизительно - считаешь ты сейчас в организации здесь?
- На этот вопрос трудно ответить. Группы возникают не только без нашего контроля, но часто и без нашего ведома. Думаю, что иногда, даже и не подозревая о нашем существовании… Я не рассказывал тебе, как недавно меня хотели завербовать в такую группу? Нет? Да что ты! Ая думал - рассказывал. Вот происшествие было… Ехал я в Вязьму по командировке от самоуправления - соли нужно было достать для города. Еду поездом, знаешь, как теперь, - раньше, наверное, три-четыре часа, а теперь сутки и больше. Рядом со мной на скамейке два паренька. Разговорились, конечно. Темы теперь, сам знаешь, какие, для первого знакомства особенно, больше насчет погоды да красивых видов, которые из нашей двери открываются - едем, конечно, в теплушке. Дальше - больше. Нельзя же все время, об облаках разговаривать, хотя здесь у народа еще с советских времен сохранилась привычка беседовать ни о чем. Проговоришь с человеком, особенно в поезде, три-четыре часа, а через пять минут можешь голову разбить - не вспомнишь, о чем же говорил? И у собеседника такое же впечатление остается… Однако чувствую я, пареньки мои не из таких. Щупать Меня начинают со всех сторон. Ничего, говорят, вот кончится война, немцы победят, лучше заживем. - Сомневаюсь, - говорю. - Отчего же это так? - спрашивают. - Да так, говорю, чего им о нас-то думать, они уж сначала о себе побеспокоятся и уж, конечно, за наш счет. - Так, так… - вздохнул один. Похоже на это, - поддакивает другой. Помолчали немного. Один опять начинает: - Ну, это еще не так определенно, может быть, и большевики победят, вот перемены там большие, авось, и действительно легче будет. Одним словом, насели ребята, - не отобьешься. Потом, когда договорились, долго смеялись. Мы, говорят, во что бы то ни стало решили доконать: видим, человек подходящий… Оказалось, что состоят они в группе в одном из городков под Орлом. Кто их выдумал, так и не могли объяснить. Какой-то, говорят, военнопленный бывший парнишку ихнего увлек, литературу какую-то оставил. Они-то его не видели, пришли позднее. Ну, собрались, говорят, почитали, решили, что дело стоящее, они и сами тоже так думали, только выразить все это не умели. О том, что центр где-то за границей, они знают. Связаться, говорят, еще не удалось, ну, да это не убежит. Главное, работу начать. Но знаешь, что увлекает больше всего? Программа наша. Вот так бы, говорят, пожить - крестьянину бы в собственность землю, рабочим бы вольный труд, а всем вместе бы, говорят, свободу.
- Эх, дураки немцы! - вздыхает Митя. - Если б они признали, что кроме ихней Германии и другие тоже жить хотят, плакал бы Иося бедный сейчас где-нибудь в Китае… если б мы его не поймали, конечно:"
- Не признают, Митя, безнадежное дело.
- Да что безнадежное, мы видим каждый день. И до чего. же, понимаете, народ тупой, просто поверить трудно!.. Ведь губят-то они не только нас, о нас-то им, понятно, и думать противно, а ведь и себя и свой народ тоже. Пилят, понимаете, сук, на котором…
- Могли бы повеситься, - перебивает Георгий Сергеевич.
- Почему же повеситься? Могли же ведь они с нами, русскими, сговориться? - пусть не трогают нас, и мы их не тронем. С большевизмом мы сейчас справимся и без их помощи. Махни только рукой, народ сбежится и с той стороны, и с этой. Главное только, чтоб та сторона знала, что немцы не опасны больше, что родину защищать от них не надо, кончилась бы война гражданская в неделю.
- На сговор с ними надежды, по-моему, никакой, - полу утверждая, полу спрашивая, обращается Георгий Сергеевич ко мне и потом совсем уверенно: - Надо готовиться, собирать силы и ждать, когда с Германией будет покончено.
О необходимости подготовки и ожидания разговор за эти дни заходит уже не в первый раз, и не в первый раз уже приходится отвечать на одни и те же вопросы. На этот раз их задает Митя.
- Но как же все-таки это всё будет? Когда? Готовимся, собираем силы, набираем людей, а когда и где начнем по-настоящему действовать, когда включимся с этими силами в борьбу?