* * *
В январе 1860-го в концерте прозвучит Скерцо В-dur, встреченное публикой с большой теплотой. Оно заслужит и добрый отзыв известного музыкального критика Серова. Тот назовет оркестровую пьесу молодого композитора "весьма хорошею", но "слишком короткою". Похоже, это замечание слегка смутило Мусоргского. Когда в ноябре Дмитрий Стасов готов был посодействовать исполнению хора из "Эдипа", Модест Петрович отказался. Ему казалось, что хор короток и требует вступления. В апреле 1861-го, в Мариинском театре, он все-таки прозвучит. Это был особый концерт, почти сплошь премьеры - "Торжество Вакха" Даргомыжского, увертюра к трагедии "Король Лир" Балакирева, отрывок из "Кавказского пленника" Кюи, хор из "Эдипа" Мусоргского. В первый раз исполнялся и "Марш пилигримов" Берлиоза. Мусоргский словно бы становился в балакиревском кружке уже немного "взрослым". Тем более, что куда-то исчез Гуссаковский, с которым они до сих пор были "младшими", а вместо него появился совсем юный Николай Римский-Корсаков. Воспитанник Морского училища благоговел перед Милием, в новой компании он поначалу чувствовал себя зачарованным - и разговорами, и неожиданными, смелыми суждениями. Балакирев к новичку отнесся с большим вниманием. Пройдет немного времени, и он будет уже опекать юного композитора как чадолюбивый отец. Наставлять будет не только в музыке, но и в литературе, критике, истории. По окончании училища гардемарин Николай Римский-Корсаков уйдет в кругосветное плавание. Балакирев не оставит своего учительства и в письмах. Да и смог бы Корсаков во время плавания сочинять свою Первую симфонию, если б не эти заботливые послания?
Вскоре после исчезновения юного гардемарина у Балакирева появится еще один ученик. Корсакова он был старше аж на десять лет. Балакирева - на четыре. То был все тот же Александр Порфирьевич Бородин. Здесь, у Милия, он вновь встретил давнего своего знакомца Модеста Петровича:
"Мусоргский тут уже сильно вырос музыкально. Балакирев хотел меня познакомить с музыкою своего кружка, и прежде всего с симфонией "отсутствующего" (это был Римский-Корсаков, тогда еще морской офицер, только что ушедший в далекое плавание в Северную Америку). Мусоргский сел с Балакиревым за фортепиано (Мусоргский на primo, Балакирев на secondo). Игра была уже не та, что в первые две встречи. Я был поражен блеском, осмысленностью, энергией исполнения и красотою вещи. Они сыграли финал симфонии. Тут Мусоргский узнал, что я имею кое-какие поползновения писать музыку, стал просить, чтобы я показал что-нибудь. Мне было ужасно совестно, и я наотрез отказался".
Наступит время, когда Александр Порфирьевич начнет показывать свои произведения. И новые друзья будут со странным чувством приходить к нему на квартиру или в лабораторию, которая находилась совсем рядом с его жильем, через лестничный пролет. Они видели, как Бородин, обставленный разными реактивами, сидит над колбами, перегоняя из одной в другую по трубке бесцветный газ. Прозвище "алхимик" должно было прийти с неизбежностью. Но странный профессор Бородин, игравший на виолончели, гобое и флейте, неплохо владевший фортепиано, сидевший в лаборатории, мыча какую-то свою музыку, обладал еще одним замечательным свойством. Он был классически рассеянным человеком. И о нем ходили легенды. Забывал имя жены-пианистки, которую очень любил. Иной раз мог забыть и собственную фамилию. Один из самых курьезных анекдотов представил Бородина, который в отсутствии жены встречал дома гостей. В середине вечера он мучительно заскучал, вышел в прихожую, стал одеваться. Одна дама из приглашенных, увидев его, спросила с изумлением: "Александр Порфирьевич, куда ж это вы?" И рассеянный профессор Бородин, покачав головой, ответил: "Такая скучища! Пойду-ка я домой. Да и вам, голубушка, советую".
Балакирев, Кюи, Мусоргский, Бородин и ушедший в дальнее плавание Римский-Корсаков. Рядом - громогласный Стасов. Таким стал кружок в начале 60-х годов. Таким он и войдет в историю музыки. Поначалу они в своих пристрастиях и антипатиях были почти революционерами. Это и запечатлеет самый младший, аккуратный и собранный Корсаков уже на закате своих дней:
"Вкусы кружка тяготели к Глинке, Шуману и последним квартетам Бетховена. Восемь симфоний Бетховена пользовались сравнительно незначительным расположением кружка. Мендельсон, кроме увертюры "Сон в летнюю ночь", "Hebrieden" и финала октета, был мало уважаем и часто назывался Мусоргским "Менделем". Моцарт и Гайдн считались устаревшими и наивными; С. Бах - окаменелым, даже просто музыкально-математической, бесчувственной и мертвенной натурой, сочинявшей как какая-то машина. Гендель считался сильной натурой, но, впрочем, о нем мало упоминалось. Шопен приравнивался Балакиревым к нервной светской даме. Начало его похоронного марша (b-moll) приводило в восхищение, но продолжение считалось никуда не годным. Некоторые мазурки его нравились, но большинство сочинений его считалось какими-то красивыми кружевами и только. Берлиоз, с которым только что начинали знакомиться, весьма уважался. Лист был сравнительно мало известен и признавался изломанным и извращенным в музыкальном отношении, а подчас и карикатурным. О Вагнере говорили мало. К современным русским композиторам отношение было следующее. Даргомыжского уважали за речитативную часть "Русалки"; три оркестровые его фантазии считали за курьез и только ("Каменного гостя" в ту пору не было); романсы "Паладин" и "Восточная ария" очень уважались; но в общем ему отказывали в значительном таланте и относились к нему с оттенком насмешки. Львов считался ничтожеством. Рубинштейн пользовался репутацией только пианиста, а как композитор считался бездарным и безвкусным. Серов в те времена еще не принимался за "Юдифь", и о нем молчали".
Дальнейший их путь - борьба, сомнения, новые симпатии и антипатии. И за кругом пристрастий запечатлевался собственный путь. Сначала будто бы общий. После - у каждого свой.
Прорастание
Реформа 1861 года не принесла ожидаемого результата крестьянству Российской империи. Ударила и по землевладельцам. Большую часть забот более деловой Филарет возьмет на себя. Но в его отсутствие, с мукою, в многочисленные дела по имению вынужден был вникать и Модест. В письмах Балакиреву 1861-го - отписка за отпиской: то должен "лететь к двум дельцам", то "разные народы понаехали по нашему делу и задержали", то по тому же делу должен мотаться чуть ли не целый день.
Разделить землю, луга, леса, - приготовить к размежеванию, да так, чтобы ни одна сторона не была в накладе, "с утверждением полюбовных сказок"… Документ запечатлел, что Мусоргские - особенно Филарет, он официально носил титул "мирового посредника" - сделали это самым достойным образом. Братья горели желанием отпустить крестьян без притеснений. Похоже, к тому времени и относилась фотография, что затерялась в дали времен, оставив по себе лишь воспоминание: Филарет и Модест в крестьянских штанах и рубахах. Это позже, в 1881 году, Филарет Петрович, разочарованный своими народническими порывами, бросит в записочке о своем брате Модесте странную фразу: "…всегда относился ко всему народному и крестьянскому с особенною любовью, считал русского мужика за настоящего человека (в этом он горько ошибался)". К тому времени Филарет поймет, что реальный народ не всегда похож на притесняемого праведника, которых рисовали русские писатели. Но Мусоргский был из породы мужиколюбцев.
"…Крестьяне гораздо способнее помещиков к порядку самоуправления - на сходках они ведут дело прямо к цели и по-своему дельно обсуждают свои интересы; а помещики на съездах бранятся, вламываются в амбицию, - цель же съезда и дело уходят в сторону", - это из письма Милию, посланного из Торопца 10 июня 1863 года.
"И что здесь или у нас за помещики! Что за плантаторы!" - это спустя почти две недели из того же Торопца - Цезарю. Свое сословие Мусорянин очерчивает едко и насмешливо: бессмысленные спичи и заявления в дворянском собрании, способные закончиться дракой, слезливые восклицания об утраченных правах, злая брань и потрясение кулаками с воплями о разорении. "Позволены дворянам собрания - они и собираются; позволено им ратовать о своих делах и делах земства - они и ратуют…" - Мусоргский подтрунивает над дворянством точно так же, как будет со злым весельем говорить об интеллигенции Блок в 1918-м. И это сказано Модестом Петровичем невзирая на то, что реформа уже сказалась на их собственной семье.
В начале 1862 года мать Мусоргского, Юлия Ивановна, уезжает в деревню: жить в столице уже дорого. Братья Мусоргские тоже наведались тогда в родные места. Пребывание было недолгим, но одно мимолетное впечатление для Модеста Петровича оказалось почти судьбоносным.
Был ясный зимний день. Солнце, голубое небо, сверкающий снег. Что это был за праздник - масленица? Целая толпа мужиков двигалась по полю. Они шагали по сугробам, тяжело, настойчиво. Ноги проваливались. Мужики выкарабкивались и столь же трудно шагали дальше. Стасов донес рассказ композитора об этом ярком впечатлении. Жаль только, что заодно "причесал" речь Мусоргского под тон своей статьи:
- …Это было все вместе и красиво, и живописно, и серьезно, и забавно. И вдруг вдали показалась толпа молодых баб, шедших с песнями, с хохотом по ровной тропинке. У меня мелькнула в голове эта картина в музыкальной форме, и сама собою неожиданно сложилась первая "шагающая вверх и вниз" мелодия a la Bach: веселые, смеющиеся бабенки представились мне в виде мелодии, из которой я потом сделал среднюю часть, или trio. Но все это - in modo classico, сообразно с тогдашними моими музыкальными занятиями.
Однажды художник Суриков увидит черную галку на белом снегу. И воображение нарисует картину, которую он перенесет на полотно: снег, толпа людей, в середине - сани, в них - боярыня Морозова со страстным словом на устах. В поднятой руке запечатлен символ старой веры - двоеперстие.
У Мусоргского зрительное впечатление часто предшествует музыке. Так будет во многих вокальных произведениях, так появятся на свет и "Картинки с выставки", и многие фортепианные пьесы - будь то "Швея", "Гурзуф" или "Байдары". Интермеццо си минор Мусоргского "угловатостью" темы может напомнить Баха (хотя бы его си-минорный концерт для клавесина с оркестром), но движение мелодии, ее тяжесть и "замедленность" - совершенно своеобычные. А уж "бабы с платочками" - это совсем русское, разве что некоторые "обороты" отдаленно напомнят "пасторальные" эпизоды из музыки Бетховена.
Интермеццо "в классическом духе" появится лишь через год, да еще и в усеченном виде. Средняя часть затвердеет в нотах много позднее. Но увиденное и - внутренним ухом - услышанное скоро начнет воплощаться в жизни.
* * *
В марте 1862-го он живет в селе Волок Холмского уезда Псковской губернии. Мать ли Модеста Петровича, сами ли братья Мусоргские списались с дальними родственниками? Покойный Лука Иванович Кушелев был как-то связан с Чириковыми. Его вдова, Наталия Егоровна, захотела детей своих приохотить к роялю. От Карева до Волока было не так уж далеко, и молодой музыкант оказался весьма кстати. Кажется, Мусоргский - даже и в то время человек с весьма скромными средствами, но никогда не стремившийся зарабатывать игрой на фортепиано, - все-таки получал от хозяйки за уроки какую-то плату. По крайней мере, он с Балакиревым смог помочь деньгами двум мальчишкам (событие почти непроницаемое для истории), чтобы дать им возможность учиться. Эхо благородного поступка прозвучит в одном из писем к Милию: "Эти мальчики легко и ясно примут впечатления. Ведь надо себе представить - чего, чего не натыкают профессора в молодую голову и чего не переломает эта голова, прежде чем окажется способной выбросить ненужное и остаться при необходимом".
Жизнь в Волоке - снег, мороз, ветер. Он встает в восемь, ложится в одиннадцать. Балакиреву в письме поясняет:
"Жду с нетерпением весны - начать лечение, - пора взяться за ум, полно небо коптить, надо работать, надо дело делать, а делать его можно в нормальном настроении духа, в лихорадочном можно только трястись, да фантазировать и тратить силы понапрасну".
Дом стоял у реки Сережи, на крутом берегу. Когда придет весна, он окажется отрезанным от остального мира из-за распутицы. Пока композитор сам ищет уединения. Дети хозяйки "тыкают пальцами", подбирая аккорды, их учитель пытается начать новую жизнь. И письмо к Милию иной раз может напомнить исповедь:
"Когда меняешь обстановку и окружающую среду, - освежаешься; прошлое очищается, становится рельефнее, и тогда смело разбирай прожитое. Попавши, вследствие отъезда в деревню, в такое положение - я вижу, что хотя от дела не бегал, но делал по российской лености мало; к таланту своему особенного доверия не имею, хотя и не сомневаюсь в нем, а потому по силам работать хочу и буду, но приискиваю еще род занятий, где я был бы полезен".
Частый собеседник Мусоргского - воспитатель детей хозяйки, "горячий пруссак", - как он заочно отрекомендовал его Балакиреву, - "светлая и развитая голова, господин чрезвычайно энергичный и деятельный". Немец уверяет Мусоргского, что "полудремота" Модеста Петровича - от застоя крови, вытаскивает композитора на прогулки, и недавно зазвучавшее в сознании "Интермеццо", еще не записанное нотами, уже воплощается въяве: они таскаются по сугробам "по пояс в снегу". Воспитатель оказался и неплохим музыкантом. Мусоргского он "потчует фужками Баха", одна из которых "купно с прелюдом" вызывает в нем исключительно приятное чувство.
С каким чувством читал Балакирев эти признания о "фужках Баха", если в кружке как-то уже привыкли считать Иоганна Себастьяна "сочиняющей машиной"? В своих симпатиях Мусоргский явно выбивался из признанных симпатий кружка. Впрочем, выбивался он даже из круга собственных пристрастий. Похоже, добрый его знакомый, как многие немцы, был довольно-таки сентиментален. На день рождения Модеста Петровича "горячий пруссак" приготовил стихи "с наколотым бутоном розы". Мусоргский был растроган, хотя про себя не мог не покачивать головой: "…немец! совсем немец!" По счастью, и стихи вышли неплохие. Балакиреву эпизод опишет с юмором ("автор слишком умен, чтоб сравнивать меня с розой"); однако заметит, что чувствительный, но глубокий его собеседник заставил как-то по-новому взглянуть на русских немцев и немцев вообще (ученых и художников Модест и ранее выделял: "…те особа статья").
Письма Мусоргского - все три были посланы Балакиреву - главный источник сведений его деревенской жизни. Хозяйка дома, ее дети, немец-гувернер - это все, кто из обитателей дома ожил в его посланиях. Какое-то время здесь жил и Кито, но в апреле брат композитора отправится в Питер.
Покойный хозяин имения, Лука Иванович Кушелев, был человеком премного образованным, мог изъясняться на четырех европейских языках, держал богатую библиотеку. Одна из книг - "Система природы" французского материалиста Поля Гольбаха - тоже станет персонажем одного из писем.
Однажды для сестры Глинки Мусоргский составит кратенький список собственных сочинений в хронологическом порядке. Напротив года 1862-го на месте перечня стоит полу-загадочная фраза: "Приводил мозги в порядок и снабжал их хорошими сведениями". Гольбах, конечно, был частью этих "сведений". Мусоргский расскажет Милию даже историю этого философского сочинения: "После первой революции книга была приговорена во Франции (смердящей тупостью католиков и деспотов-диктаторов и президентов) к аутодафе. О французы! о республиканцы! Как и водится, большая часть экземпляров спасена раньше исполнения дурацкого приговора".
Но "приводить мозги в порядок" - это не только читать автора, который излагает свои мысли "свободно, светло и с большим знанием дела", но и вычитывать из него свое - "касательно природы вообще и человеческой в особенности". Человеческая природа интересует Мусоргского с самых разных точек зрения. Как раньше он вчитывался в физиогномиста Лафатера и читал его письма о возможности общения с душами умерших, так теперь на ту же сущность Мусоргский пытается смотреть через теоретические "очки" материалиста Гольбаха, у которого душа от тела неотделима, да и сама интеллектуальная жизнь человеческого существа есть лишь особая деятельность именно тела.
Когда-то в юные годы Мусоргский не без увлечения читал немецких мыслителей. После был разочарован их чрезмерной рассудочностью: они словно отрывались от живого прикосновения к реальности, прячась за специально выдуманную терминологию. Теперь книга Гольбаха - "приятна тем, что не пахнет философской замкнутостью, которая впускает в свой круг только знакомых с терминами и догмами разных философских шаек".
На "систему природы" Мусоргский не смотрит как на сочинение, открывшее последнюю истину. Книга эта видится лишь частью мировой мысли: "Она имеет, кроме того, интерес исторический, постепенного развития человеческих познаний в природе". И если понять самую основу симпатии композитора к этому труду - она зиждется на его неприятии навязанных представлений и нелюбви ко всякой несамостоятельности.
В Мусоргском жило одно особое чувство, которое со временем все более развивалось, уточнялось, выплескивалось в письма, в творчество. Всё нужно делать по-своему. Думать о том или ином предмете - по-своему, читать книгу - по-своему (вычитывая многое за строками), сочинять - тем более по-своему. Отсюда его крайняя нелюбовь по всему "школярскому" и "профессорскому", к навязанным правилам ("чего, чего не натыкают профессора в молодую голову"). Он и в жизни и в творчестве был стихийный интуитивист - всё постигал прозрениями, как прозрениями всего и достигал. На этом пути были "к месту" и Лафатер, и Гольбах, и уголовные процессы во Франции (которыми он скоро займется), и Дарвин (от которого он в свой час придет в восторг), и мудрый Пушкин, и пронзительный Лермонтов, и вечный литературный спутник Модеста Петровича - странный, непостижимый Гоголь.
Это упрямое стремление к самостоянию вызовет насмешки друзей, которые будут даже сомневаться иной раз в его умственных способностях, издевательства врагов, вечно уличавших его в дилетантизме, и восхищение потомков. "Быть самим собой" - не столь уж сложная истина. Но следовать ей - всегда и во всем - очень трудно. И вот Мусоргский - вкупе с Балакиревым - помогает получить образование мальчишкам и радуется, что их головы нельзя забить "разными доктринами"; он спрашивает Балакирева о музыкальной жизни - и здесь тоже стоит за самостояние.