Мусоргский - Сергей Федякин 26 стр.


Срыв назревал. Весною, измученный безденежьем и неудачами, раздерганный между уроками и БМШ, Балакирев вдруг окажется у гадалки. Римский-Корсаков оставит упоминание об этих "мистических похождениях" Милия. "Прорицательницей" была молодая женщина с черными глазами. Шестакова однажды ее увидит и будет после уверять, что странная гадалка просто влюбилась в Милия и потому не хотела его от себя отпускать.

Балакирева мучила судьба концертов Школы. Ему хотелось узнать о намерениях его врагов. С черноокой вещуньей они сидели в жутком полумраке, ворожея смотрела в зеркало, видела какие-то лица. И - толковала: кого видит, чего эти люди хотят. Этот белокурый зла не желает, а черный замышляет что-то дурное. Бедный Милий, которого пугала и темнота, и загадочное зеркало, и сама гадалка, начинал впадать в отчаяние…

* * *

Странные наплывы времен. Рождается что-то одно, происходит нечто иное, готовится третье… По прошествии многих лет кажется, что это - разные времена и разные сюжеты. На самом деле одно время может существовать в другом, в третьем, в четвертом. Времена сходятся, события пересекаются. Балакирев отдается борьбе, потом медленно погружается в темную мистику. Мусоргский сначала весь в русской истории, в Пушкине, в своем "Борисе", потом - словно выныривает из работы в живую жизнь. Стасов корит Балакирева за идею пригласить в концерты БМШ Аделину Патти и тут же вносит совсем особую краску в этой отповеди: "Знаете ли: Вы теперь уперлись, точно Мусоргский со своим "Борисом". Хорошо, говорит, да и только. Хоть кол на голове теши".

"Борис" и вправду был оперой ни на что не похожей. Музыка Стасову конечно же была по сердцу. Но - ни одной заметной героини! Таких опер и вправду еще не бывало. Кажется, он уже внушал Мусорянину, что женская роль необходима. Кажется, и Мусоргский подумывал о введении картин с Мариной Мнишек. Но законченный вариант все-таки виделся ему вполне состоявшимся.

Как это могло соединиться: странное помутнение Балакирева, творческая раскрытость Мусоргского и удивительные музыкальные вечера?

В 1869 году Мусоргский частенько напоминал затворника. Весь был поглощен своим сочинением. С друзьями виделся, кое-что показывал из сочиненного, но "вытянуть из берлоги", - как обронил Стасов, - Мусорянина не всегда было возможно. После того, как в декабре была оркестрована последняя сцена, стоило еще раз всё пересмотреть, прежде чем отдавать оперу в репертуарный комитет. И всё же точка была поставлена. И теперь он уже сам ищет общения.

Как иногда бывает, - особенно среди небольших содружеств, - в воздухе 1870-го словно было разлито какое-то общее настроение. Они встречались у Шестаковой, у Кюи, у Пургольд, навещали друг друга, вместе отправлялись в концерты. И всё было какое-то особенное.

Вечер вечеру - рознь, иной будешь долго готовить, а он выйдет неслаженным и неинтересным, другой, почти случайный, вдруг окажется удивительным. Но в 1870 году - и в январе, и в феврале, марте, апреле, мае - вечера выдавались особенно замечательные. Чаще всего собирались у Пургольдов или у Людмилы Ивановны Шестаковой. Но и других встреч было немало. Мусоргский и Римский-Корсаков навещали Бородина, Мусоргский - Балакирева (в записной книжке Милия то и дело мелькала запись: "В 7-мь придет Мусоргский"), Круг их всё расширялся, композиторов новой русской школы принимала у себя и замечательная певица Мариинки Юлия Федоровна Платонова, и меццо-сопрано из консерватории Алина Александровна Хвостова. В мае начнутся музыкальные вечера в семье художника Константина Маковского… И всё же самые теплые встречи - в малом кругу.

Людмила Ивановна припоминала, как собирала у себя всю компанию, с удовольствием слушала музыку и горячие беседы, держа в руках свое рукоделие. Ложилась она рано, и когда откладывала работу в сторону, Модест Петрович объявлял всей честной компании: "Первое предостережение дано". Еще немного посидев, Шестакова вставала взглянуть на часы. Тут Мусоргский провозглашал:

- Второе предостережение, - третьего ждать нельзя.

И со смехом прибавлял:

- А то скоро нам скажут: "Пошли вон, дураки!"

Фразы из "Женитьбы", как и других сочинений Гоголя, могли сорваться с его языка в любую минуту. И здесь, в трепете их позднего общения, вставал образ испуганной Агафьи Тихоновны в окружении женихов и настойчивого, пронырливого Кочкарева с его науськиванием.

Людмила Ивановна улыбалась, но чувствуя, как им не хочется расходиться, как им хорошо вместе, позволяла остаться еще. Рядом с ними она и сама отдыхала душой.

Всего же чаще их принимало семейство Пургольд. Стасов мог черкнуть Александре Николаевне, что в скором времени их дому "грозит большое нашествие - вся наша музыкальная компания", а в ответ получить от нее записочку: "Для меня нет большего удовольствия, как видеть всех наших милых разбойников у нас".

"Разбойники", "милые разбойники", "хорошие разбойники", "разбойничья компания" - это обо всех. И с особой домашней теплотой звучали их прозвища: Сила - это Балакирев, Римский-Корсаков - Искренность или Морской разбойник, Мусоргский - Юмор или Тигра, Кюи - Едкость (его сестры недолюбливали). Стасов и Лодыженский звались так же, как уже установилось ранее в кружке, - Бах и Фим, да и Кюи иногда назывался по-старому: Квей. Степенный, уравновешенный Бородин, похоже, казался слишком солидным для прозвища: ему так ничего и не подобрали. Разве что можно было повторить за мужчинами: "Алхимик".

Но и самих сестер наделили прозвищами. Обе вместе - "Пурганцы", "музыкальные барышни", "Шаши". По отдельности - Александра Николаевна - "Шаша с шиньоном" или "Донна Анна-Лаура" (за исполнение обеих ролей из "Каменного гостя" - и донны Анны, и Лауры), Надежда Николаевна - "шаша без шиньона" или "Оркестр" (за особо важную роль в кружке - аккомпанемент или исполнение фортепианных переложений).

Притягательность вечеров чувствовали не только всегдашние посетители или их друзья. Кажется, даже на расстоянии можно было почувствовать этот особый "музыкальный воздух" Все чаще начинает мелькать имя Чайковского. Балакирев принес как-то раз показать его "Ромео и Джульетту". Начало и конец увертюры не вызвали большого энтузиазма у кружка, но любовная тема Des-dur привела всех в восхищение, "Бах" даже заявил в увлечении: "Вас было пятеро, а теперь стало шесть". Чайковский, кажется, так и не узнал об этом отзыве, Балакирев письмо набросал, но так и не отправил. Вообще, Петр Ильич испытывал некоторую ревность к мнениям питерцев о своих сочинениях, ему казалось (и не без оснований), что его недооценивают. И все-таки к общению с Милием его очень тянуло. В мае он появится на вечере у Шестаковой, где услышит и балакиревского "Исламея", и отрывки из "Бориса Годунова", и "Море" Бородина, да и сам исполнит "Ромео и Джульетту". А когда Стасов заикнется в послании к "Пурганцам", не захотят ли они тоже устроить вечер с Чайковским (тот готов даже отложить отъезд свой в Париж), - Александра Николаевна ответит со знакомой восторженной интонацией: "Мы очень, очень рады познакомиться с новым разбойником, тем более, что это доставит нам случай снова увидеть у нас всех наших милых, хороших разбойников".

Кружок живет встречами, которых в этом 1870-м выпало, наверное, как ни в каком другом. Встреча за встречей, и каждая кажется замечательной. Все было знакомо в этих вечерах: показывались новые сочинения, тут же исполнялись, обсуждались. Корсаков изображал отрывки из "Псковитянки", Бородин дивился, с каким восторгом слушают его новые романсы, Мусоргский знакомил с "Борисом". К тому же Квей с Корсинькой довершили "Каменного гостя", опера Даргомыжского ждала своего исполнения и, разумеется, и она зазвучит на этих встречах. Но за всеми приятными особенностями вечеров, которые давно уже были знакомы, проступало что-то необыкновенное. Быть может, всего лучше этот воздух весны 1870-го отразится в майском письме Шестаковой к Никольскому, который был тогда за границей:

"В воскресенье вечером я была у Пургольд и мне не было скучно, и оттуда в 1 час ночи меня провожали до дому, не только наша компания, но и хозяева и их гости; нас было до 20 человек, и, верно, живущие по тем улицам, слыша говор и смех, думали, что это толпа пьяных".

Мусоргский с Владимиром Васильевичем уже давно общались на своем шутейном языке, вворачивая "старинные" словеса и обороты, величая друг друга: "Дяинька". И в письмах Шестаковой к Никольскому "дяинькой" назван Мусоргский: "Вчера были у меня две Пургольд, Корсинька, Милий, Бах, Дяинька Ваш, Палечек и Петров. Музыки и пения было много, и мне было хорошо. Но жаль, что Вы не слыхали… Что выделывает Ваш дяинька с Пургольдами, что он только говорит, просто ужас; а потом вполголоса при них нашептывает мне тихо (вроде Баха): "С ними можно сделать все, что только угодно, они не поймут"; чудил ужасно, я только удивлялась ему; никогда я его таким не видала".

Всё запечатлелось. И расширение знакомого круга (тенор Осип Палечек, знаменитый бас Осип Афанасьевич Петров). И какая-то общая "опьяненность". И необыкновенное, "чудаческое" состояние "дяиньки" Мусоргского.

Воздух весенних встреч окрашивался в особенные тона: несомненная взаимная симпатия Корсиньки и "милого Оркестра", менее отчетливое, полускрытое, опутанное шуточками теплое чувство между "Юмором" и донной Анной-Лаурой.

Обилие вечеров в это полугодие - и всеобщая приподнятость, особая чуткость друг к другу. Каждому хотелось послушать, что сочинили остальные, услышать сызнова ранее написанное, говорить о музыке, о той новой музыке, которая ими же и создавалась. Удивительно ли, что они тепло отзывались друг о друге, иной раз даже преувеличенно расхваливая то или иное сочинение. Что же говорить, если речь шла о вещи настоящей? Бородин черкнет однажды в письме жене о своей только что законченной балладе "Море": "Балакирев и Кюи в восторге, о Корсиньке и Мусоргском нечего и говорить. Пургольдши - с ума сходят от этой вещи. Бах - неистовствует до последней степени… Щербачев усиленно благодарит…"

Атмосфера майских вечеров помнилась и летом. Сестры Пургольд были в Германии, слали письма "милым разбойникам". Александра Николаевна, в увлечении, как-то по-особенному писала к Мусорянину. Он же отшучивался: "Но почему я насмешник - не понимаю. Я скромен, прост и вежлив, только не стыдлив…" Цитаткой из собственного "Классика", то есть словами карикатурного Фаминцына он дает характеристику самому себе, оставляя свой ответ в круге приятельской шутки. Воспоминания о "Классике" тоже не были случайными. Он жил его продолжением.

* * *

Весною 1870-го Мусоргский отдаст своего "Бориса" в репертуарный комитет. И сразу испытает голод по новому большому сочинению. Мелькнет было рассказ Писемского "Леший". История была незамысловатая: молодой управляющий, человек мелкий, пронырливый, неприятный, замутил голову девушке-крестьянке, выкрал ее из дому. Она изнывает, скрываясь на чердаке, просит ее вернуть единственной матери. Управляющий, наконец, сдается, пригрозив: не приведи Господи, если хоть кому-нибудь расскажешь! И вот девушка, после долгого отсутствия, появляется в деревне. Мать свою уверяет, что ее унес леший. В церкви - после пережитого - впадает в истерику, бьется, словно кликуша… Сюжет был усложнен: тут и второе похищение (от страха, что история раскроется), и развенчивание негодяя, которого после так и прозвали "Лешим"… Да и о самих событиях не автор повествует, но рассказывает его герой, исправник, человек честный, испытанный и бывалый.

Оперу из этого вряд ли можно было сделать, разве что внести в сюжет новые повороты, новые ходы. Но очень уж колоритен был язык. И разве могло не вздрогнуть сердце, когда словно и не читал, а слышал эту дивную речь крестьян, да и самого исправника: "…На верхушку дерева посмотришь, так шапка с головы валится. На всем этом протяжении всего и стоят только три деревнюшки да небольшой приходец в одно действительство…"

По-прежнему не отпускала и русская история. У "дяиньки" В. В. Никольского набрал книг. Прочел с удовольствием "Историю раскола" Е. И. Троицкого, приглянулось еще кое-что. Но всего более поразило одно издание. Позанимательней любых исторических трудов. Через эту книгу можно было войти в самую атмосферу идейно-религиозной жизни XVII и XVIII веков: "История Выговской старообрядческой пустыни", изданная по рукописи Ивана Филиппова.

Автор сочинения родился еще при Алексее Михайловиче, застал времена превращения Московской Руси в Петербургскую Россию. Ведь такой излом времен! И - контрастом к ним - размеренное, с чувством своей неизбывной правды повествование Ивана Филиппова о рождении и жизни старообрядческого скита на реке Выге. И начинается, как положено было в те времена, с древности:

"Стояше убо православная християньская вера в российской земли, от Владимира князя, до царя Алексея Михайловича без малого чесого седмь сот лет, вня же и многие обители, не точию во градех и близ городов, но и в пустых местех составишася и святых чюдотворцов, яко звезд пресветлых на тверди небесней бесчисленное просия множество, и сие глаголю о ведомых и свидетельствованных, а неведомых Господь весть всевидец един сый. Толико Россия благочестием воссия и возблиста: яко и от восточного патриарха третиим нарещися Римом, многими монастырями украсися и вседобрыми церковными законы, пресветлыми благочестия догматы, просия благочинием и преданием уставов святоотеческих украсися и церквями святыми возблиста…"

Что-то брезжило в истории русского раскола. Что-то могло родиться для творчества из этого времени, только вот что?

Тридцатого апреля подоспело первое слушание в окружном суде по делу Стасова и Фаминцына. Последний обвинил своего литературного противника в клевете. "Баху" удалось-таки доказать, что истец в своих критических опусах сообщал факты, "несогласные с истиной". Обвинение в клевете суд отклонил. Правда, признал, что Стасов был виновен в разглашении фактов, позоривших истца. "Баха" присудили к штрафу в 25 рублей и домашнему аресту на семь суток. Всю неделю, сидя дома, Стасов принимал гостей. Приходили даже люди совсем ему не знакомые. Выражали сочувствие по поводу домашнего заключения, ликовали, что Фаминцын и по суду оказался лжецом. Разгоряченный этой историей "Бах" и подтолкнул Мусорянина к памфлету.

"Раёк", новая музыкальная шутка "для голоса с фортепиано", будет закончен 15 июня. Стасов бурлил от восхищения. В письме к Надежде Николаевне Пургольд выплеснул всё:

"Это "Раек", т. е. рассказ и прибаутки мужика под балаганами на масленице, показывающего "честным господам" - чудушко морское в круглое стеклышко своего домика. Только чудушек морских на нынешний раз целых четверо: Заремба, Ростислав, Фаминцын и Серов; но, сударыня, я вам скажу, это до того уморительно, что всякий раз мы просто за животы держались, катаясь со смеху. Забавнее и едче он еще ничего не сочинял. Всего смешнее Фиф-Ростислав, который поет неимоверные глупости на тему пошлейшего вальсика… Выходит карикатура великолепная, и верно то, что еще ничего подобного в музыке никогда не бывало. Впрочем, вы и сами знаете, что по части оригинальности и своеобразия Мусорянин всех за пояс заткнул, и просто гениален. С этим соглашается даже сам ваш идеалист Балакирев, которому собственно вовсе не по нутру реальная музыка Мусорянина".

Сам Мусоргский всего подробней написал о своей сатире В. В. Никольскому в знакомом "затейном" стиле:

"Понеже жажду имеем - здравствуйте, дружок дяинька, и с целованием крепким - паки здравствуйте. А мы без Вас "Раёк" согрешили, а выходит так, что этот самый "Раёк", якобы в зерцале, отражает безобразие превесьма важных музыкальных особей; и зовут их, сердечных, разно. А как зовут и зачем так зовут, а не иначе, - прислушать просим".

Сочинение было длинное. Поначалу - раешник-зазывала (сам композитор) приманивает публику: "Эй, почтенны господа, захватите-ко глаза, подходите - поглядите, полюбуйтесь - подивуйтесь. На великих на господ, музыкальных воевод. - Все здесь!.."

Консерваторец Заремба - со своими идеями в намеренно нелепом их изображении - явился с темой Генделя из оратории "Иуда Маккавей": "Вот, сорвавшись с облаков, туманов вечных житель смертным открывать идет смысл таинственный вещей совсем обыкновенных. "С помощью Божией". Учит, что минорный тон - грех прародительский и что мажорный тон - греха искупление…"

Следом выпрыгивал "Фиф", говорливый, вертлявый Ростислав Толстой. Помешавшись на пении Аделины Патти, он "воспевает" ее под салонный вальс:

О Патти, Патти,
О Па-па-Патти,
Чудная Патти,
Дивная Патти…

Передразнивая фиоритурное пение, где один слог растягивается на несколько нот, Мусоргский доводит пародию до абсурда: "О Па-па, Ти-ти! О Ти-ти, Па-па!.."

Третьим появлялся скорбный Фаминцын под собственную горе-музыку, с воспоминанием о позорном решении суда:

"Вот плетется шаг за шагом тяжко раненный младенец, смыть пятно с себя молящий - неприличное пятно"…

Последний из всей раешной компании - Александр Серов. Со всей его "манией величия". Под музыку из собственной оперы "Рогнеда":

"Вот он - титан! Ти-тан, ти-тан! Вот он мчится, несется, метется, рвет и мечет, злится - грозит шеклатый, страшный!.. На тевтонском Букефале, заморенном Цукунфтистом"…

Через несколько лет Римский-Корсаков заметит как-то Стасову, что вещи, подобные "Райку", могут жить только в очень тесном кружке. Для широкой публики многое становится непонятным. За "околонемецким" словцом "цукунфтист" ("будущник") стоял намек на идею, будоражившую Серова, что музыка Вагнера есть музыка будущего. И не сам ли Вагнер предстает здесь в виде "тевтонского Букефала"?

"Раек", действительно, могли оценить немногие: кто знал о столкновениях балакиревского кружка с враждебными им музыкальными критиками, кто знал музыку Генделя и пристрастие Зарембы к "старым мастерам", кто читал статьи Ростислава, кто слышал хоть однажды музыкальные опусы Фаминцына, кто знал про грустную историю расхождения Стасова с Серовым, кто знал и оперы Александра Николаевича, и его критические выступления. И здесь нужно было не только словесное балагурство, но и звучащие намеки, с "выворачиванием" уже известных музыкальных тем. Музыка памфлета брала на себя совершенно особую драматургию: так "противоречить" или "сопутствовать" словам, чтобы отчетливей была видна нелепость раешных героев.

Под занавес появляется Муза - великая княгиня Елена Павловна. Четыре горе-критика поют ей гимн:

"О преславная Евтерпа, о великая богиня, ниспошли нам вдохновенье, оживи ты немощь нашу!.."

Музыку народной песни "Из-под дуба, из-под вяза…" узнать легко. Многие ли, слушая "Раек", могли знать, что именно ее Серов использовал в опере "Рогнеда" как "Песню дурака"…

Назад Дальше