Молодая Екатерина - Елисеева Ольга Игоревна 19 стр.


По словам прусского посла, Чоглокова была великой сплетницей, чем развлекала Елизавету: "Посему… пока не назначили ее обер-гофмейстериной к великой княгине, присутствовала она безотлучно при туалете императрицы… Низкого рода, злая и корыстная, она, однако же, хороша собой и неглупа. Граф Воронцов был любимейшим из ее избранников. В его отсутствие переменила она привязанности". Как видим, привязанности политические и любовные сплетались в один клубок.

Если верить Мардефельду, у Елизаветы Петровны имелись причины несколько отдалить от себя двоюродную сестру. Последняя приревновала обожаемого супруга к государыне: "Камергер Чоглоков, мелкий дворянин, состоянием обязан жене, коя влюбилась в него, видя, как он танцует на театре. Красота у него вместо ума и достоинств. Тронул он сердце государыни, коя, однако ж, от него отказалась после того, как жена пригрозила, что зарежет его".

Вот с какой женщиной – темпераментной, неумной и корыстной – Екатерине предстояло иметь дело! После назначения четы Чоглоковых к малому двору каждый шаг молодых супругов оказался размерен специальными инструкциями. Эти документы были адресованы обер-гофмейстеру и обер-гофмейстерине, написаны Бестужевым и показаны Елизавете Петровне еще 10 и 11 мая, до открытого скандала. Императрица их одобрила. Как обычно, она не позволила канцлеру одержать полную победу – довести дело до расторжения брака, – а ведь как приятно было бы увенчать союз с Австрией приездом саксонской принцессы вместо прусской интриганки и неверной жены!

Зато в тексте инструкций Алексей Петрович отыгрался вчистую. Не зря Екатерина назвала житье по ним "политической тюрьмой". Поскольку именно великую княгиню считали виноватой в семейной холодности и интригах с прусским королем, наставления ее "надзирательнице" выглядит куда строже:

"Понеже при том Ее Императорское Высочество достойною супругою дражайшего Нашего племянника… избрана, и оная в нынешнее достоинство… не в каком ином виде и надеянии возвышена, как токмо дабы… своим благоразумием, разумом и добродетелями Его Императорское Высочество к искренней любви побуждать, сердце его к себе привлещи, и тем Империи пожеланной Наследник и отрасль… быть могла; а сего без основания взаимной истинной любви и брачной откровенности, а именно без совершенного нраву его угождения, ожидать нельзя; того ради Мы… надеяние имеем, что она… о сем важном виде… с своей стороны… все возможные способы вяще и вяще употреблять не приминет".

При витиеватости стиля основная мысль проведена канц-лером с неукоснительной прямотой и жесткостью: сосредоточить внимание великой княгини на получении от Петра потомства. Все остальное – баловство. Чоглоковой вменялось в обязанность: "неотступно побуждать" великую княгиню к близости с мужем, чтобы она всегда "приветливым поступком, его нраву угождением, уступлением, любовью, приятностью и горячностью обходилась и генерально все то употребляла", чем можно привлечь сердце Петра. Избегала бы "случаи к холодности, оскорблению" и тем снискала "себе самой и своему супругу наисладчайшее житие, а Нам желаемое исполнение Наших полезных материних видов". Обер-гофмейстерина должна была "уважать заставить" великую княгиню мнение супруга "и в несправедливо оказующихся [с его стороны] вещах лучше себе принуждение учинить имеет, нежели прекословием и упрямством к весьма вредительному несогласию… случай подавать".

В аналогичном пункте инструкции для обер-гофмаршала Петру предписывалось только не ругаться с женой на людях: "Чтобы между Их Императорскими Высочествами ни малейшего несогласия не происходило… или же бы в присутствии дежурных кавалеров, дам и служителей, кольми меньше же при каких посторонних, что либо запальчивое, грубое или непристойное словами или делом случилось". Этот текст куда короче и нетребовательнее, чем обращения к великой княгине. Создается впечатления, что как в семейных ссорах, так и в получении наследника ее считали активной стороной. А от Петра добивались только, чтобы он себя прилично вел и берег здоровье.

Инструкция так и дышит мелочной опекой. Обер-гофмейстеру предписывалось следить, чтобы "в кушанье и питье, при тепле и холодном вечернем воздухе, тако ж при движениях" наследник поступал "сходственно с предписанием наших лейб-медикусов". Опасались, чтобы Петр "не разгорячился или же снятием платьев не простудился". Ему надлежало "почасту к себе допущать" врачей, подробно "давать им отповедь" и "благовременно" предупреждать о "легких припадках", могущих стать началом опасных болезней.

Как обычно, обжегшись на молоке, дули на воду. Все плохое с Петром уже случилось: отменить осложнений, полученных после оспы, инструкции не могли. Зато назойливое внимание, состоящее из одних запретов, изрядно портило жизнь.

Любопытно, что аналогичного пункта о здоровье великой княгини нет, хотя он уместен в отношении матери будущего наследника, много болевшей то плевритом, то чахоткой, то зубными воспалениями, то лихорадкой с сыпью. Зато очень подробно и развернуто описывалось, как приглядывать за Екатериной. Чоглокова должна была повсюду следовать за ней "и при том надзирание иметь", чтобы великая княгиня в соответствии "с своим достоинством и респектом" ни с кем не говорила "фамильярно", то есть накоротке, никому не оказывала предпочтения. Кавалеры, дамы и камер-юнгферы "смелости принять не имеют" великой княгине "на ухо шептать, письма, цидулки или книги тайно отдавать, но для того, под опасение всевысочайшего Нашего истязания, единственно к вам… адресоваться имеют". Екатерине запрещалось разговаривать с пажами и комнатными служителями, поскольку это подавало повод "к предосуждению высокого достоинства". А если бы она вздумала "в разговоры их и в шутки мешаться", то Чоглокова должна была "Наше высочайшее негодование о том оказывать".

Что касается Петра, то и ему запрещалось буквально все, чем он до этого развлекался. Следовало препятствовать наследнику заниматься "игранием на инструментах, егерями и солдатами и иными игрушками и всякие штуки с пажами, лакеями или иными негодными и к наставлению неспособными людьми". Возбранялась "всякая пагубная фамильярность с комнатными и иными подлыми служителями", а им – "податливость в непристойных требованиях", под которыми подразумевалось "притаскивание в комнаты разных бездельных вещей". Петр должен был поступать, "не являя ничего смешного, притворного, подлого в словах и минах… чужим учтивства и приветливость оказывал, более слушать, нежели говорить… поверенность свою предосторожно, а не ко всякому поставлять".

Но самый примечательный пункт касался поведения великовозрастного наследника за столом. Обер-гофмаршал должен был следить, чтобы Петр не позволял себе "негодных и за столом великих господ непристойных шуток и резвости", воздерживался "от шалостей над служащими при столе, а именно от залития платей и лиц и подобных тому неистовых издеваний". Из инструкции создается впечатление, что великий князь вообще не умел себя вести. Проанализировавший этот текст Е.В. Анисимов отметил: речь идет не о 6-летнем ребенке, а о человеке, которому шел уже 19-й год.

При внимательном чтении бестужевских запретов и предписаний создается совершенно разный образ Петра и Екатерины. Если великая княгиня чересчур активна и потому за ней требуется глаз да глаз, то наследник как раз инфантилен, невоспитан и нуждается в пригляде, как малый ребенок: вдруг вспотеет и простудится или, расшалившись, плеснет кому-нибудь в лицо соусом.

Между тем можно ли было наказать Петра хуже, чем отобрав у него скрипку и солдатиков? Такие меры уже применялись Брюмером, но безрезультатно, через некоторое время марионетки и скрипка возвращались на свое место. Еще до свадьбы, когда между молодыми складывались теплые отношения, Екатерина писала жениху: "Я посоветовалась с матерью: она имеет большое влияние на обер-гофмаршала и обещала мне устроить так, чтобы Вам было дозволено играть на инструментах… Я бы на Вашем месте с ума сошла, если б у меня отняли все".

Теперь у Петра действительно "отняли все", и он начал звереть. Весной 1747 г. новый обер-гофмейстер запретил кому бы то ни было входить в комнату великого князя без его разрешения. Супруги оказались в полном уединении и, вопреки ожиданиям составителей инструкции, занялись, как писала Екатерина, "он – музыкой, я – чтением. Я выносила все с мужеством, без унижения и жалоб; великий князь – с большим нетерпением, ссорой, угрозами, и это-то и ожесточило его характер и испортило его совершенно; доведенный до того, чтобы только и видеть и иметь вокруг себя своих камердинеров, он усвоил их речи и нравы".

Жить в таком семейном гнезде оказалось невозможно. "Не было дня, чтобы меня не бранили и не ябедничали, – негодовала Екатерина, – то я вставала слишком поздно или одевалась слишком долго, иной раз я недостаточно была около великого князя, а когда я туда чаще ходила, говорили, что это вовсе не для него, но для тех, кто приходит к нему. Я огорчалась и поминутно худела; когда видели, что я опечалена, говорили: "она ничем не довольна", а когда я была весела, подозревали во мне хитрость". Слова Екатерины подтверждал Мардефельд. "Императрица нежно ее любила, – писал дипломат о великой княгине, – до той поры, пока не приняла на веру наветы графа Бестужева и дамы Чоглоковой".

"Если бы все эти неудовольствия и выговоры, которые мне делали, шли прямо от императрицы ко мне, – рассуждала наша героиня, – или через доверенных лиц, я имела бы меньше огорчения, но большею частью мне посылали говорить самые неподходящие и самые грубые вещи через лакеев и камер-юнгфер". Это тоже была форма оскорбления. Зимой 1748 г., камергеру Михаилу Овцыну на куртаге было приказано передать великой княгине, "что все, что я ни делаю, глупо, что при этом я воображаю, что очень умна, но что я одна так думаю о себе, что я никого не обману и что моя совершенная глупость всеми признана и что поэтому меньше надо обращать внимание на то, что делает великий князь, нежели на то, что я делаю".

Посылка гневной тирады – Екатерина глупа – вовсе не соответствует выводу – за ней нужно следить. Инструкции тоже четко показывали, за кем предполагалось надзирать в первую голову.

Глава 6
"НАСТОЯЩЕЕ РАБСТВО"

Если читатель думает, что на сем дело с Чернышевыми или переписка с матерью для великой княгини закончились, то он еще не разобрался в характере нашей героини. Останавливать ее инструкциями было то же самое, что стрелять сухим горохом по воробьям: можно подбить лапку, но не лишить крыла.

Зимой наступившего 1747 г. Тимофей Евреинов по секрету передал госпоже, что "Андрей Чернышев и его братья находятся в Рыбачьей слободе, под арестом на собственной даче императрицы". Без сомнения, Елизавета Петровна не удовлетворилась исповедью молодых: при ее подозрительном характере "невинное простодушие" невестки только настораживало. Кроме того, имелся резон расспросить лакеев о связях Петра Федоровича со шведским двором. Заметим, камердинеров держали не в Тайной канцелярии – это сразу стало бы известно при дворе, а лишней огласки стоило избежать.

На Масленой неделе Тимофей катался в санях с женой, свояком и свояченицей. Заехали в Рыбачью слободу и зашли погреться к знакомому управляющему имением. Там заспорили о дне, на который в этом году приходилась Пасха. Управляющий взялся разрешить сомнения, "стоит только послать к заключенным за святцами". Принесли книгу, свояк Евреинова открыл ее, и первое, что увидел, – имя Андрея Чернышева.

"Я ЗАМИРАЛА ОТ БОЯЗНИ"

История в духе рассказов про разбойников, которыми зачитывался великий князь. Но Евреинов убедительно просил госпожу ничего не говорить мужу, "потому что вовсе нельзя было полагаться на его скромность". Вспомним, Екатерина говорила, что Петр умел хранить тайны, "как пушка выстрел". Штелин подтверждал такую характеристику: "Употреблены были все возможные средства научить его скромности, например, доверяли ему какую-нибудь тайну и потом подсылали людей ее выпытывать".

Эта черта странным образом сочеталась в Петре со скрытностью. Финкенштейн с удивлением отмечал: "Разговор его детский, великого государя недостойный, а зачастую и весьма неосторожный… Слывет он лживым и скрытным, и из всех его пороков сии, без сомнения, наибольшую пользу ему в нынешнем его положении принести могут; однако ж, если судить по вольности его речей, пороками сими обязан он более сердцу, нежели уму". Петр – это ходячее недоразумение – оказался болтлив и замкнут одновременно. "Он был очень скрытен, – писала Екатерина, – когда, по его мнению, это было нужно, и вместе с тем чрезвычайно болтлив, до того, что если он брался смолчать на словах, то можно было быть уверенным, что он выдаст это жестом, выражением лица, видом или косвенно". Словом, на Петра нельзя было положиться.

Во время Великого поста пришла весть, что скончался отец Екатерины принц Христиан-Август. Для нашей героини это было большим ударом, она любила родителя, но уже больше года не могла с ним переписываться. "Мне дали досыта наплакаться в течение недели; но по прошествии недели Чоглокова пришла мне сказать, что довольно плакать, что императрица приказывает мне перестать, что мой отец не был королем. Я ей ответила, что это правда, что он не король, но что ведь он мне отец; на это она возразила, что великой княгине не подобает долее оплакивать отца, который не был королем". Этот эпизод обычно понимают в прямом смысле: Елизавета приказывала невестке перестать лить слезы по слишком мелкому человеку. На самом деле речь шла об этикетных вопросах: сколько царевне прилично затворяться в своих покоях и облачаться в траур. "Наконец постановили, что я выйду в следующее воскресенье и буду носить траур в течение шести недель". Дольше следовало одеваться в черное только в случае кончины коронованной особы.

Однако именно на этикетном поле великую княгиню задели особенно больно: ни один иностранный посланник не выразил ей официального соболезнования. Это было настоящее оскорбление – дело рук Бестужева. А чтобы обратить на него внимание публично, канцлер устроил маленький скандал. Он заставил обер-церемониймейстера графа Ф.М. Санти написать императрице, будто великая княгиня возмущена отсутствием соболезнований. Елизавета пришла в ярость и послала свою вечную Эриду – вестницу раздоров – Чоглокову сказать невестке, что та слишком горда. Санти уличили во лжи, Екатерина оправдалась. "Я взяла себе за непоколебимое правило ни на что и ни в коем случае не претендовать", – писала она. Но поскольку в объяснениях участвовали и камергер Н.И. Панин, и вице-канцлер М.И. Воронцов, укрыть нанесенную пощечину царевна не могла. Теперь уж все обсуждали пренебрежительное отношение иностранных дворов к великой княгине.

Весной с переездом в Летний дворец произошли дополнительные рокировки в окружении. Оказались удалены камер-юнкеры граф П.А. Дивьер и А.Н. Вильуа, поскольку, как пишет Екатерина, "великий князь и я к ним благоволили". Горькая участь – благоволить к людям, зная, что они на тебя доносят, – ведь других-то все равно нет. Эти были хотя бы учтивы. Пост библиотекаря пришлось оставить и Штелину, который сдал "библиотеку его высочества придворным служителям и подобным людям".

"Это было дело рук Чоглоковых, – замечала Екатерина, – которые… следовали инструкциям графа Бестужева, которому все были подозрительны и который любил сеять и поддерживать разлад всюду, из боязни, чтобы не сплотились против него".

Новые люди – новые отношения. Ни на кого великокняжеская чета не могла положиться. Поступило строжайшее запрещение "доводить до нас малейшее слово о том, что происходило в городе или при дворе". Молодых отгородили непроницаемой стеной от всего мира. Но именно тогда Екатерина поняла, что запретительные меры – самые неэффективные. Обнаружилась масса народу – совершенно не заинтересованного в интригах и не близкого к малому двору, – который находил истинное наслаждение в нарушении запретов. Любимой национальной игрой оказались вовсе не карты, как до того подозревала наша героиня. Власть обожала надзирать и пресекать, а подданные уклоняться и обходить ее приказы. Стоило чему-нибудь случиться, как фрейлина ли, лакей ли, случайный ли гость Чоглоковых спешили оповестить великокняжескую чету о делах внешнего мира. И все это под страхом "высочайшего истязания".

"Отсюда видно, – писала Екатерина, – что значат подобные запрещения, которые никогда во всей строгости не исполняются, потому что слишком много лиц занято тем, чтобы их нарушить. Все окружавшие нас до ближайших родственников Чоглоковых старались уменьшить суровость такого рода политической тюрьмы, в которой пытались нас держать. Даже собственный брат Чоглоковой, граф Гендриков, и тот часто вскользь давал мне полезные и необходимые сведения". Удивительно ли, что Екатерина, так старавшаяся стать русской, переняла эту манеру? Нарушение запретов сделалось для нее и развлечением, и способом жизни. Щекотало нервы.

В декабре 1748 г., когда разворачивалось дело Лестока, крайне опасное для малого двора, братьев Чернышевых выпустили из заключения. Видимо, они не сообщили ничего важного, держали рот на замке, поэтому их все-таки решили, как и предполагалось ранее, отправить поручиками в отдаленные полки. Но пока бывших лакеев только перевели в "Смольный дом", принадлежавший императрице, и оставили под караулом. Андрей вспомнил навыки обращения с Крузе и применил их к часовым. "Старший из троих братьев напаивал иногда своих сторожей и ходил гулять в город к своим приятелям. Однажды моя гардеробная девушка-финка… принесла мне письмо от Андрея Чернышева, в котором он меня просил о разных вещах… Я не знала, куда сунуть это письмо… я не хотела его сжечь, чтобы не забыть того, о чем он меня просил… Уже очень давно мне было запрещено писать даже матери; через эту девушку я купила серебряное перо с чернильницей. Днем письмо было у меня в кармане; раздеваясь, я засовывала его в чулок, за подвязку, и прежде чем ложиться спать, я его оттуда вынимала и клала в рукав; наконец, я… послала ему, чего он желал… и выбрала удобную минуту, чтобы сжечь это письмо".

В отношении Чернышева Екатерина повела себя так же, как и в отношении Жуковой. Не оставила своей помощью, хотя очень рисковала. Эта черта – поддерживать тех, кто ей служил и пострадал за нее, – выгодно отличала великую княгиню от мужа, всегда боявшегося сказать императрице слово в защиту своих приближенных. Исчезая из его комнаты, они точно исчезали из жизни, наследник не смел пальцем пошевелить для того, чтобы разузнать об их участи. Это давало повод упрекать его в неблагодарности, что не преминул сделать Финкенштейн: "Неблагодарность, коей он отплатил старинным своим слугам, и в особенности графу Брюммеру, мало делает чести его характеру".

Назад Дальше