Цензура к тому времени достигла своего апогея. Вскоре за установлением цензуры Восточного министерства была введена еще одна - Главного управления СС. И через несколько номеров еще одна: все статьи по военным вопросам, т. е. о положении на фронтах или об армиях воюющих сторон, должны были за три дня до предполагаемого опубликования подаваться в цензурное отделение Верховного Командования Армии. Так что эти статьи были обречены проходить три цензорских карандаша. Нетрудно представить, в каком виде они возвращались обратно. Во всяком случае авторы только после тщательного изучения могли разгадать в них остатки своих трудов.
Свирепее всех все-таки оставалась цензура Восточного министерства. Она цеплялась уже не за статьи, не за строчки, а придиралась к оттенкам отдельных слов. Как правило, часа через два после отправки материала в цензуру начинается разговор по телефону.
- Господин редактор, вы прислали здесь заметку о том, что генералом Власовым была принята приехавшая из Казачьего корпуса делегация офицеров. Так эта заметка не может пройти.
- Почему же? - спрашиваю я.
- Потому что казаки не входят в Движение, руководимое Комитетом, а остаются самостоятельными.
- Господин цензор, это сообщение я не высосал из пальца, и если они приезжали, то, может быть, они решили присоединиться к нашему общему русскому делу, Заметка должна пойти обязательно.
Подоплека всех этих дел мне известна прекрасно. Управление Казачьих войск, возглавленное генералом Красновым, не хочет иметь никакого дела с генералом Власовым. Две встречи Власова с Красновым, которых я был случайным свидетелем, не привели ни к чему. Казачьи части, около 150 тысяч человек, были козырем в руках Розенберга, и казачье возглавление внимательно следит, чтобы между боевыми частями казаков и представителями Комитета не было никаких сношений. Настроение казачьей массы было диаметрально противоположным. На съезде делегатов всех казачьих войск было единогласно решено влиться казачьим частям в Русскую Освободительную Армию. Побывавшие у Власова офицеры были первыми, кто вошел с ним в непосредственный контакт. Это всё вероятно, известно и цензору. Но я чувствую, что решает эти вопросы не он, а кто-то стоящий выше него.
В конце концов убедившись, что договориться мы не можем, он звонит какому-то своему начальству, а я - Жиленкову. Объясняю, в чем дело, и прошу его надавить из всех сил и на все кнопки, чтобы заметку протащить.
Часа через два, не получая ответа, звоню опять:
- Георгий Николаевич, ну, как дела?
- Ничего еще пока, подождите - грызутся.
Я жду еще. Давно уже ночь. Уходит последний поезд в метро, скоро пойдет последний трамвай, а ответа все еще нет. Наконец звонок. У телефона цензор:
- Редактор? - Да.
- Так вот что мы решили! (Я знаю, что "мы" ничего не решали, а сидел он так же, как и я, и ждал откуда-то сверху телефонного звонка.) Мы решили сделать следующим образом. Вы заметку можете пустить, но только слова, что офицеры были делегацией, нужно выбросить.
- Вот тебе раз! - удивляюсь я. - Так какой же она смысл имеет, эта заметка? И кому же это интересно, что к генералу Власову заходило несколько казачьих офицеров. Может быть, они забежали на огонек или на рюмку водки, или кто-нибудь из них является его дальним родственником - о чем же тут сообщать-то, это их частное дело! "Воля народа" не семейная хроника, а политическая газета. Нет, вы уж там решайте как-нибудь по-другому. Без этой заметки я не выпущу номера.
Угроза не выпустить номер, то есть фактически прекратить издание газеты, это единственное оружие, которое у меня есть в руках. Ни цензор, ни те, кто стоят над ним, закрыть газеты, по-видимому, не имеют права. Но оружием этим я не могу громыхать все время, и только в случае каком-нибудь особенно важном приходится пускать его в ход.
Волынка начинается сначала. Я звоню Жиленкову, он дальше куда-то, в немецкое поднебесье. Цензор - своему начальству, тот еще выше. И где-то там, на верхах, начинается новая грызня. В три часа утра все усталые и раздраженные все-таки соглашаются заметку пропустить.
Все эти ежедневные мелочи - вначале мне казалось, что они преследуют только меня - доводят иногда до отчаяния. Мне иногда кажется, что я мог бы убить и цензора, и представителя издательства. Иногда кажется, наоборот, смешным противопоставление: Амфлет, цензор, за ними какие-то самовосхищенные надчеловеки, их шефы, а затем и Розенберг ― это с одной стороны, а с другой, - гигантский взрыв энтузиазма миллионных масс, поднявшихся на бой за свою свободу. Иногда кажется, что лучше бросить и закрыть всё, остаться вообще без газеты, признать, что передовой форпост нашего фронта, выдвинутый далеко вперед в море нацистской глупости, не выдержал борьбы и сдался. Но прочтешь или пробежишь глазами десятки и сотни приходящих каждый день, писем, и снова хочется бороться, снова хочется драться за каждый клочок бумаги, за каждое слово и каждую строчку.
Однажды, это было в конце ноября, мне позвонил приехавший из места формирования армии Меандров и попросил обязательно выбраться к нему вечером. Оказалось, что сегодня день его рождения и он пригласил несколько человек на скромный ужин. Когда я приехал, там были уже Власов, Малышкин, Жиленков и несколько офицеров Штаба.
С Михаилом Алексеевичем Меандровым мы давнишние и близкие друзья. Он член организации с 1942 года. Мы часто встречались с ним еще в то время, когда он был в Берлине, и, благодаря его исключительной способности располагать к себе людей, сошлись очень быстро и крепко. Невысокого роста, коренастый, с глубоко посаженными на по-русски скуластом лице светлыми глазами, поднависшими седеющими бровями. В уголках глаз, иногда колючих, иногда подкупающе-приветливо улыбающихся, всегда огонек живой, быстрой и оригинальной мысли. Он был одним из лучших ораторов в Движении. Его выступления можно было сравнить только с выступлениями Малышкина. Когда позднее, после конца войны, в лагере русских военнопленных в Кладене, где он был старшим офицером, с разрешения американских властей в его палатку были допущены офицеры НКВД, он произнес перед ними речь - "Мы к вам никогда не вернемся, потому что…". Произнесена она была с таким жаром, с такой убедительностью и верой в свою правоту, с такими точными и меткими определениями советской власти, что посетители, выслушав ее до конца, не проронив ни слова, ушли. "Я как сейчас помню лица трех автоматчиков-солдат, приехавших с гостями в качестве телохранителей, - рассказывает свидетель визита. - С раскрытыми ртами, с сияющими глазами они, в течение получасовой речи, боялись пошевелиться, чтобы не проронить ни одного слова. Когда один из них неосторожным движением зацепил автоматом за спинку кровати, около которой стоял, другие два посмотрели на него с таким уничтожающим возмущением, как смотрят на тяжелого преступника".
Общий разговор среди собравшихся в тот вечер, шел, конечно, о нашем деле. Я впервые узнал, что на таких же крепких тормозах, как газета, держится и все остальное. Гражданское управление до сих пор не может добиться возможности послать представителей Комитета в провинциальные города, хотя потребность этого не терпит никаких отлагательств. Отдел Социальной защиты с трудом добивается улучшения положения рабочих, хотя это широкой рекламой было декларировано не только нами, но и немцами. Но печальнее всего вести из Армии. Первая дивизия давно укомплектована людьми, но немцы до сих пор не дают достаточного количества оружия, не всегда и не в достаточном количестве доставляется продовольствие, 50 % солдат не имеют никакой обуви, и занятия приходится вести с одной частью, в то время как вторая сидит босой в бараках и ждет своей очереди на ботинки. Приток людей, без всякого вызова приезжающих и приходящих к месту формирования, такой, что нет возможности всех взять и хотя бы накормить. Штаты всех подразделений раздуты до отказа, а народ все идет и идет. Офицерская школа, начальником которой был Меандров, задуманная сначала для нескольких сот человек, давно уже увеличила состав курсантов до двух тысяч, а желающим поступить не видно конца.
В этом общем разговоре было констатировано, что немцы пошлина попятный. Картина была ясной - они напуганы тем взрывом, который был произведен Манифестом. Они не рассчитывали, что на борьбу за него поднимется столько сил, охваченных таким энтузиазмом. Они рассчитывали, вероятно, взять еще что-то с русского народа на защиту осажденной со всех сторон Германии. Если бы откликнулись на призыв к борьбе десятки или сотни тысяч, только какая-то часть русского мира, то так и могло произойти. Эти силы могли бы объединиться только в процессе отталкивания от остальной враждебной им массы и тогда легко бы попали в немецкие руки. Но то, что произошло, разрушало все планы. Силы Движения грозили расти с такой быстротой и в таких масштабах, что скоро справиться с ними слабеющей Германии было бы не по плечу. Эти силы могли стать настолько самостоятельными, что с ними пришлось бы считаться в гораздо большей степени, чем приходилось считаться Гитлеру с любым из его союзников.
Но немцы не могли и прикрыть санкционированное ими дело. Они не могли бы разогнать или арестовать Комитет и самого Власова без того, чтобы не пойти на большой конфликт со всей русской массой, терпеливо ждавшей этого признания больше трех лет.
Положение статики, укрепившееся в течение предыдущих лет войны, было нарушено. Перед немцами стоял выбор - или выпустить из рук инициативу, или круто поворачивать назад. И то и другое грозило большими и в обоих случаях неприятными последствиями. Они нашли третье решение, среднее. Не закрывать, но и не пускать вперед, а тормозить столько, сколько им казалось необходимым. Происшедший между ними раскол, в результате которого одна сторона, вопреки желаниям другой, вступила с русскими в переговоры, к этому времени для них был не таким существенным, как общая для них опасность перед растущей Третьей Силой. Около тормоза они объединились снова, и те, которые были за признание русского антикоммунизма, и те, которые были против. У тормоза сошлись снова и Гиммлер, и Розенберг. Оставались на нашей стороне немногие единицы, которые настаивали на коренных переменах восточной политики с самого начала войны. Они тоже почувствовали себя обманутыми и стали более активными. И то, что удалось достичь Освободительному Движению за недолгие месяцы до окончания войны, в значительной степени удалось при их помощи.
В общем разговоре у Меандрова было установлено, что из создавшегося положения есть два выхода - или прекратить акцию, свернуть работу и ждать, когда немцы ослабеют настолько, что можно будет начать действовать вопреки их желанию и сопротивлению, или продолжать сейчас хоть понемножку, но все-таки двигать дело вперед. Общее мнение выражено было Власовым в пользу второго варианта:
- Когда они ослабеют, нельзя будет начать с того места, где мы находимся сейчас. Дело на одном месте стоять не может, оно должно двигаться или вперед или назад. Двигаться назад - это значит разрушать все то, что с таким трудом и такими жертвами было создано.
После ужина условились о политике больше не говорить. Сидим кружком, разговоры больше о прошлом, о личном, о том, что уже давно не вспоминалось, а потом, как-то незаметно, переходим к стихам - в то время почему-то особенно часто и много читали стихи. Среди присутствующих - Василий Федорович Малышкин, первый помощник и заместитель Власова, редкий знаток Есенина, которого он читает всего наизусть - и небольшие стихотворения и поэмы. Мы; все знаем этот его талант, и поэтому слово единогласно предоставляется ему. Два часа кроме чтеца никто не проронил ни слова. Я никогда не слышал такого исполнения до него, вероятно, не услышу и после. Говорят, сам Есенин - они были друзьями - любил слушать свои стихи в исполнении Малышкина. Что-то есть в есенинских стихах близкое к нашим настроениям, ко времени, в которое мы живем. Два часа ни шороха, ни стука, только ровный, спокойный, кажется, для стихов Есенина созданный голос читает и читает одно стихотворение за другим. Мы все слышали его чтение уже не раз и знаем порядок, в котором пойдут поэмы. Я жду свою любимую - "Анна Снегина". Есть там строчки, которые, сколько их ни читай и ни слушай, всегда кажутся свежими и непередаваемо прекрасными:
"Иду я разросшимся садом,
Лицо задевает сирень…"
Стихи - как музыка. Они уводят из атмосферы борьбы и злобы, и так трудно возвращаться потом в кипящую ими жизнь. После стихов как-то не хочется говорить. Гости сидят еще недолго и начинают расходиться. Меня Михаил Алексеевич просит остаться.
Когда за последним уходящим закрылась дверь, он, возвращаясь, говорит:
- Нам нужно предпринять какие-то особые меры. сделать новые усилия, чтобы вытащить наших друзей из тюрем и концлагерей, куда многие из них снова отправлены.
Я рассказываю о том, что недавно опять был у Власова, что он обещал категорически потребовать их освобождения и что я случайно был свидетелем его разговора на эту тему.
Как-то за неделю до этого я был вечером в Далеме. Неожиданно позвонил и потом приехал один из уполномоченных Гиммлера. Он приезжал выяснить какую-то деталь в ведущихся тогда переговорах о большом финансовом займе, который просил Комитет у Германии для разворота своей работы. Андрей Андреевич, уточнив нужную деталь с приехавшим, сразу же заговорил о наших арестованных друзьях: - Нам эти люди необходимы для дела. Они с самого начала войны работали над созданием, того, что сейчас признано и правительством Германии желательным и дружественным, и их нет сейчас, когда так необходима нам концентрация всех наших сил. Приехавший что-то сказал о неоконченном следствии.
- Следствие и допросы, которые ведутся в течение пяти месяцев, говорят о том, что преступление установить не удается. А может быть, как преступление им приписывается то, что сейчас уже перестало быть таковым. Я очень прошу вас содействовать их освобождению.
Гость что-то неопределенное пообещал. Результатов нет никаких.
- Я боюсь, что результатов может и не быть, - говорит Меандров, - я боюсь, что мы какой-то выгодный момент пропустили, может быть, это было в самом начале, в день объявления Манифеста, может быть - за день до того. Сейчас идет все на убыль - и дружба, и сотрудничество. И сейчас это сделать труднее. Но еще труднее будет завтра и, может быть, совсем невозможно послезавтра. Конфликт между нами и немцами может вспыхнуть непредвиденно и даже нежелательно для нас. Тогда с друзьями придется проститься.
Обсудив все возможные варианты, мы останавливаемся на двух следующих один за другим в случае неудачи первого.
Первый заключается в том, что завтра Меандров пойдет в тюрьму к следователю и от имени Власова потребует выяснения дела. Следователь может быть не в курсе истинного положения вещей, в газетах еще не так давно были фотографии Власова, разговаривающего с Гиммлером, с Риббентропом и Геббельсом. Если от этого следователя зависит решение, то Меандров постарается это решение из него выдавить. После возвращения из тюрьмы Михаил Алексеевич и я поедем к Власову и скажем, что мы оба, в качестве немногих оставшихся на свободе руководителей организации, решили использовать его имя без его предварительного согласия и что просим за это прощения.
Второй вариант сложнее и рискованнее.
По возвращении в место формирования армии Меандров составит небольшую ударную группу из молодых офицеров, членов организации, и пришлет ее в Берлин. Я должен их встретить и ввести в курс дела, следя одновременно за возможными переводами и перемещениями заключенных. В случае прорыва Красной Армии на Одере и угрозы Берлину офицерская группа во время бомбардировок, которые стали опять ежедневными, ворвется в помещение тюрьмы и выкрадет сидящих друзей.
В этом плане нет ничего фантастического. При правильной постановке дела попытка может иметь успех. В ней много риска только потому, что при неудаче последствия для друзей предвидеть трудно.
На следующий день он был в тюрьме. Следователь, как мы и ожидали, был не совсем в курсе дела о сложившихся между нами и немцами взаимоотношениях, и прием был подающим надежды. Но решение зависело, конечно, не от него. Приходилось ждать и терять дорогие дни.
Андрей Андреевич после нашего признания отнесся к предпринятому нами шагу благосклонно. О втором варианте мы ему не рассказали.
Ударная офицерская группа была Меандровым создана и в Берлин отправлена. Она провела всю подготовительную работу для вооруженного налета на тюрьму Александер-плац. В начале декабря как-то вечером, после обычной перебранки и торговли с цензором по телефону, я получил от него неожиданное приглашение:
- Если мы о газете и статьях говорить кончили, то я должен вам передать еще кое-что.
- Что же именно?
- Мне ведено передать вам приглашение на съезд иностранных журналистов, который будет происходить на днях в Вене. Сейчас я пошлю вам пригласительный билет, программу, повестку дня и прочее.
Поездка представляла определенный интерес с точки зрения пропагандной - еще раз напомнить "Новой Европе" о нашем существовании. Немецкая печать с некоторого времени, вернее, со дня опубликования Манифеста, не проронила о Движении ни слова. В иностранной печати, особенно на юге, Власов был по-прежнему злобой дня. С другой стороны, мне хотелось поехать и для ориентации - посмотреть, чем эта "Новая Европа" сейчас живет, на что надеется и куда стремится. Судя по программе, съезд будет проведен с большой помпой. В немецкой печати ему уделяется исключительное внимание. Вечером того же дня я был у Власова по делу. Окончив деловой разговор, спросил его, что он думает об этом приглашении.
- Конечно, поезжай. Людей посмотри, себя покажи, послушай, что о нас говорят,
и им скажи что-нибудь.
- Что вы считаете, Андрей Андреевич, самым необходимым, что нужно было бы им сказать?
- Скажи им, чтоб нам помогали, а то пропадут они со своей Европой. Вот что скажи.
Уезжать нужно было на следующий день. Мой цензор оказался приставленным ко мне в качестве сопровождающего. Свои функции он определил, когда мы уже сидели в вагоне, как-то неопределенно "быть переводчиком, проводником, ну, и вообще помогать". Что за этим "вообще" крылось, я так и не понял до конца поездки, впрочем, вел он себя очень хорошо, предупредительно, и оказался человеком довольно приятным. В цензоры наши он попал не по призванию, а потому, что знал лучше других русский язык, хотя и Сделал в нем немалые ошибки. Настроений он, примерно, наших. Очень сочувственно относился вообще к русскому делу и только из-за своего служебного положения при моих горьких жалобах на немецкую глупость выражал свое согласие лишь неопределенными междометиями. Оказалось, что над ним сидит начальник его отделения, персона, по масштабам Восточного министерства, очень крупная, и что наши статьи просматривает прежде всего он. Часто цензор получает от него материал с припиской, что все уже проверено и что ему, цензору, остается только парафировать. "Он большой антисемит на все русское", - закончил характеристику своего шефа мой спутник.