Через несколько часов разговора он рассказал мне небольшую предысторию моего приглашения. Оказывается, инициатива пригласить нас первый раз на съезд иностранной печати - они происходили каждый год - исходила от немецкого Министерства иностранных дел. Восточное министерство, все еще рассматривающее нас не то как военнопленных, не то как покоренных врагов, категорически протестовало. Какие-то бонзы и в одном министерстве, и в другом спорили и ругались несколько дней. В конце концов нашли компромиссное решение - пригласить как иностранцев-союзников, но без права голоса.
- Если б я знал об этом раньше, наверное, не поехал бы Что за удовольствие быть нежеланным гостем, - говорю я.
- Ах, не обращайте внимания. Если будет интересно, останемся, если не понравится, можем уехать в любой момент.
Самому ему ехать почему-то хотелось очень. Так и условились. Я рассчитал, что могу навестить друзей в самой Вене и в ее окрестностях, повидаю знакомых сербов, которые, как я слышал, в большом числе бежали из Югославии, занятой тогда уже наполовину Красной Армией и Тито, и осели тоже в районе Вены.
Съезд оказался организованным так хорошо, как это можно было тогда сделать. Прекрасные комнаты в отелях "Захер" и "Империал", автобусы для поездок на заседания и обратно (они происходили в Шёнбруне) и небольшая увеселительная программа.
Первые два дня заседания происходили по два раза в день, до обеда и после. Вечером второго дня в том же Шёнбруне маленькая вечеринка с большим количеством алкоголя, для взаимного знакомства гостей.
Третий и последний конгресс "Союза национальных объединений журналистов Европы" назывался так только по традиции: на нем в гораздо большей степени представлены политики, чем журналисты, и, главным образом, из стран Восточной Европы, уже занятых коммунизмом.
Среди присутствующих чуть не в полном составе бывшее правительство Болгарии с Цанковым во главе, министр пропаганды Венгрии - Райнич, бывший президент Эстонии - Мэй.
С запада - новый министр пропаганды правительства Виши Марсель Деа, вождь бельгийских рексистов Леон Дегрель, офицеры испанской "Голубой дивизии" и десятки других, всего около 200 человек.
В первый день работы конгресса один из выступавших с трибуны, фламандец Ванде Вилле, пророчески предсказал судьбу собравшихся: "Все здесь присутствующие знают, что если Германия проиграет войну, - они все будут повешены…". Пророчества сбылось по меньшей мере на три четверти: большинство участников конгресса постигла эта участь.
Доклады делегатов, в общей сложности около 25, и вялые, и темпераментные, содержательные и пустые, очень разные по форме, по содержанию распадались на две части. Одни из них целиком исчерпывались тезисами:
- Европа в опасности. Христианской культуре грозит гибель от варварства, идущего с востока. Нужно мобилизовать все силы, взяться за оружие и идти спасать колыбель христианской культуры от грозящего ей разрушения…
Другие могли быть блестящей иллюстрацией трагедии, в которую Гитлер втянул европейский антикоммунизм. Трагедии в полном значении этого слова: в разных вариантах и с разной степенью откровенности неоднократно задавался один и тот же вопрос - за что же, собственно, мы боремся? Не нужно забывать, что вопрос этот задавался за четыре месяца до конца войны.
"Немцы рассматривают проблему войны только с их точки зрения, но никогда сточки зрения других народов. Мы еще и до сегодня не знаем, что с нами собираются сделать. Что собираются сделать с русскими - это мы знаем", - сказал один из молодых сербских дипломатов.
"Поверьте мне, что немцам не удалось убедить наши народы в необходимости признания немецкого водительства. Вы имеете сильнейшую и лучшую армию - это-ясно, но что будет, когда кончится война? Вы можете решить войну силой оружия, но духовно вы отстали от нас", - еще более определенно выразил ту же мысль норвежец.
Одну из самых трагических фигур среди присутствующих представлял собой бывший президент свободной Эстонии Мэй. "С первых дней войны я сделал немецкому министерству иностранных дел один доклад за другим, об единственно возможной политике Германии по отношению к народам Восточной Европы, - сказал он. - Первым пунктом этих докладов, так и не привлекшим внимания, было: прокламация и осуществление национальной свободы и независимости с того момента, как первый немец вступит на нашу землю. Сделано было как раз обратное. Немцы продемонстрировали незнание психологии других народов на нас. Нам не дали возможности даже умереть для Германии, хотя дивизии эстонцев были готовы к борьбе. Из недоверия к нам не дали даже оружия".
Точнее всех передал настроение, царившее на конгрессе, Леон Дегрель. В то же время он явился олицетворением того парадокса, в который попала пошедшая за Гитлером часть Европы.
Дочерна загорелый, он только что приехал с фронта, в полной форме офицера частей СС, с высшим воинским отличием, рыцарским крестом с дубовыми листьями, на груди, он произнес речь, которую можно назвать лебединой песней довоенного европейского антикоммунизма: "Я сомневаюсь, что немцы окажутся в состоянии выиграть духовно мир. Поэтому все наши народы должны соединиться, чтобы обеспечить плоды победы, и, если это будет нужно, то против политики Германии… Поэтому мы требуем: скажите нам, наконец, за что мы боремся, за что мы должны продолжать бороться, а не только против чего. Европа должна иметь какую-то конкретную цель! Где же она?"
Говорили бельгийцы, румыны, болгары, хорваты, норвежцы и другие, сравнительно мало немцы и больше всех итальянцы. Я там впервые увидел, насколько итальянцы веселый и жизнерадостный народ. Они или лишены всякого юмора, или одарены уж слишком большим. Два докладчика, один за другим, после часовых темпераментных речей приглашают высокое собрание в следующем году провести съезд в одном из городов фашистской Италии. Сказано все это очень искренно и без тени сомнения в том, что в следующем году такой съезд состоится. Наградит же Господь Бог таким неудержимым оптимизмом людей! От фашистской Италии к этому времени остались только Дуче, не знающий, куда себя пристроить у своего более долговечного партнера по завоеванию мира, да несколько тысяч вчера союзных, а сегодня военнопленных итальянских солдат, которых каждый день можно видеть в Берлине идущими под конвоем куда-то на работу.
Среди присутствующих у меня нашлись знакомые - сербы-журналисты из Белграда, а среди них большой и многолетний друг Ратко Живадинович. На вечеринке все они набросились на меня с расспросами о Власове. Негодуют, что о нем совсем молчит немецкая печать. Ратко прекрасно говорит по-русски, и у нас еще с Белграда завелся обычай в знак взаимной вежливости разговор вести на двух языках - он по-русски, а я по-сербски. Он кипятится больше всех.
- Ты прости меня, может, вы там какие особенные философы и знатоки разных проблем, или. Бог вас знает, кто вы еще, но в международной политике вы ровнешенько ничего не понимаете. Ну вот, что это такое, ты приехал сюда, сидишь, слушаешь, как какие-то итальянцы или фламандцы шумят и глупости городят. - Ну, что же мне, останавливать их? Да и вообще, какое нам до этого дело!
- Вот видишь, ты и опять неправ. Надо им сказать: молчите, дураки, и слушайте, что мы вам скажем, потому что ни в коммунизме, ни в опасности, которая вам грозит, вы ни уха, ни рыла не смыслите. Помогайте нам, и благо вам будет на земли. Меня поражает общность мысли, высказанной по-разному и Власовым перед моим отъездом, и этим балканцем, облекшим ее в такую шутливую форму.
- Нет, так дальше невозможно, - не может успокоиться Ратко. - При такой международной политике дело делать нельзя. Мы будем вашим министерством иностранных дел, хотите вы этого или не хотите. Так и передай Власову, что сербы будут вести его иностранную политику, потому что вы не умеете.
- Ну, если не дорого возьмете, портфелей кожаных не потребуете, в конфликт нас преждевременно не втянете, то что же, можно. Валяйте, - отшучиваюсь я.
Зал гудит приглушенными голосами. Чувствуется уже и выпитый алкоголь. Во всей этой разношерстной публике я чувствую себя серым медведем, которого привели напоказ в детский сад. То и дело ловлю на себе любопытные взгляды и иногда улавливаю обрывки фраз - "Власов"… "Власов"… "русские"…
Эта съехавшаяся на последний съезд "Новая Европа" объединена двумя чувствами: ненавистью к Германии и страхом перед приближающимся коммунизмом. Германию и немцев все иностранцы, которые собрались здесь, ненавидят терпко и жгуче. Это видно даже и по взглядам, которые они бросают на подвыпивших и важно расхаживающих с партийными значками хозяев. Ненавидят за предательство, совершенное Германией по отношению к Европе, за обманутые, украденные надежды, за то, что своей политикой, и прежде всего восточной политикой, Германия втянула Европу в эту кровавую лужу, из которой неизвестно как и когда она сможет выбраться. Когда-то многие из этих людей, убежденных антикоммунистов, искренно и горячо поддерживали немцев в их борьбе против коммунизма, многим из них казалось, что и Новая Европа, построенная благоразумно и честно, могла бы быть реальностью. Все их мечты и надежды Гитлер погубил своей тупостью.
Наше "министерство иностранных дел" принялось не на шутку за работу. Меня тои дело знакомят с какими-то новыми и новыми людьми. С бывшими министрами бывших балканских правительств, среди них, помнится, был министр просвещения Болгарии, если не ошибаюсь, брат Цанкова, с какими-то, якобы, замечательными и интересными фламандцами и голландцами, с Дегрелем и кем-то еще.
Ратко куда-то исчезает и, вернувшись, берет меня под руку и тянет в соседнюю комнату.
- С тобой очень хочет познакомиться Шмидт.
- Что это за зверь и почему ты говоришь о нем с таким придыханием? Кто он такой?
- Ты не знаешь, кто такой Шмидт? Это, брат, человек… Что за человек Шмидт, я так не знаю и до сих пор. Тогда подумал, что, вероятно, какая-нибудь звезда с балканского небосклона, и министерство расценивает его по принципу сильнее кошки зверя нет", хотя, как потом заметил, и все немцы относились к нему с большим уважением. За столом куда мы подходим, сидит несколько человек. Во главе этот самый Шмидт. Высокий, очень полный, как и все сидящие за столом, немало выпивший.
Знакомимся. Разговор заводится изысканно великосветский. Господин Шмидт очень обеспокоен тем, нравится ли мне дворец Шёнбрун. Дворец мне нравится очень. Его также волнует, понравился ли мне съезд. Я успокаиваю его, говоря, что и съезд мне тоже очень понравился.
- Очень, очень интересный, - соглашается и он, и потом после некоторого молчания: - Ваш переводчик говорил сегодня, что вы хотели бы выступить на съезде с докладом.
Я отвечаю, что у меня было такое желание и что я действительно просил переводчика справиться, можно ли выступить, но мне ответили, что такой возможности нет. Но выступить не с докладом, к которому я не готовился, а просто высказать несколько мыслей, которые, мне казалось, высказать стоило бы.
- Очень интересно, - сочувственно вздыхает он. Кто-то из присутствующих почтительно докладывает Шмидту, что докладчики, как правило, записываются за полгода до созыва съезда и президиуму даются предварительно тезисы их речей или тексты целиком.
- Очень интересно, - он все никак не может переменить пластинку. Потом неожиданно оживился: - Так представитель генерала Власова ведь не хотел читать большого доклада. Он, вероятно, хотел приветствовать съезд, и для этого не нужно никаких тезисов.
Я отвечаю, что имел в виду не приветствие, которое, само собой понятно, тоже могло бы иметь место, а нечто другое.
- А что же именно? - кажется, искренно на этот раз заинтересовался он.
- Я хотел сказать… хотя, впрочем, мне кажется, сейчас уж не стоит. И обстановка, и время не соответствуют этому.
- Нет, нет, это очень интересно. Мы очень просим вас, если, разумеется, вам не трудно, - говорит он вялым голосом.
- Мне ни капельки не трудно, и если вам, действительно, интересно, то могу и сказать.
- Просим, просим, - говорит он, приглашая взглядом окружающих присоединиться к его просьбе.
Разговор, по-видимому, привлек давно и внимание соседних столиков и проходящих между ними к буфету журналистов. Я чувствую, что за моей спиной стоит несколько человек. Неожиданно наступает тишина.
- Я хотел сказать, что все разговоры о спасении Европы, которые я слышал здесь на разных докладах в течение двух дней, разговоры о дивизиях и пулеметах, которыми, будто бы, можно задержать коммунизм, - это разговоры не на тему. Коммунизм пулеметами остановить нельзя.
- Очень интересно, - опять оглядывает Шмидт присутствующих, как бы приглашая присоединиться к его оценке.
Я говорю медленно, с трудом подбираю слова, первый раз в жизни говорю на эту тему по-немецки.
- Дальше я хотел сказать, что коммунизм можно остановить только идеей более человечной, светлой и здоровой.
- Очень интересно…
- Дальше я хотел сказать, что ключ к спасению Европы - есть. Что ключ этот в наших руках, в русских руках, в руках Русского Освободительного Движения, возглавляемого генералом Власовым.
Он смотрит немного вопросительно, приподняв бровь и наклонившись всем телом в сторону.
- Еще я хотел сказать, что этот ключ мы не нашли и не получили в подарок. За право обладания этим ключом мы, русский народ, заплатили большую цену в тридцать миллионов человеческих жизней и четверть века тяжелого рабства…
Господин Шмидт, кажется, находит, что дальше уж не так интересно. Он смотрит на окружающих и как будто старается уловить их реакцию, чтобы потом реагировать так и самому. Выпитый ли алкоголь, хотя пил я немного, чувство ли неприязни и какой-то глубокой обиды подхватывает меня и я неожиданно сам для себя кончаю:
- Еще я хотел сказать, господин Шмидт, что этот ключ не отмычка. Им может пользоваться не каждый, что, попадая в другие руки, он теряет свои благодатные свойства, особенно если эти руки не совсем честные или не совсем умные. Все! Только сказав последнюю фразу, я почувствовал, что из нее можно понять много, слишком много, или не понять ничего. Шмидт не понял ничего, как, вероятно, и большинство присутствовавших. Но зато наше "министерство" было и в восторге, и в легкой панике.
- Слушай, редактор, а если б они догадались, что отмычкой-то пытался орудовать не кто иной, как вождь и создатель тысячелетнего Рейха. Что бы тогда, а?
- Ничего. Мы бы объяснили им, что речь шла о каких-то… черт, не знаю… одним словом, каких-то наших внутренних русских делах
- Ну, разве что, - соглашается Ратко.
Появившийся у нашего стола переводчик говорит, что господин Шмидт не видит, почему бы мне не выступить со своим заявлением, а какая-то там зверюшка помельче считает, что это можно сделать завтра, но так как пленарного заседания больше не будет, то они предлагают выступить перед президиумом съезда, у которого завтра перед обедом будет последние заседание.
Был ли Шмидт каким-то отчаянным оригиналом, увидел ли он в моих словах то, чего я в них не вкладывал, но если представляется возможность, то выступить, пожалуй, нужно. Об отмычке, само собой понятно, говорить не стоит, а то действительно может выйти какая-нибудь неприятность.
Сначала я хотел отказаться. Президиум - это 12–15 человек, и говорить перед такой аудиторией как-то глупо. Сербы убедили меня, что это сделать необходимо. Отчеты о всех собраниях и о всех выступлениях будут в печати и, по сути дела, не играет никакой роли, сколько человек сидит в зале.
На следующий день мы с переводчиком приходим в зал. Все места до одного заняты, как и на предыдущих собраниях. Первый, кого я вижу, - Ратко. Он сидит в заднем ряду и машет мне рукой. Я подхожу, он кивает головой на зал испрашивает:
- Какова работа, а?
Оказывается они вчера еще предупредили всех, что сегодня перед президиумом съезда выступит представитель генерала Власова с каким-то интересным сообщением. Заседание еще не началось. Ждут кого-то из важных членов президиума. Я сажусь рядом с Ратко и прошу переводчика узнать, когда наша очередь. Наша - потому, что говорить я хочу по-русски, а он будет переводить фразу за фразой на немецкий язык.
Переводчик шагает вдоль всего зала к столу президиума и наклоняется к председательствующему доктору Вайсу, фактическому редактору "Фёлькишер Беобахтер". Тот пожимает плечами, разводит руками и потом, пошептавшись с соседями, говорит что-то наклонившемуся к нему переводчику. Мой парламентер направляется к нам.
- Доктор Вайс спрашивает, сколько минут займет выступление?
- С переводом, я думаю, минут двадцать, - отвечаю я.
Он направляется опять обратно. Через минуту опять ко мне.
- Доктор Вайс предлагает говорить по-немецки.
Я этого принципиально не хочу. Я хочу, чтобы здесь, в этом зале, где столько злобной клеветы и ненависти было высказано по отношению к нашему народу, прозвучали русские слова. Всего этого переводчику, конечно, не говорю, а говорю только, что я не настолько владею немецким языком, чтобы выступать на трибуне.
Он, бедняга, отправляется опять обратно. Когда он возвращается, весь зал, обративший внимание на его прогулки уже давно, следит за ним, провожая пазами.
- Доктор Вайс говорит, что через два часа отходит первый поезд, с которым у езжает часть делегатов, и что времени для выступления не остается.
- Ну, и черт с ними! - вырывается у меня.
Мы поднимаемся и уходим.
Спускаясь с лестницы, я слышу за нами топот многих ног. Это расходится публика, собравшаяся послушать сенсационное сообщение, которое должен был сделать представитель генерала Власова.
У входа в отель меня крепко кто-то берет за руку. Поворачиваюсь - Дмитрий Лётич. Оказывается, говорить на съезде не дали не только мне, но и ему.
- А о чем хотели говорить вы, господин председатель? - спрашиваю его я.
- О чем сегодня можно говорить, кроме Власова? - отвечает вопросом он.
Потом в отеле, за обедом, вечером на вокзале ко мне подходили, заговаривали, в той или иной форме выражали свое сочувствие, сожаление и возмущение хозяевами десятки мне незнакомых людей. Можно без преувеличения сказать, что не было ни одного иностранца, который бы так или иначе не выразил чувства симпатии и интереса к нашему делу.
Поразил меня больше всего итальянец, мой сосед по купе спального вагона, когда мы ехали обратно в Берлин. Его настроения, его мысли, его отношение к происходящим событиям были отношениями и мыслями европейца-антикоммуниста того времени.