В сущности, могли донести оба: и Дивьер, и Крузе – в конце концов, обоим вменялось в обязанность шпионство. О том, что противник сумел воспользоваться ее малейшей неосторожностью, Екатерине стало ясно уже на следующий день. Дело посчитали нужным раздуть и придать вид преступления. "В воскресенье мы с великим князем узнали, что все трое Чернышевых были сделаны поручиками в полках, находившихся возле Оренбурга, а днем Чоглокова была приставлена ко мне".
Преданных Петру слуг сослали, а великой княгине определили обер-гофмейстерину. И какую! Марью Симоновну Чоглокову, урожденную Гендрикову, двоюродную сестру и статс-даму императрицы, пользовавшуюся ее доверием. Екатерина даже назвала ее при первом упоминании "главной надзирательницей". 25 мая Чоглокову представил царевне не кто-нибудь, а сам канцлер. Знаковый жест. Алексей Петрович демонстрировал, чьим человеком является графиня Марья. Открыто, едва ли не с насмешкой. Для него то был миг победы.
Екатерина смотрела в окно, как обер-гофмейстерина переезжает в Летний дворец, поближе к подопечным. "Это меня как громом поразило, – вспоминала она, – эта дама была совершенно предана графу Бестужеву, очень грубая, злая, капризная и очень корыстная… Я много плакала, видя, как она переезжает, и также во весь остальной день". Пришлось даже пустить великой княгине кровь.
Держать удар Екатерина еще не научилась. Провал был очевиден, так как к ней приставили "надзирательницу" от Бестужева. Она еще не знала, каких ждать последствий, но уже рисовала их в самом черном цвете. Это было первое в жизни нашей героини политическое поражение. Екатерина испытала его вкус и, так как опыт еще не остудил в ней страсти и не закалил характер, восприняла чересчур остро. Со временем в более опасных ситуациях не будет ни слез, ни кровопусканий, ни… попыток самоубийства. А здесь целый букет эмоций выплеснулся наружу. Девушка запуталась в чужих интригах и не нашла иного способа развязать клубок, как покончить счеты с жизнью. Этому "прекрасному поступку" предшествовал разговор с Елизаветой, буквально втоптавший великую княгиню в землю. В разных редакциях он описан по-разному, но везде тяжел.
"Утром до кровопускания императрица вошла в мою комнату, и видя, что у меня красные глаза, она мне сказала, что молодые жены, которые не любят своих мужей, всегда плачут, что мать моя, однако, уверяла ее, что мне не был противен брак с великим князем, что, впрочем, она меня бы к тому не принуждала, а раз я замужем, то не надо больше плакать. Я вспомнила наставление Крузе и сказала: "Виновата, матушка". И она успокоилась".
Это самый безобидный вариант. Но есть другой, он помещен во второй редакции "Записок" 1791 г.: "Императрица начала разговор с того, что мать моя ей сказала, что я выхожу замуж за великого князя по склонности, но мать, очевидно, ее обманула, так как она отлично знает, что я люблю другого. Она меня основательно выбранила, гневно и заносчиво, но, не называя, однако, имени того, в любви к кому меня подозревали. Я была так поражена этой обидой, которой я не ожидала, что не нашла ни слова ей в ответ. Я заливалась слезами и испытала отчаянный страх перед императрицей; я ждала минуты, когда она начнет меня бить". Кстати, не так уж трудно соединить первый вариант рассказа со вторым. Елизавета буйствовала, а великая княгиня, рыдая, повторяла: "Виновата, матушка" – в отчаянной надежде, что последнее успокоит расходившуюся свекровь.
Однако в "Записках", адресованных Понятовскому, имеется еще более грозный образчик речей государыни: "На следующий день, когда я решила пустить себе кровь, я встала рано утром. Крузе сказала мне, что императрица уже два раза присылала спрашивать, встала ли я; минуту спустя она вошла и сказала мне с разгневанным видом, чтобы я шла за ней. Она остановилась в комнате, где никто не мог нас ни видеть, ни слышать… Она стала меня бранить, спрашивать, не от матери ли я получила инструкции, по которым я веду себя, что я изменяю ей для прусского короля; что мои плутовские проделки и хитрости ей известны, что она все знает; что когда я хожу к великому князю, то из-за его камердинеров, что я причиной того, что брак мой еще не завершен (тем, чему женщина не может быть причиной), что если я не люблю великого князя, это не ее вина, что она не выдавала меня против моей воли, наконец [наговорила] тысячу гнусностей, половину которых я забыла".
По словам московского историка К.А. Писаренко, у "обычно уравновешенной" тетушки "случился нервный срыв". Однако если проследить хронологию подобных "срывов", то окажется, что они происходили регулярно, а это уже не признак уравновешенности. Императрица была какой угодно: доброй, щедрой, сострадательной, но создается впечатление, что она постоянно пребывала на взводе, готовая прицепиться к любому слову. В данном случае Екатерина, без сомнения, была виновата и в политической игре, и в неосторожном поведении. Но нельзя отрицать, что именно выговор Елизаветы, заключавший "тысячу гнусностей" и выглядевший как крик на грани побоев, подтолкнул великую княгиню к роковому поступку.
Во всех редакциях, кроме "Записок" Понятовскому, описание попытки самоубийства отсутствует. Но она логически вытекает из приведенного разговора. Убрав рассказ о "прекрасном поступке", пришлось смягчать и беседу, ибо невозможно было объяснить, как после страшного разноса Екатерина просто отправилась читать, а потом еще поговорила с Петром, отведя подозрения в неверности.
"Я была в таком сильном отчаянии, что если прибавить к нему героические чувства, какие я питала, – это заставило меня решиться покончить с собой; такая полная волнений жизнь и столько со всех сторон несправедливостей и никакого впереди выхода заставили меня думать, что смерть предпочтительнее такой жизни; я легла на канапе и после получаса крайней горести пошла за большим ножом, который был у меня на столе, и собиралась решительно вонзить его себе в сердце, как одна из моих девушек вошла, не знаю зачем, и застала меня за этой прекрасной попыткой. Нож, который не был ни очень остер, ни очень отточен, лишь с трудом проходил через корсет, бывший на мне. Она схватила за него; я была почти без чувств… Она постаралась заставить меня отказаться от этой неслыханной мысли и пустила в ход все утешения, какие могла придумать. Понемногу я раскаялась в этом прекрасном поступке и заставила ее поклясться, что она не будет о нем говорить, что она и сохранила свято".
"КАКИЕ ЗЛЫЕ ЛЮДИ!"
Эти события произошли 26 мая. Вряд ли после попытки пырнуть себя ножом Екатерина была готова к беседе с мужем. А поговорить пришлось, потому что и ему рассказали о подозрениях. "Довели дело до того, что стали говорить великому князю против меня о том, что я люблю Брюмера, которого он начинал ненавидеть, и мне хотели вменить в преступление мою привязанность к шведскому королю, с которым поссорили великого князя из-за его управления".
Обвинителем выступал принц Август. После его откровений Петр посчитал себя обязанным выказать жене недоверие. Здесь нам стоит познакомиться с любопытным документом, подлинность которого вызывает у исследователей сомнения, но который уместно процитировать в сложившихся обстоятельствах: "Милостивая государыня. Прошу Вас не беспокоиться нынешнюю ночь спать со мной, потому что поздно меня обманывать, постель стала слишком узка после двухнедельной разлуки; сегодня полдень. Ваш несчастный муж, которого Вы никогда не удостаиваете этого имени. Петр".
Этот документ был куплен историком М.П. Погодиным у потомков Я.Я. Штелина вместе с другими бумагами профессора, а в 1859 г. опубликован А.И. Герценым, но не по подлиннику, оставшемуся в России, а по копии. Эта копия оказалась снята небрежно, так как в ней отсутствовала приписка Штелина на обороте: "Собственноручная записка великого князя, которую написал он в досаде однажды по утру, не сказав о том никому, и, запечатав, послал с карлою Андреем к Ее Императорскому Высочеству. Надворный советник Штелин, встретясь, удержал карлу, а великому князю представил с силою все дурные последствия. Подача была остановлена и устроено нежное примирение".
Кроме того, издатели поставили под запиской другую дату: не февраль 1746-го, как в подлиннике, а декабрь. Чем руководствовался Герцен? Возможно, он считал, что в датировке ошибся сам Штелин? Февраль действительно выглядит подозрительным. После новогодних праздников Петр заболел и поднялся только на исходе марта. Не было никаких причин писать ни о двухнедельной разлуке – молодые жили бок о бок, кровать великого князя стояла в приемной Екатерины, – ни о совместном сне "нынешней ночью" – до конца болезни юноша не разделял с женой ложа. Но откуда взялся декабрь? Не беремся воспроизвести историографическую логику владельца "Вольной типографии", вероятно, у него были основания, о которых мы не знаем. Скажем только, что записка хорошо ложится в контекст майских разоблачений Екатерины.
Подлинник до наших дней не дошел. Если это послание – не искусная мистификация вроде "Прутского письма Петра I", то великая княгиня попала в крайне сложную ситуацию. Одного движения Штелина было достаточно, чтобы погубить ее. Он мог в любую минуту передать записку императрице. Бестужев получил бы недостающий козырь, и вопрос о высылке нашей героини был бы решен. Но профессор не сделал этого, хотя и сохранил документ. Зачем? Возможно, держать цесаревну в напряжении было выгоднее, чем сразу разоблачить. Яков Яковлевич имел все основания поступить так в педагогических целях: угроза разоблачения заставила бы Екатерину вести себя потише в отношении его ученика, проявлять к юноше больше такта и уважения. В любом случае записка Петра давала известную власть над царевной.
Поступок Штелина много говорит о положении супружеской четы. Встретив карлика, профессор забрал у него письмо, посланное от мужа к жене, и без малейших колебаний прочел текст. А потом выговорил великому князю, упирая на дурные последствия.
События рокового дня 26 мая развивались следующим образом: утром Екатерина решила пустить себе кровь, но внезапно пришла императрица и устроила ей разнос. После чего великая княгиня удалилась к себе и попыталась покончить с жизнью. В это время Петр, слышавший часть выговора тетушки и до этого уже подготовленный наушниками, вернулся к себе в комнату и сгоряча написал записку. Штелин записку перехватил и уговорил юношу лично объясниться с женой. Наследник повлекся к Екатерине.
Когда он вошел, великая княгиня читала книгу. За несколько минут до этого сцена выглядела иначе. Но теперь нужно было, что называется, держать лицо. Екатерина спросила, не сердит ли на нее муж. Отчего тот смутился и, помолчав несколько минут, ответил: "Мне хотелось бы, чтобы вы любили меня, как любите Чернышева". Очень трогательный момент. Другая женщина подошла бы к супругу и постаралась уверить, что все россказни – ложь – и любит она одного его. Возможно, именно так и повела себя Екатерина, иначе трудно было бы назвать примирение "нежным". Но в ее передаче разговора на первое место выступает не чистосердечие, а осторожность. "Их трое, – возразила великая княгиня про Чернышевых, – к которому из них меня подозревают в любви и кто вам сказал об этом?"
Петр еще больше смешался: "Не выдавайте меня и не говорите никому; это Крузе мне сказала, что вы любите Петра Чернышева". Вот он уже просит не выдавать его самого и называет свой источник. Возможно, великий князь лукавил, указывая на младшего лакея вместо старшего. Если так, то он сам давал жене способ оправдаться. Екатерина тут же схватилась за брошенную соломинку: "Это страшная клевета; во всю жизнь я почти не говорила с этим лакеем; легче было бы подозревать меня в привязанности к вашему любимцу Андрею… его вы ежечасно посылали ко мне, я постоянно видела его у вас, у вас с ним разговаривала, и мы с вами постоянно с ним шутили".
Тут великая княгиня уже сама идет в атаку, почти открывает карты и ловко объединяет себя с мужем: "вашему любимцу", "вы ежечасно посылали ко мне", "видела его у вас", "мы с вами постоянно с ним шутили". Возразить Петру нечего. "Откровенно скажу вам, – признался он, – что мне трудно было этому поверить и что меня тут сердило, так это то, что вы не доверили мне, что имели склонность к другому, чем я". Некоторые исследователи считают, что здесь Петр попытался поймать жену. Но ведь сам он всегда делился с ней сердечными тайнами и мог рассматривать иное поведение как нарушение доверия. Возможно, Петр еще сам не разобрался: ревнует ли он жену или равнодушен, претендует на ее любовь или на дружбу? Думаем, что до самого конца он не сделал выбора. А в сочетании эти чувства выглядели необычно и сбивали Екатерину с толку.
"Эта черта показалась мне чрезвычайно странной, но все же я его поблагодарила за ласковый тон, каким он говорил со мной, и мне показалось, что я ослабила его подозрения. Я ему поклялась, что никогда не имела мысли о Петре Чернышеве… ибо это была правда".
Мы не знает, так ли на самом деле происходил разговор. Если так, то следует заметить: Екатерина оправилась чрезвычайно быстро, чтобы вести беседу, где на каждом слове можно было оскользнуться. Она принадлежала к тем бойцам, которые сразу же вскакивают на ноги после удара, повалившего их наземь. Недаром Мардефельд доносил в Берлин, что великая княгиня "умеет делать хорошую мину при плохой игре".
Однако тем дело не закончилось. Примирение супругов вовсе не входило в планы противоборствующей стороны. "В то время очень были заняты тем, чтобы поссорить меня с великим князем", – замечала наша героиня. Но логика политических событий опять подталкивала молодоженов друг к другу. В июне они узнали о заключении союза между Россией и Австрией. Договор 1746 г. обязывал державы действовать совместно против Пруссии и Турции, его творцом был Бестужев. "Инфлюэнция", как тогда говорили, прусского короля оказалась надолго пресечена австрийским двором. 30-тысячный русский корпус двинулся на берега Рейна, чтобы принять участие в Войне за австрийское наследство на стороне Марии-Терезии против ее французских и испанских врагов.
Канцлер провел партию блестяще: разобщил круг друзей Фридриха II, внес раскол в их ряды из-за шведского кронпринца и штатгальтерства – вопросов, прямо скажем, второстепенных для русской политики, – перетянул на свою сторону великого князя, которому Голштиния застила весь мир, и таким образом парализовал прусское влияние. Пока малоопытные противники дрались за "дядю Адольфа" против "дяди Августа", Алексей Петрович успел сделать большое и важное дело. Понял ли уже тогда великий князь, что его подставили? Вполне вероятно. Но он еще некоторое время сохранял с Бестужевым видимость добрых отношений, хотя, по словам Финкенштейна, "ненавидел в глубине души".
Вскоре мужа Чоглоковой назначили обер-гофмейстером к Петру, и кольцо креатур канцлера вокруг великокняжеской четы замкнулось. "Граф Бестужев имел всегда в виду окружить нас своими приверженцами, – рассуждала Екатерина. – Он очень бы хотел сделать то же с приближенными Ее Императорского Величества, но там дело было труднее".
В начале августа Елизавета Петровна передала племяннику и его жене приказание говеть. Исповедовать их пришел псковский епископ Симон Тодорский. Вероятно, императрица считала, что этому священнику молодые откроются охотнее. Исповедник "очень много расспрашивал нас, каждого порознь, относительно того, что произошло у нас с Чернышевыми; но так как совсем ничего не произошло, ему стало немножко неловко… В беседе со мной у него вырвалось: "Так откуда же это происходит, что императрицу предостерегали в противном?"".
"Невинное простодушие", с каким Екатерина отвечала на расспросы, обезоружило Тодорского. В другой редакции он прямо спросил ее: "Не целовала ли она одного из Чернышевых?" На что великая княгиня ответила: "Это клевета". Тогда у епископа вырвалось: "Какие злые люди!". "Полагаю, наш духовник, – заключала Екатерина, – сообщил нашу исповедь духовнику императрицы, а этот последний передал Ее Императорскому Величеству, в чем дело, что, конечно, не могло нам повредить".
Задумаемся над сказанным. Для великого князя и его жены не существовало ни тайны исповеди, ни тайны переписки, ни, наконец, тайны супружеских отношений. Вся жизнь протекала под неусыпным оком государыни. Удивительно ли, что молодые люди изнывали? Но и жалобы с их стороны выглядели как оскорбление величества.
"ПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЮРЬМА"
Напротив, они должны были постоянно ощущать виноватыми себя. Каждым новым назначением и удалением прежних слуг их словно наказывали. 23 мая, накануне судьбоносных изменений в окружении великокняжеской четы, Елизавете Петровне донесли о том, что Петр высказывался в пользу Швеции. Это были те самые роковые слова, которые наследник обронил старому камердинеру Густаву Румбергу: "Да, кабы шведы меня к себе наперед взяли, то я б больше вольности себе имел!".
Цесаревич говорил правду. Его держали фактически под домашним арестом. Воистину без вины виноватый!
На другой день, 24-го, практически все, кому великий князь доверял, оказались под стражей. Камердинер Румберг, камер-лакей Андрей Чернышев, лакеи Алексей и Петр Чернышевы, Александр Долгий и Григорий Леонтьев были взяты и увезены в неизвестном направлении. Самым виноватым, конечно, выглядел преданный Румберг, его отправили в Москву, в контору Тайной канцелярии.
"Все переменяется при дворе его, – записал Штелин о назначении Чоглоковой, – но к лучшему". Кому как, могла бы ответить великая княгиня. Новоиспеченная обер-гофмейстерина не устраивала ее ни под каким соусом. На следующий день после представления Марьи Симоновны, вспоминала Екатерина, "великий князь отвел меня в сторону, и я ясно увидела, что ему дали понять, что Чоглокова приставлена ко мне, потому что я не люблю его… но я не понимаю, как могли думать об усилении моей нежности к нему тем, что дали мне эту женщину… Чтобы служить мне Аргусом, это другое дело". Однако императрица считала, что помещает перед глазами великой княгини образчик идеальных семейных отношений. "Чоглокову считали чрезвычайно добродетельной, потому что тогда она любила своего мужа до обожания; она вышла за него замуж по любви; такой прекрасный пример, какой мне выставляли напоказ, должен был, вероятно, убедить меня делать то же самое".
Екатерина правильно все поняла: Чоглокову приставили к ней Аргусом, а не Амуром. 24-летняя Марья Симоновна слыла заметной фигурой при дворе. Этому способствовало не только родство с императрицей, но и склонность к интригам. Ее репутация вовсе не была столь безупречной, как выставляли на вид юной царевне. По сведениям Мардефельда, Чоглокова состояла в связи с вице-канцлером М.И. Воронцовым и вслед за ним готова была поддерживать прусскую партию. Но Михаил Илларионович уехал в заграничный вояж с женой, а любовницу оставил дома. Обидевшись, Марья Симоновна переметнулась в стан канцлера.