Третья сила. Россия между нацизмом и коммунизмом - Казанцев Александр Петрович 32 стр.


- Вы представляете этот ужас, только подумать, что большевики будут в Риме, в Париже, во всей Европе, а может быть, и еще дальше… Десятки поколений будут проклинать нас за то, что мы явились гробокопателями христианской культуры, две тысячи лет до нас светившей всему миру… Виноват в этом Гитлер. Ему больше не поверит никто. И единственно, кто еще может спасти Европу, это вы, русские, может быть, - Власов. Не потому, что он самый умный и одаренный, а потому, что он русский. Может, ему и наплевать на все, что лежит западнее границ России, но это было бы спасено мимоходом. Я давно слежу за вашим Движением, присматриваюсь к нему гораздо раньше, чем был объявлен ваш Манифест. Я не вижу другой возможности, другого выхода спасения нас всех, как все свои силы отдать на помощь вам… Неужели не ясно всем, что нет вопроса ни польского, вокруг которого уже разгораются разногласия между западными союзниками и Сталиным, ни румынского, ни болгарского, ни целого ряда других, которые появятся позднее, - есть вопрос только русский. Ни Варшава, ни Софияне могут быть освобождены, пока не будет свободна Москва. А ее освободить так просто… О, если бы Гитлер решился проиграть войну Власову, а не Сталину…

Я очень жалел, что не познакомился с этим человеком на съезде, как не встретил его ни разу и после того, как мы простились на берлинском вокзале. В первый же свободный вечер в Вене я повидался и с друзьями. В одном из предместий города собралась небольшая группа членов организации, главным образом рабочих из России, созданная одним из моих давнишних друзей, белградцем. Я просил его не говорить обо мне ничего, ни кто я, ни откуда. С одной стороны, мне не хотелось сейчас, после трех лет отсутствия, афишировать свою принадлежность к организации, а с другой, хотелось послушать и посмотреть, как реагируют здесь на объявленный недавно Манифест. Собрание происходит в гараже, где некоторые из присутствующих прикреплены к работе.

Пришло немного, человек тридцать. Кроме председателя группы, все остальные - вчерашние советские граждане. Мой друг, не называя фамилии, представил меня как старого члена организации. Сегодня в группе разбор и обсуждение отдельных пунктов Манифеста. Я слушаю их замечания, вопросы, объяснения председателя и вспоминаю далекий Белград, когда мы вот так же собирались по вечерам и формулировали пункты этой программы.

Тогда не было еще разговора о войне, и никто еще не знал, где, когда и как мы будем проповедовать свой символ веры нашим соотечественникам. Кто из нас мог тогда подумать, что вот так же, на чужбине, с нашими братьями "оттуда" мы будем обсуждать и усваивать их снова. Манифест произвел большое впечатление. Я вижу по тому, с каким интересом и оживлением проходит собрание.

Выступают и принимают участие в обсуждении почти все. То и дело поднимает кто-нибудь руку, прося слова. Председатель записывает на бумажке порядок выступающих. После того как кончилась официальная часть собрания - оно продолжалось два часа, - не расходится никто. Разговоры ведутся вразброд, и постепенно все присутствующие делятся на несколько компаний, сидящих отдельными кружками, но говорящих все об одном и том же - о родине, о перспективах борьбы, о Власове. Они еще не чувствуют, что с немцами не всё благополучно, что дни, казалось, возможного взаимопонимания уже позади и что теперь нам приходится больше обороняться от врагов русского дела, чем двигать его вперед.

Подхожу к небольшой группе, устроившейся в углу, у снятой с колес машины. Что-то оживленно рассказывает один из молодых, недавно вступивших в организацию членов. Он бывший красноармеец, когда-то до войны и в первые ее дни служивший в четвертом танковом корпусе, стоявшем во Львове. Тот факт, что он знал Власова еще до войны и потом выходил с ним вместе из окружения, рассказчик использует очень широко и выступает экспертом уже по всему "власовскому делу". Я слушаю его, не проронив ни слова, и вижу, каким ореолом окружено имя Власова у этих людей.

Рассказчик говорит о том, как Власов разговаривал с Гитлером:

- Вот так вот сидит Андрей Андреевич, вроде как я, а Гитлер - с другой стороны, через стол, вот на твоем месте, - тычет он в грудь одного из слушателей.

- Вот Гитлер и говорит: "Нам, говорит, необходимо взять Украину. У нас, говорит, в Германии хлеба не хватает для немцев". А Андрей Андреевич как стукнет кулаком по столу да как крикнет: "Ах, тарарах-тах-тах, вашу немецкую матушку! Не видать, говорит, вам Украины, как своих ушей. Не дам, говорит, и всё. Вот, говорит, вам Украина!" - Рассказчик быстро складывает фигу и тычет ею в нос своему визави.

Слушатели с некоторым недоверием, но с большим удовольствием слушают этот рассказ и, по-видимому, уже не в первый раз. И рассказчику, и слушателям очень хочется, чтобы это было именно так. В том, что Власов ткнул фигу под самый нос Гитлеру, они чувствуют какой-то реванш и за те оскорбления, и за ту несправедливость, которых так много видел каждый из них. "Вот так создаются легенды и так растут имена, - думаю я, отходя к другой группе. Откуда он это взял? Рассказал ли ему кто-нибудь, у самого ли у него придумалось, а потом он с удовольствием и сам поверил в свою выдумку. Он, наверное, совсем искренне не мог бы ответить.

Вернувшись в Берлин, обязательно расскажу Власову в лицах о его разговоре с Гитлером, хотя на самом деле его никогда не было, - ни так художественно изложенного рассказчиком, ни какого-либо вообще". Расходимся уже около полуночи. Один из работающих в гараже небольшими партиями по два-три человека выпускает нас на улицу. Большинство работает на фабрике и живет в лагере, расположенном неподалеку.

Возвращаясь в отель, я вспоминаю лица участников собрания, их слова и думаю, как хорошо было бы привести сюда в гараж и заставить послушать все, что здесь говорилось, докладчиков с тех собраний, на которых мне каждый день приходится бывать. Сколько мудрости в каждом из сказанных здесь слов, по сравнению с той трескотней, которую приходится слушать во дворце Шёнбрун, сколько понимания сложившейся обстановки не только для нас, в нашем русском мире, но и во всей Европе! Сколько полезного, в частности, и для тех господ, которые с таким пафосом говорят о защите Европы от русского варварства. Сколько высказано было понимания и сочувствия всем им…

Вернувшись в Берлин, я рассказал Власову о своих впечатлениях, о съезде, о настроениях, царивших на нем, которые так верно были сформулированы моим спутником-итальянцем. - Андрей Андреевич, наше Движение перерастает рамки чисто русского. Я не знаю, как, и не знаю, возможно ли это вообще, но нужно что-то сделать, чтобы получить поддержку в нашем деле и со стороны тех антикоммунистических сил в Европе, которые обмануты и оскорблены Гитлером и отшатнулись от него навсегда. Мне кажется, что согласен с этим и он, но как-то не придает этому должного значения. Может быть, действительно, сделать ничего нельзя. Германия не уступит ни одного из своих прав, которые, как она уверена, только она может держать в руках.

Вступать в борьбу против Гитлера сейчас, когда вся небольшая Европа стиснута гигантскими клещами со всех сторон и, если еще как-то держится, то только усилиями того же Гитлера… Выхода нет, кроме борьбы против него. Но борьба против него ускорит общий конец. А к нашему выступлению мы еще далеко не готовы. Положение газеты все хуже, все труднее. Что она не такая, какой должна быть, замечает уже и читатель - это отражается в письмах и в вопросах посетителей. Тревога, что не все благополучно и со всем делом вообще, начинает охватывать все более и более широкие круги. "Немцы и на этот раз обманули" - это тема, которая дискутируется во всем русском мире, я вижу это каждый день и на моем участке. Цензура все свирепствует, а издательство с завидной изобретательностью ставит все новые и новые препятствия.

Сильно пошатнулось положение газеты (а ее положение ухудшалось параллельно с общим) с началом зимнего наступления в Бельгии. До пределов возможного я обходил его молчанием. Вдруг однажды звонок по телефону из того отделения, где сидел мой несчастный цензор, и неизвестный мне голос - вероятно, того самого бдительного начальника, который полосовал красным карандашом все посылаемые в цензуру статьи: - Редактор газеты? - Да, я слушаю. - Скажите, редактор, вы ничего не знаете о наступлении, начатом немецкой армией на западном фронте? Я отвечаю, что знаю постольку, поскольку об этом сообщается в немецких газетах. - Тогда скажите, пожалуйста, почему это никак не отражается в вашем органе?

Голос - низкий баритон - произносит слова с явным намерением повергнуть в страх.

Я отвечаю, что прежде, чем вступать в дискуссию по этому вопросу, хотел бы знать, кто говорит. - Говорит такой-то, - сейчас уже не помню его фамилию, но, конечно, с докторским титулом, и слышал я о нем, как об одном из руководителей отдела пропаганды Восточного министерства и близком сотруднике Розенберга. Планета первой величины. В ответе уже звучит нескрываемое раздражение. "Антисемит на все русское", - вспоминаю я характеристику, данную ему цензором. Я спокойно говорю, что наша газета не информационный орган, выходит она всего два раза в неделю, рассчитана на читателя, до которого преодолевает долгий путь, иногда в течение недели, а иногда и больше, и давать сообщения, которые каждый день или даже час могут меняться, она не может. Немецкие газеты - дело другое. Они выходят ежедневно, к читателю попадают через несколько часов, и им это больше с руки. Наш читатель получает эти сведения тоже из немецких газет, там, где он живет. Сведения свежие и без опоздания. - Но вы могли бы дать большую статью в обзоре о целях и смысле победоносно развивающегося наступления. Ваша газета выходит в Берлине, а не в безвоздушном пространстве. В "победоносно развивающееся наступление" мне, надо прямо сказать, не верится, но я чувствую некоторую логику в его словах, и в то же время понимаю, что говорящий - Монблан по сравнению с моим цензором.

Он, все больше раздражаясь, бубнит дальше: - Вообще "Воля народа" взяла несколько оригинальную, по моему мнению, глубоко ошибочную линию - не замечать окружающей ее жизни и писать о том, что, может быть, будет, а не о том, что есть. И раздражение в голосе, переходящее в прямое оскорбление и явное желание вызвать на резкость или спровоцировать на неосторожный ответ, выводит меня из себя.

Я отвечаю, что мы, действительно, лишены возможности отражать жизнь такой, какая она есть, но что виновата в этом, главным образом, цензура, в частности, она мешает нам дать полную картину роста и развития Русского Освободительного Движения. Но что, вообще говоря, до сих пор порядок был такой - я посылал статьи в цензуру, а не принимал оттуда заказы на тот или иной материал…

- Газета "Воля народа" является органом Комитета Освобождения Народов России и занята популяризацией идей, отраженных в его Манифесте - и после этого сразу же, не дожидаясь ответа, кладу трубку.

Через несколько дней, после пресс-конференции, устраиваемой каждую неделю у Жиленкова (присутствуют редакторы, отдельные журналисты и сотрудники, составляющие радиопередачи), когда все расходятся, он просит меня задержаться.

Усаживается к столу и, приглашая сесть меня, говорит: - Разговор будет, как вы уже, наверное, догадываетесь, о "Воле народа"… - И, не дав мне сказать ни слова, продолжает: - Наши союзники (это название раздражает меня уже давно), в большой зависимости у которых мы находимся, очень недовольны нашим органом. Они говорят, что его нельзя назвать прямо антинемецким только потому, что о Германии там вообще ничего не пишется… Александр Степанович, на этой линии мы не устоим. Вы в курсе того, как обстоят наши дела вообще. Единственно, где еще как-то движется вперед, это - с нашими воинскими формированиями. И это самое главное. Во многих местах мы принуждены будем скоро отступать, и я боюсь, что первым участком нашего отступления будет наша газета. Почему вы не находите возможным хоть как-то реагировать на то, о чем большими цветными заголовками кричит вся немецкая печать. Я имею в виду наступление немцев на западе…

Я слышу в его словах последствия положенной мною во время разговора телефонной трубки. Вероятно, не прямо из Министерства восточных дел, а через тех немцев, которые до сих пор как будто держали нашу сторону, произведено известное давление. - Георгий Николаевич, - отвечаю ему, - во-первых, все это наступление сплошной блеф, и, во-вторых, какое отношение оно имеет к нам, к Русскому Освободительному Движению? Почему я, не имея возможности помещать статьи, которые считаю насущной необходимостью, хотя бы по разъяснению отдельных пунктов Манифеста, должен помещать халтурные статейки о том, что, может быть, завтра и со страниц немецкой печати сдует, как ветром. И зачем на страницах нашего органа оставлять следы, за которые потом придется нам краснеть, тем более, что краснеть придется уже и за то, что мы и без этого наступления принуждены помещать…

Он не отвечает на вопросы и говорит: - Если им удастся задержать западный фронт, то, может быть, у нас больше будет времени, чтобы собирать и готовить наши силы.

- А мне кажется, - возражаю я, - что если им удастся задержать западный фронт, то тем быстрее покатится вперед восточный.

- Ну, это вопросы большой стратегии, а мы, давайте, вернемся к маленькой. Отступать нам скоро придется, и отступать на вашем участке. Для немцев редактором являюсь я, они пристают со всеми этими вопросами ко мне. А отстаивать точки зрения, с которыми я и сам не всегда могу согласиться, мне нежелательно и трудно.

Наш договор о главном редакторе, не знающем, где находится помещение редакции, оказался все-таки несовершенным.

Мне кажется, что у него уже есть какое-то решение, но он почему-то не говорит мне его сегодня. Простившись, я выхожу в уверенности, что "Воля народа" перейдет скоро в другие руки. Может быть, более ловкие, что будет к лучшему, может быть, - более покладистые, что будет значительно хуже.

Это и произошло в конце января в этой же самой комнате и за этим же столом. Редактировать газету будет один из офицеров его штаба, Н. В. Ковальчук, в прошлом литературный консультант в киевском отделении советской кинопромышленности.

Позднее, в первые дни после окончания войны, Ковальчук с группой сотрудников был выкраден большевиками из американской зоны Германии и расстрелян вместе сними в городе Дессау. Предателем оказался один из членов нового состава редакции, лейтенант В. М. Харчев. По слухам, он был расстрелян вместе с преданными им людьми.

Направляясь в редакцию после полученной отставки, я, не поднимаясь наверх, иду в помещение ручного набора. На цинковом столе лежат гранки последнего вышедшего номера. В стороне оставлено то, что идет в каждый номер без перемен, - клише заголовка, подписи, адрес редакции и типографии. Я вынимаю буквы моей фамилии и разбрасываю их по клеточкам наборного ящика. Еще один этап в моей личной судьбе остается позади…

Собранные в моей комнате члены редакции и тронули, и обеспокоили меня своим единогласным решением. Они решили уходить вместе со мной.

Тронули тем, что наши точки зрения на сложившееся положение ни в чем ни на йоту не разошлись. И обеспокоили тем, что, выходя отсюда на улицу, они как члены организации лишались всякой видимости защиты от немцев, каковой была для них работа в редакции главного органа Движения, официально признанного союзным. Выход всех вместе мог быть понят, как демонстрация и толковаться очень широко, а аресты членов организации время от времени еще продолжались.

Мое положение было лучше. Уходя с поста редактора, я оставался одним из 49-ти подписавших Манифест. Это могло еще иметь свое действие.

Было решено, что все члены редакции завтра покинут Берлин и разъедутся с разными поездами в разных направлениях, что и было ими сделано.

Простившись с друзьями, я позвонил о происшедшем Жиленкову и отправился в Дабендорф, куда давно собирался поехать по делам организации. Задержавшись дольше, чем предполагал, остался там ночевать. Двойное чувство не покидает меня все время. Больше не нужно мелочной утомительной и раздражающей борьбы с издательством, цензором, не нужно болеть душой за каждый вышедший номер - зато, что он не совершенен, даже совсем не такой каким нам хотелось его сделать. Но вместе со всем этим "не нужно" остается и чувство большой пустоты. То, чего ждали годами, к чему стремились, за что приносили большие жертвы, теряли близких и родных людей, оказалось недостигнутым. Все участники Движения по очереди, по мере того, как линия нашего отхода будет докатываться до них, будут испытывать это же чувство глубокого разочарования…

Утром я направляюсь в город. По дороге никак не могу избавиться от чувства, что я где-то что-то забыл, не то что-то нужно было сделать, не то кому-то что-то сказать. Может быть, это было в Дабендорфе, а может быть, - вчера в редакции.

На Потсдамерплац пересаживаюсь в метро и еду по направлению к дому. Но что же это было, чего я не могу вспомнить? Стараюсь восстановить в памяти шаг зашагом вчерашний и сегодняшний день. Не могу вспомнить и в то же время чувствую, как от того, что я не могу вспомнить, растет какая-то тревога.

Вспомнил на Ноллендорф-плац. Выскочил из поезда и, подождав, пока он, мигая красными фонарями, скрылся в туннель, захожу в телефонную будку. В полутьме - света очень мало, последствия недавнего налета, - с трудом различая цифры, набираю домашний номер.

Этот же номер повторяет знакомый женский голос в приложенной к уху трубке. Я спрашиваю: - Нина?

- Да, я.

- Здравствуй, Ниночка, узнаешь?

- Узнаю, здравствуй.

- Скажи, Ниночка, мне не было сегодня почты?

Легкое, еле уловимое замешательство с той стороны и потом, оживленно вибрирующим голосом, ответ: - Нет, не было ничего. Ничего не было…

Я вешаю трубку, выхожу из будки и, подождав встречного поезда, еду с ним до конечной станции за городом.

Происшедший разговор - наша давнишняя как-то в шутку договоренная система сигналов.

Когда начались аресты друзей, я иногда не ночевал дома. Как-то после ужина, сидя всей семьей за столом, мы договорились с Ниной, что если я утром, после того, как ночевал не дома, спрошу по телефону, есть ли для меня почта, то в том случае, если приходили люди из Гестапо, она ответит, что мне есть письмо.

Назад Дальше