Играли впятером - с братцем и каревскими ребятами? Четверо - по уголкам жмутся, пятый, "мышка", ходит хитренький. Посмотрит на одного, на другого да на третьего… Подойдет:
- Кумушка, дай ключи.
А ему в ответ:
- Поди-ка - там постучи!
И тут же остальные, стремглав - прыг из угла в угол, меняясь местами. Хитрая мышка, улучив минутку, - юрк в пустой. А тот, кто самый нерасторопный (быть может, чуть лбом на мышку не наскочил), кто не успел занять уголок, сам уже стал мышкой. И уже он, чуть насупленный, посматривает - у кого бы ключики попросить… Так будут играть спустя десятилетия. Такие ли "уголки" запечатлелись в пьесе Мусоргского?
В двадцать шесть лет - еще фортепианный цикл, "Из воспоминаний детства". Две пьесы: "Няня и я" и "Первое наказание". Одна - полнится тихой радостью. Вторая - детская драма, быть может, даже с перебранкой. Подзаголовок, начертанный Мусоргским, высветит целый сюжет: "Няня запирает меня в темную комнату". Сам характер этой фортепианной вещицы поневоле заставляет вспомнить более поздний вокальный цикл, "Детская", вторую сценку - "В углу":
- Ах ты проказник! Клубок размотал… Прутки растерял! Ахти! все петли спустил! Чулок весь забрызгал чернилами!.. В угол!.. в угол!.. Пошел в угол! Проказник!..
Мог быть не клубок и не прутки. И даже не чернила. Но маленький Модинька, похоже, здорово накуролесил. В музыке "Первого наказания" - и детская тревога, и обида клокочет, и ужас перед темной комнатой, где придется сидеть в кромешной тьме, одному!
Слова из цикла "Детская", цикла "На даче", включая их черновики. Что пришло из позднего времени, в милых наблюдениях над другими детьми? Что - из собственного детства? "Ой! ой! больно! Ой, ногу! Ой, больно! Ой, ногу!.." - "Милый мой, мой мальчик, что за горе! Ну, полно плакать! Пройдет, дружок!.. Посмотри, какая прелесть! Видишь, в кустах, налево? Ах, что за птичка дивная! Что за перышки! Видишь?.. Ну что? Прошло?.." Умные, мягкого характера мамы… Они умеют незаметно отвлечь свое дитя. И вот маленький сын забывает про боль, возвращается к своей игре. Если вспомнить трепетное отношение Мусоргского к матери, здесь мог запечатлеться именно ее образ.
Часто ли он вспоминал свое радостное детство? - Кругом гудели пчелы (Петр Алексеевич держал пасеку). А если побежать к холму, к Лысой горе, в жаркое время там зудят противные слепни. Пристают к коровам, заставляют лошадей прядать ушами, махать хвостом… К вечеру, когда угомонятся, все громче слышен треск кузнечиков…
Это - всё. Почти всё, что можно сказать о живом десятилетии. Еще - лишь совсем немногое.
Мама за роялем. Она хорошо играет. И вот уже и Филарет, и Модинька пытаются нажимать пальцами на клавиши. Оба - со слухом. Но у Модиньки, похоже, особая одаренность. Он все пытается изобразить звуками - и музыку, которую слышал, и предметы. И, быть может, те же "уголки".
"…Ознакомление с духом рус. нар. жиз. было главным импульсом музыкальных импровизаций до начала ознакомления еще с самыми элементарными правилами игры на фортепиано".
И далее - лишь эти скупые сведения самого композитора: мама, взявшаяся за своих детей, особенно за Модиньку. Его ошеломительные успехи. В семь лет - играет маленькие пьески Листа. В девять лет, когда съехалось множество гостей, исполнил большой концерт Фильда, в то время - весьма популярного композитора. Но здесь опять все застилает туман. Каревское десятилетие подходило к концу. Впереди замаячил образ столицы. Невиданной, пугающей, притягивающей воображение…
Петербург
Детство закончилось в августе 1849-го. Петр Алексеевич отдавал своих детей в учение, и семья отправилась в Петербург. Вглядываться в это событие также непросто, как и в ранние годы Мусоргского. Вероятно, сначала были несколько таинственные для детского сознания разговоры родителей. Потом - сама новость: готовиться к переезду. Долгие сборы, хлопоты, тревоги взрослых и томительное ожидание детей. Они должны были услышать что-то замечательное о Петербурге: вряд ли мальчишкам рассказывали о той "изнанке", которая сопровождает жизнь в любой столице. День отъезда тоже теряется в дымке времен: собрались ли в начале месяца, чтобы успеть обжиться в Петербурге, или отложили отъезд на конец, чтобы мальчики уж сразу начали свою новую жизнь с учебы. Вряд ли у них были средства, чтобы тратиться на перекладных; по всей видимости, ехали на своих лошадях, тряслись по российским дорогам не один день, останавливаясь на постоялых дворах. То, что Модест уже не раз ездил на лошадях в гости, в том нет никаких сомнений. Но знал ли он дальние расстояния? Знал ли, к своим десяти годам, путь хотя бы до Торопца? Но даже если такие поездки и были ему знакомы, то все же дорога до Петербурга была дольше, а значит - должна была запасть в его сознание. Да и сама столица должна была сразу произвести впечатление.
Уже издали они могли разглядеть купола Троицкого собора. Затем Петербург их встречал массивной колоннадой Московских ворот, видом Царскосельской железной дороги и близлежащими низенькими постройками предместья. Величие и запустение были рядом, хотя именно величие блистательной северной столицы и должно было в первую очередь поразить глаз деревенского отрока.
Петербург 1849-го. На Аничковом мосту еще шла установка конных групп скульптора П. А. Клодта. Уже достроен Исаакиевский собор, но внутри идет отделка. Центр города, куда вписывался и Медный всадник, и Адмиралтейство, и длинная набережная, и Зимний, и Невский проспект с размашистым Казанским собором, и многочисленные каналы и реки, и витые чугунные решетки, - приобрел уже "царственный" вид. Город мог поразить. И мог испугать - и населенностью, и своим безразличием.
На исходе XIX века поэт Иван Коневской в письме другу начертает почти символический портрет Невской столицы:
"…В то время, как Москва и германо-романские средневековые города свиваются как гнездо, внутри их чувствуются живые недра, взрастившие и питающие их, обаятельные затаенными завитками и уголками своих закоулков, Питер весь сквозной, с его прямыми улицами, проходящими чуть не из одного конца города в другой; внутри его тщетно ищешь центра, сердцевины, в котором сгущались бы соки жизни, внутри - зияющая пустота, истощение".
Это чувство испытывали жители столицы так же, как и ее временные посетители. Испытывали и в начале XIX века, и в середине, и в конце, и в начале века XX. Более того, восприятие "величественной пустынности" отягощалось близким болотным тлением, его "заразным дыханием", и усиливалось еще одним мрачноватым ощущением. Тот же Коневской скажет и об этом:
"Именно вспомнив судьбу многих лиц Достоевского, заброшенных на эту почву и в эту атмосферу, беги ее ужаса. Ужиться там способны только полузвери - биржевые, банковые, промышленные дельцы, солдаты и прочий одичалый сброд, далее - получерви - приказные, подьячие, мелкие литераторы и ученые, и, наконец, полубоги, которые все озаряют, как Пушкин. "Этот омут хорош для людей, расставляющих ближнему сети" - и "люблю твой строгий, стройный вид"… Но вдохновенные, занимающие среднее положение между полубогами и получервями, чахнут и гибнут в этом смраде".
Из этого ощущения родился "Медный всадник" Пушкина, где гордое "Петра творенье" предстает в двух своих обличьях - блистательной столицы и города, несущего гибель маленькому человеку. Из того же чувства родится Петербург Гоголя - жуткий, сумеречный город, где одни сходят с ума, с других сдирают на улице шинель и фантастический призрак бывшего маленького человека начинает пугать высокопоставленных чиновников. И мерцающий свет Петербурга Достоевского - тоже отсюда, где одна болезненная греза героя может показаться чуть ли не реальностью: "А что как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?"
Потом появятся подобные образы мучительного города у Александра Блока, Иннокентия Анненского, Андрея Белого, Дмитрия Мережковского…
И все же воздух Петербурга 1849 года - особенно мрачен. Европа приходила в себя, остывала от только что пережитой революции. В 1849-м она будет хоронить Шопена, услышит реквием Антона Брукнера, с воодушевлением примет оперу "Пророк" одного из самых популярных композиторов Франции Джакомо Мейербера, закончит возведение Дрезденской галереи.
В России - все иначе: революционных потрясений не было, но в политической жизни огромной страны воздух темнеет. То, что происходит в Петербурге, навеяно ужасом от недавних европейских событий. Не случайно русская армия под командованием И. Ф. Паскевича двинется в Венгрию, чтобы помогать австрийцам давить любые волнения. В самой же Невской столице запахло политическим сыском…
Когда мальчик Мусоргский, вместе с родителями, с братом, будет ходить по петербургским улицам, в воздухе будут бродить туманные истории о революционерах, о каком-то заговоре, выявленном совсем недавно.
* * *
…Кружок молодых людей, что собирался на квартире М. В. Буташевича-Петрашевского, вряд ли можно было назвать "радикальным". Здесь, разумеется, были и те, кто мечтал о политических изменениях. Но большая часть - офицеры, литераторы, журналисты, учителя - были люди умеренные. Говорили о литературе, о свободе печати, при этом вели себя весьма смирно. Аресты прошли еще в конце апреля, ночью. Когда по городу поползли первые слухи, "злоумышленники" уже сидели в казематах, ожидая своей участи. Потому и сами разговоры о новых "крамольниках" (после выступления декабристов прошло почти четверть века!) не могли не быть несколько фантастическими.
Был среди этих интеллектуальных бунтарей и молодой, не так давно ставший весьма известным писатель Достоевский. Ныне он сидел в крепости. Временами ему казалось, что его камера - корабельная каюта, что он плывет в неизвестность, что пол то подымается, то опускается под его ногами. Его водили на допросы к следователю. Иногда выводили на прогулку. В маленьком тюремном садике он сосчитал все деревца, припоминая потом каждое из семнадцати.
Казематный свой досуг Достоевский посвятил писанию. Сыроватая, темная камера. Тревожное ожидание будущего. А на бумагу ложатся строки, где оживает совсем другой мир.
"Маленький герой" - мальчик, которому еще нет одиннадцати. Тайно влюбленный в молодую даму. И ради нее готовый на самые отчаянные жертвы.
Мусоргский с Достоевским почти не будет знаком. Встречаться они будут случайно и редко. Но тайные нити судеб земных будут сводить их жизни иным образом. Судьба, мелькнувшая в ясной и солнечной повести Достоевского, еще ждет маленького Модеста.
В Петербурге живут дальние родственники их семьи - Опочинины. Нет никаких свидетельств о встрече с ними в 1849-м. Позже Мусоргские будут с родственниками видеться, и не раз. Встретились ли они тогда, в год приезда? Шестеро братьев и сестра. Двое - Александр Петрович и Владимир Петрович Опочинины - певцы-любители "с басом", выступали в любительских концертах. Надежда Петровна - одно из самых загадочных имен в биографии Мусоргского.
Ему, как и "маленькому герою", еще нет одиннадцати. Ей, как и Достоевскому, двадцать восемь. Когда пробежит между ними иная, "взрослая" искорка, он будет юношей. Она уже, возможно с грустью, будет поглядывать иногда на себя в зеркало. Разница в возрасте - столь же катастрофическая.
…22 декабря, незадолго до Рождества, петрашевцев выведут на площадь. Эшафот, смертный приговор, священник, целование креста. Потом к трем столбам "для расстреляния" подведут первых, наденут смертные белые балахоны… Дадут отбой. Прочтут слова помилования и новый приговор. Впереди у многих были годы каторги и солдатчины.
Модинька Мусоргский, "маленький герой", вряд ли мог тогда видеть этот эшафот, сопереживать несчастным арестантам. Но чуткая его душа не могла - при слухах о страшном событии - не вздрогнуть, не откликнуться если не на казнь, то хотя бы на самое "петербургское время", которое в его жизни начиналось с тревожных колебаний в воздухе Невской столицы.
* * *
Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров - сюда Петр Алексеевич хотел определить своих детей. Сам он волею судеб был человек гражданский - родился незаконнорожденным, и военная карьера, давно ставшая традицией в семье Мусоргских, была для него закрыта. Хотелось, чтобы жизнь детей складывалась ровно, спокойно, "традиционно". Ради этого стоило жертвовать многим. Кажется, отец денег для сыновей не жалел. Чтобы поступать в военное учебное заведение, ребенок должен был достичь тринадцатилетнего возраста. Старшему, Филарету, не хватало нескольких месяцев. Нужно было пока приискать другое учебное заведение.
…Большое здание в три этажа, в самом облике которого - степенность и твердость. Перед входом - шесть добротных колонн с лепниной. Выше - на полукруглом фронтоне - надпись на немецком. Если перевести - "Главная школа святого Петра". Здесь же - две даты: "1760", год закладки здания, и "1838", время его перестройки.
Знаменитое "Петришуле", учебное заведение, где давалось гуманитарное образование. И образование здесь поставлено было с немецкой четкостью и даже велось на немецком языке. В стенах этого учебного заведения и оказался "маленький герой" Модест Мусоргский вместе с братом Филаретом.
Легко ли было привыкнуть к новому распорядку? Здесь даже классы - от младшего к старшему - назывались по особому: малая прима, большая прима, секунда, малая терция, большая терция, кварта, селекта и супрема. Могли Модинька не дивиться, что названия классов иногда удивительно напоминают названия музыкальных интервалов? Сам он попал в класс "секунда", Филарет - в "малую терцию". 12 сентября их фамилии занесут в толстенную книгу: "Алфавитный список учеников Главной немецкой школы св. Петра". Записи о детях "коллежского секретаря" четкие, писаны по-немецки, и - с искажением фамилии: "Мусерски".
Петришуле… Здесь когда-то преподавали поэты радищевского круга - И. М. Борн и В. В. Попугаев, известные тем, что в начале века основали Вольное общество любителей словесности, наук и художеств. Стены здания Петропавловской школы еще помнили собрания этого общества. В 1813–1819 годах русский язык здесь вел профессор Александр Иванович Галич, тот самый, который более года - с мая 1814-го - преподавал и в Царском Селе, в лицее, чей голос слышал маленький Пушкин. Этот славный, добрый умница и острослов, наезжавший в Царское Село из Петербурга, превращавший уроки в живые беседы, был частью тогдашней - 1810-х годов - Петропавловской школы.
Но в воздухе Петришуле чувствовалось не только замечательное прошлое. Время, наступившее после ареста петрашевцев, историки позже назовут "мрачным семилетием". Это семилетие и есть годы учебы Мусоргского: Петришуле, пансион Комарова, Школа гвардейских подпрапорщиков. Но и в эти годы, при всей немецкой четкости, при отчетливом распорядке, что-то живое теплилось в Петропавловской школе. Лучше всего здесь давали языки - русский, немецкий, латынь и еще один, французский или английский, на выбор ученика. Изучали - историю, географию, Закон Божий. Были уроки устного счета, арифметики, геометрии, рисования, пения, танцев. Модесту не сразу дались каллиграфия и устный счет. Но зато увлекла история. И он с легкостью усваивал языки. Кроме того, в церкви Святого Петра играл орган. Мог ли Мусоргский слышать сочинения Дитриха Букстехуде или Иоганна Пахельбеля, сказать трудно. А вот Иоганна Себастьяна Баха он слышал здесь непременно.
Жить братья будут у инспектора школы, господина Рёмгильда, Ивана Егоровича, на полном пансионе. После вольной деревенской жизни - поначалу неизбежная робость на незнакомом месте, в центре шумной столицы. Потом - привычка.
Они жили на Невском. И как недавно еще писал о самой знаменитой улице Петербурга не менее знаменитый русский писатель: "Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге; для него он составляет все".
Утро - это были крики молочниц, разносчиков, приносивших свежие булки, мальчишек, бежавших по Невскому по разным поручениям, грохот колес и стук копыт - водовозы подвозили воду в огромных бочках. Потом наступало время занятий. Уроки шли с немецкой методичностью, и вряд ли братья Мусоргские могли проявить в это время свою природную живость. Что было после?.. Конечно, вечерняя прогулка. И только в сопровождении взрослого. Сам ли инспектор Рёмгильд, человек по тем временам уже пожилой (ему было за шестьдесят), водил своих пансионеров вдоль шумных улиц и набережных? Или это занятие можно было поручить кому-нибудь другому?
Будочники забирались на лестницу и зажигали газовые фонари. Их неровный, дрожащий свет бросал фантастические отблески на Невский. Можно было идти, прищуривая глаза и вслушиваясь в шуршание платьев и стук сапог. Или, идя по набережной, всматриваться в дрожащие блики света на воде.
Зимой - она пришла довольно скоро - мир Невского и всей столицы преобразился. Сумерки стали совсем ранние. Фонари все так же нервно трепетали, снег искрился. При дыхании пар шел изо рта. Здесь и самое обычное казалось все-таки не таким, как в Кареве. Зимний воздух был здесь сырой. И более сумеречный.
Кроме обычных учебных занятий, Модеста ждали и другие, особенные. В пансионе имелось фортепиано. Им могли пользоваться и пансионеры. И это для маленького Мусоргского - уже не любительство. У него появляется наставник, некогда ученик знаменитого в Петербурге Джона Фильда, а ныне - пианист известный и почитаемый, Антон Августович Герке. Он не только успешно концертировал в Европе и России. Он следил за новой музыкой, от него Модинька мог узнать и Листа, и Шумана, и Шопена.
Отец не пожалел денег на музыкальное обучение сыновей. И довольно скоро мог убедиться, что не напрасно. "Профессор был так доволен учеником, что назначил его на 12-летнем возрасте играть концертное рондо Герца на домашнем концерте с благотворительной целью у статс-дамы Рюминой. - Это пишет о себе в третьем лице Модест Петрович в своей беглой автобиографии. - Успех и впечатление игры маленького музыканта были таковы, что профессор Герке, всегда строгий в оценке своих учеников, подарил ему сонату Бетховена As-dur".