Даргомыжский прекрасно играл на рояле. Изумительно пел. И это было тем более невероятно, что композитор обладал резким скрипучим тенорком. Голос его был по-своему знаменит. Однажды, выйдя из театра, он нанял извозчика. Тот его повез, не спросив адреса. Изумленному композитору ответил:
- Я знаю вас, вы господин Даргомыжский.
Александр Сергеевич готов был удивиться еще более - неужели возница может знать его музыку? Но извозчик хмуро пояснил:
- Такого пронзительного голоса я более нигде не слыхивал…
На квартире Даргомыжского собирались и профессионалы, и просто любители музыки. Исполняли романсы хозяина, пели Глинку… Хриплый визгливый тенорок Александра Сергеевича был на изумление выразителен. Особенно в декламации. Даргомыжский умел петь не голосом, а чувством, и других тоже учил именно выразительному пению. Особенно любил ставить голос молоденьким певицам.
О себе, о своей музыке Александр Сергеевич был весьма высокого мнения. Особенно - о "Русалке". И в самой его фигуре была ощутима эта спокойная уверенность в себе, внешне похожая на барство. Из русских композиторов только Глинку, с которым был знаком, готов был поставить выше себя. В феврале 1857-го, когда Мусоргский только-только начнет показываться у Александра Сергеевича, до Петербурга как раз дойдет весть о внезапной кончине автора "Руслана". Скорбная весть не могла не отразиться на вечерах. Глинку исполняли, и Александр Сергеевич мог поделиться и кое-какими воспоминаниями.
…Будущие товарищи по "Балакиревскому кружку", или "Новой русской школе", или "Могучей кучке". Поначалу их судьбы проходят рядом друг с другом, встречи их кажутся разрозненными, не согласованными, и только общее будущее заставляет настойчиво вглядываться в узоры этих узелков судеб.
В первой половине декабря 1857-го на вечере у Александра Сергеевича Даргомыжского Мусоргский познакомится с Милием Алексеевичем Балакиревым и Цезарем Антоновичем Кюи. Судьба словно подталкивала его на особый, пока неясный путь. Весной он уже начинает среди знакомых говорить о возможной отставке. Старший товарищ, Владимир Владимирович Стасов, - с ним Мусоргский только что познакомился через Балакирева - отговаривает:
- Мог же Лермонтов оставаться гусарским офицером и быть великим поэтом, невзирая ни на какие дежурства в полку и на гауптвахте, невзирая ни на какие разводы и парады.
Пример был выбран точно. Лермонтов как-никак тоже вышел из Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Ответ Модеста точно соответствует смыслу его имени - "скромный":
- То был Лермонтов, а то я; он, может быть, умел сладить и с тем и с другим, а я - нет; мне служба мешает заниматься, как мне надо.
Было за этим решением и другое. Понимание собственного призвания? Или - неумолимый зов судьбы?
До решения оставить полк большая часть творческих его надежд могла быть связана лишь со "звуковой стихией", которая клокотала в его сознании, где, быть может, были лишь обрывки тем, созвучий, да и те рядились пока в чужие одежды.
В апреле 1858 года он напишет песню: "Где ты, звездочка?" Слова Н. Грекова. В мелодии - едва-едва - проглядывает что-то "мусоргское" - в искренности, в мажоро-миноре, столь свойственном народной музыке.
Где ты, звездочка.
Где ты, ясная?
Ты затмилася тучей черною,
Тучей черною, тучей грозною.
Где ты, девица,
Где ты, красная?
Ты покинула друга милого,
Друга милого, ненаглядного.Туча черная скрыла звездочку,
Земля хладная взяла девицу.
Песня звучит поначалу интонационно-раздумчиво, потом - с темной тоскою, за которой - приятие судьбы. Первая песня. Столь близкая песне народной. И за ней - история, о которой остались лишь редкие, почти случайные упоминания.
Год 1857-й. Служба в полку, балы, музыкальные вечера. Большой театр и Театр-цирк. Быть может, еще Александринский театр, где шли драматические спектакли. Иногда - университетские концерты; здесь исполнителями были и студенты, и преподаватели. Это - более чем вероятная часть его жизни. Но только часть.
С 13 по 27 июня Мусоргский - в отпуску. С 1 июля по 14 октября - снова в отпуску. Почему такой невероятно большой срок для отсутствия в полку? Чрезвычайные обстоятельства? 15 октября он вернется к службе. На следующий день закончит пьесу для фортепиано "Воспоминание детства". Позже пьесы-воспоминания часто будут появляться после каких-то личных переживаний. "Воспоминание детства" - слишком уж грустное для такого рода сочинений.
Пьесу он посвятит товарищу по Преображенскому полку, Николаю Оболенскому, человеку музыкальному. Быть может, тот что-то знал о жизни Модеста Мусоргского?
…Медленные, печальные схождения созвучий. Это - вступление. Детская "Полька-подпрапорщик" тоже начиналась со вступления. Но там - ощущение "концертности", вступление как бы говорило: сейчас зазвучит что-то звонкое, блестящее. Здесь, в "Воспоминании детства", - звуки, зовущие "вглубь души".
Раздумчивая, грустная тема. И странное чувство - не просто "лирическая пьеса", но при том, что своего (в плане музыкальном) не очень много, грусть эта - глубокая, подлинная. Словно пьеса была попыткой не то выразить, не то перебороть что-то мучительное. На миг, в середине этого маленького произведения, появляется мимолетная бравурность. Она более походит на воспоминание о радостном детстве. Но это - лишь мгновение. Следом - возвращение к началу. Повторяющиеся фразы, будто сознание не способно отогнать от себя какую-то неизбывную печаль. Конец не разрешает ничего. Он подобен точке, которую поставили не вовремя.
Как эпизод жизни пьеса может сказать о многом… Наверное, он не высказал и сотой доли своих чувств. И все-таки - сказал главное: о любви к родителям, бабушке, брату, няне, друзьям детства, родному дому… Но, быть может, и о другой любви?
Иван Лукаш, писатель-эмигрант, мучительно любивший Россию XIX века, в 1930-е годы попытался вникнуть в одну из самых загадочных страниц биографии композитора. Мусоргский, офицер Преображенского полка, влюблен чистой, "ангельской" любовью в Лизу Орфанти, в доме которой бывал на музыкальных вечерах. Но вот в завьюженном Петербурге он встречает полунищую "арфянку" Анну, приводит ее к себе, отогревает… Она поначалу похожа на маленького волчонка, который огрызается на любые признаки внимания. Потом сердце ее теплеет. Недолгая любовь должна закончиться расставанием. Лукаш, быть может, понапрасну усложнил свой "роман-предположение" описанием двойственной любви: романтической (к Лизе) и земной (к Анне). Тем более что и вся история - чистая фантазия писателя. Но от догадки - решение оставить полк было подготовлено пережитым чувством, возможно трагическим, - веет холодком ясновидения.
Самое подробное описание любви Мусоргского - в воспоминаниях очень далекого свидетеля. Няня, жившая в семье Кюи, у нее - сестра, Анна, у сестры - подруга. Спустя многие-многие годы эта женщина, певица Мария Ильченко, опишет какие-то эпизоды из жизни композитора. Мемуары полны искажений. События лишены тех индивидуальных черт, которые сопутствуют подлинному знанию. Лишь что-то невнятное, полупридуманное. И все же…
"С поступлением в Преображенский полк быстро расширился круг светских знакомств. Имея качества Мусоргского, желанным гостем встречали его на больших вечерах и балах, вносившего присущее ему оживление из нетронутых еще глубинных залежей одаренной натуры. Не так велико было веселящееся светское общество Санкт-Петербургское, и случались частые встречи на балах с белокурой девушкой. В ее больших голубых глазах читались невысказываемые слова, передающие сердцу волнующие чувства.
Во время вальса близко бьются сердца и поют весенними голосами неповторимые песни без слов. Кругом исчезает мир, как пустыня, только двое во всей вселенной ее наполняют в сладкой истоме. Случайное слово сорвется с накипи бушующих влечений, прорвет плотину безмолвия - и польются потоки речей, неудержимые, прекрасные и волнующие, как музыка души.
Призналась дочь родителям, что Мусоргский ей нравится и она не прочь стать его женой. Страшный переполох от неожиданности поднялся в семье. Сочли дерзостью предложение Мусоргского, не имеющего ни средств, ни положения в свете. Просят не посещать их дом, считая себя оскорбленными его поведением.
Мог ли забыть когда-нибудь Модинька такую душевную боль? Она терзала его до конца дней и наложила печать отречения навсегда от личного счастья. Об этом рассказывала мне Анна. Она знала и родителей, и девушку. Между прислугами, перед которыми не стеснялись говорить о всех подробностях событий, которые передавались из комнаты на кухню и распространялись среди знакомых. Эти пересуды и толки, сколько ни скрывали их родители, докатились и до квартиры Кюи, вызвав полное сочувствие к Мусоргскому.
В высшем свете родители тщательно скрыли пережитый "позор". Мусоргский ушел из полка, отдался музыке и перестал бывать у знакомых, где могли произойти нежелательные для него встречи. Он целиком окунулся в новый мир, чтобы скорее забыть и заглушить разбитые иллюзии, чтобы уйти от гнета пережитого удара по самолюбию.
- Вот отчего и выпивал, - прибавляла Анна. - Сердце у него гордое, пусть бы отказали, а зачем же травить гордость человека?"
Если у мемуариста нет подробностей, он либо лишен способности воспроизвести былое, либо слишком плохо знает события. "Белые локоны", "голубые глаза", "невысказываемые слова, передающие сердцу волнующие чувства", сердца, которые "поют весенними голосами неповторимые песни без слов" - это, всего скорее, лишь игра не очень сильного воображения, когда реальность замещается "поэтической" банальностью. Жизнь не может состоять из "общих романтических мест". Препятствие родителей? За этим "известием" может проглядывать и реальность, хотя и в этом сюжете есть чрезмерная доля "литературы". Да и что могли знать в семье Кюи о событиях 1857 года, если с самим Кюи, как и с Балакиревым, Мусоргский познакомится лишь в самом конце этого года, когда до странности длительный его отпуск, несомненно имеющий какую-то драматическую подоплеку, уже закончится?
Любовь и расставание - вот самая правдоподобная часть этого свидетельства. И как остро внутри истории об этой "неизвестной любви" Мусоргского начинают звучать слова Вячеслава Каратыгина. Один из лучших русских музыковедов побывал в Кареве в начале XX века. Там услышал - и бегло запечатлел: "Удалось мне узнать о пропаже по разным причинам многих писем Мусоргского (большая их коллекция, адресованная кузине, в которую М. П. был влюблен, погибла с ее смертью: письма были положены в ее гроб)…"
О ней, этой ранней любви Мусоргского, уже невозможно узнать ничего. Кто она? Умерла, натолкнувшись на жесткую волю родителей? Скоротечная чахотка, столь обычная в те далекие годы?.. Одни вопросы. И письма Мусоргского, которые она унесла с собой в могилу. Впрочем, она ли?
Гроб, скользнувший на веревках в вырытую земную пропасть. Комья земли, гулко бьющие в деревянную крышку… Что можно было чувствовать после этого?
Расступись, земля сырая,
Дай мне, молодцу, покой.
Приюти меня, родная,
В темной келье гробовой…
Заунывная, народная "Лучинушка". Слова, написанные позабытым Семеном Стромиловым. Музыка - протяжная, мрачнеющая от куплета к куплету. Народная песня вобрала в себя подобные судьбы.
Мрачные музыкальные страницы Мусоргского будут помнить об этой "келье гробовой". Но первый отзвук возникнет сначала в оцепенелых звуках "Воспоминания детства", когда будто и сам композитор не может понять того, что случилось. А спустя месяцы, когда темное, роковое - чуть посветлело, затаилось внутри неизбывной грустью, зазвучит светло-сумрачно: "Где ты, звездочка, где ты, ясная? Ты затмилася тучей черною…"
Балы, вечера. Встречи с ней. Ее родители (было ли это звено в цепочке событий?)… Земная человеческая жизнь кончилась. Или просто: она смирилась? Но было расставание. И началось нечто иное, неизбежное.
* * *
"Драгоценнейший Милий Алексеевич…", "прекраснейший Милий Алексеевич…" - начала ранних писем Мусоргского к Балакиреву. Первое написано 15 декабря 1857-го. А уже через месяц - обращение становится проще: "Драгоценнейший Милий". Балакирев был всего двумя годами старше, но по призванию он - наставник, учитель. Потому и казалось, что он много "взрослее" Мусоргского.
В историю русской музыки Балакирев войдет, в первую очередь, этим портретом: смугловатое лицо, окруженное темными густыми волосами и такой же густой бородой с усами. Горящие глаза, некоторая порывистость при внутренней уверенности и фанатичная преданность музыке, особенно - русской. Балакирев юный еще иногда вспоминается, и здесь образ его уже не столь четок. У Петра Боборыкина, приятеля давних лет, впоследствии плодовитейшего писателя - это "плотный, цветущий юноша с ясными глазами и - для музыканта - умеренной шевелюрой, веселый, разговорчивый, довольно насмешливый и даже охотник до разных несуразных анекдотов по духовной части". У покровителя юного дарования, А. Д. Улыбышева, - это музыкант вдохновенный и "твердый в такте как метроном", способный играть с листа огромнейшие партитуры, легко разбиравший страницы с двадцатью пятью строками, с ходу "перекладывая оркестр на рояль": "Любо было смотреть, как он сидел за инструментом, спокойный, серьезный, с огненными глазами".
Всего менее история русской музыки запомнит старого человека с той же бородой, но сплошь поседевшего, с лысиной, с глазами, в которых застыла пережитая им трагедия, хотя большую часть своей музыки написал (или, по крайней мере, закончил) именно этот Балакирев.
Милий Алексеевич в постижении музыки был человеком настойчивым и упорным. В Петербурге появился совсем молодым человеком, и не только успел познакомиться с Глинкой, но и произвел на композитора огромное впечатление. Общались они недолго, - вскоре автор "Руслана" уедет за границу. Но отзыв Михаила Ивановича, переданный его сестрой Шестаковой ("Это будет второй Глинка!"), говорит сам за себя.
В том, что Балакирева ждет огромное будущее, родоначальник русской музыки не ошибся, хотя вряд ли мог предполагать, что всего более Милий Алексеевич запомнится не как пианист-виртуоз и даже не как сочинитель, но как наставник целой плеяды всемирно известных композиторов. Именно в эти годы около Балакирева возникает кружок, где учатся сочинять музыку. В 1856-м, когда с ним встретится Цезарь Антонович Кюи, Балакирев сразу стал им руководить. А ведь Кюи был на два года старше, да уже успел получить и несколько уроков у известного польского композитора Станислава Монюшко.
Ранняя переписка Цезаря с Милием выдает разницу темпераментов. Балакирев отдавался творчеству с религиозной фанатичностью и запредельными требованиями. Он не столько сочинял, сколько переделывал уже сочиненное. Он сомневался в своем композиторском даре, но и здесь хотел встать вровень с избранными. Кюи, человек насмешливый, иной раз - до жестокости, в то же время был весьма простодушен в отношении к собственным произведениям. Полагал, что можно сочинять и со средним талантом, не каждому же быть Бетховеном!
И все же Кюи - из "старших", он уже и сам имеет право наставлять. Двое других - выступают в роли "младших" учеников. Один из них - Модест Петрович Мусоргский, Преображенский офицер, который уже мечтает об отставке. Другой - Аполлон Сильверстович Гуссаковский, совсем еще юный, невероятно одаренный, но и очень неуравновешенный.
"Гусакевич", "Гусачок", "Гуссеке" - как именовали его друзья. Балакирев любил это странное создание природы, эту на редкость талантливую, но внутренне беспокойную, нервическую натуру. Гусачок брался за одно, другое, третье, не в силах остановиться на каком-нибудь одном сочинении. В сущности, так и останется автором набросков. Лишь несколько сочинений Гуссаковского будут исполнены в концертах при его жизни. И кое-что будет завершено в рукописи. Знакомые будут вспоминать его коротенькие скерцо для фортепиано, первую часть так и незаконченной сонаты, ми-мажорную симфонию. Будут и "Дурацкое скерцо" для струнных, и романсы.
Через несколько лет увлечение химией оторвет Аполлона Сильверстовича от кружка, уведет за границу. В свой час, пробыв там несколько лет, Гуссаковский вернется в Петербург, встретится с Балакиревым, захочет возобновить занятия музыкой. Но ранняя смерть в 1875-м (ему было тридцать четыре) оборвет его странную жизнь, которая так и не нашла своего полнокровного воплощения ни в химии, ни в музыке.
Мусоргский тесно сойдется с "Гусачком". Посвятит ему оркестровое скерцо си-бемоль мажор, одно из лучших сочинений ранней поры. Будет ценить и мнение Аполлона о своих вещах, и произведения самого "Гуссеке".
И все же главной фигурой для Мусоргского - быть может, не в эти ранние, а уже в последующие годы - станет Владимир Васильевич Стасов, к которому с легкой руки Глинки приклеилось прозвище "Бах". Самый старший из них, большой, статный, он появлялся и сразу производил шум. Восхищался громко: "Каково!.. Тузово!.." Ругал с неистовством. За оглушительный голос друзья прозовут его "Иерихонской трубой". Уже известный критик искусства, способный писать о живописи, музыке, архитектуре, главной своей работой он был связан с Императорской библиотекой. Щедро делился знаниями, готов был найти для товарищей любой фолиант, если того требовало творчество. Всегда рад был их принять в своей библиотеке.
Он закончил Училище правоведения, из которого вынес теплую дружбу с будущим не менее известным музыкальным критиком Александром Николаевичем Серовым. Позже пути их начнут расходиться. Дело закончится откровенной враждой. Хотя оба горели идеей создания полноценного русского искусства, русской музыки. И требовали от композиций большего, нежели "услаждения слуха". Балакирев успеет застать времена этой дружбы. Он и сам многое почерпнет из общения с Серовым. Но для него главным - на долгие годы - будет именно "Бах", "Бахинька".
В кружке роли распределятся сами собой: Балакирев - музыкальный наставник, Стасов - идейный. Его мнение будет словно магнетизировать Балакирева, а временами и Мусоргского.