Жизнь Шаляпина. Триумф - Петелин Виктор Васильевич 18 стр.


– Забывать стал старика, Федор Иванович, забывать… Сколько уж мы не виделись. Знаю, знаю о твоем горе, соболезную еще раз, телеграмму я посылал, но разве этим горю такому поможешь… Ох, милый Федор Иванович, столько тревог, горя, волнений постоянно гнетет человека… Чуть ли не в каждой семье непременно умирает ребенок. Вот у Льва Толстого, на что уж семья благополучная, обеспеченная, хозяйка замечательная, а дети умирают и в этой семье… Ну, не буду. – Владимир Васильевич понял, что эту тему продолжать больше не следует: на глазах у Федора Ивановича показались слезы. – Ох и лето выдалось у меня беспутное, – продолжал Владимир Васильевич, добравшись до благодарного слушателя, который, видимо, уже к позднему вечеру успел выговориться где-то и терпеливо слушал обрушившийся на него гром всяческих высказываний, мыслей, новостей. – Все лето занимался не тем, к чему душа лежала. Думаешь сделать одно, а приходится совсем другое, чаще всего нелюбимое…

– А как себя чувствуете, Владимир Васильевич? – спросил Шаляпин.

– Какое здоровье? 79 лет… Весной совсем было плохо, и все по чистой случайности. Провожал поздно вечером одну знакомую даму, электричество уже выключили, швейцар ушел к себе под лестницу, полагая, что гости все разошлись. Я зажег свечку, пошел провожать на лестницу, но по дороге зацепился за ковер и рухнул, больно ударившись об угол большой резной скамейки. Удар был настолько сильным, что я закричал благим матом. Ну, ясно, переполох, приволокли меня на мой диван. Начались компрессы, мазь, нога забинтована, а когда дело пошло на поправку, начались головные боли, которых не было у меня почти целый год. И пошли такие боли, такие внезапные, неожиданные, такие мучительные, что я уж думал – пришел мой конец. Доктора говорят, что все неблагоприятное в моем организме от переутомления мозга, от большой и постоянно непомерной работы. И ведь правду говорят доктора: всю осень и зиму я почти постоянно сидел до трех часов ночи, а утром – на службу… Немудрено и надорваться. Весна и лето, дача и зелень, побольше отдыха, починили мое старое тело…

– Глядя на вас, Владимир Васильевич, вовсе и не подумаешь, что вы можете болеть и отдыхать. Мощь, напор все еще заметнее всего в вашей фигуре. – Шаляпин с любовью смотрел на пылавшего ярким пламенем Стасова, явно соскучившегося по любимому артисту.

– Главное событие, Федор Иванович, произошло совсем недавно: после своего 75-летия Лев Николаевич Толстой пригласил меня в Ясную Поляну. Провел я там три потрясающих дня, до сих пор не могу прийти в себя от впечатлений.

– В прошлом же году он чуть не умирал? Мы с Горьким навещали его, но он даже не вышел к нам, настолько был болен.

– Нет, он – здоров, храбр и бодр, как никогда, мне кажется, прежде. Когда я заговорил о болезни прошлогодней, он кратко бросил: "Пожар помог украшению Москвы!" Каково? А как только мы приехали, сели за стол, все Толстые как раз обедали, он чуть ли не сразу заговорил про свой юбилей 28 августа, сказал, как утомили его все эти двести телеграмм со всех краев света: "Почти все одно и то же, "великий писатель земли Русской", "великий писатель земли Русской", "земли Русской, земли Русской, земли Русской". Да и только, все в один шаг и одно копыто. Как надоело! Надо же было Тургеневу выпустить этакое слово в публику. Вот и пошли все наперегонки повторять одно и то же. Как не надоест всем!"… Я тут же возразил, Тургенев прав, он попал в общую мысль и выразил общее чувство… Ох, Федор

Иванович, и разговоры были занимательные, глубокие, просто счастливым чувствуешь себя, побывав и поговорив с ним, с нашим Львом Русским.

– А работает? Что-то давно ничего не выходило из-под пера его!

– Больше, чем когда-либо. Работает с утра до часу или двух, потом ездит верхом и далеко, несмотря на перевязанную ногу, а вечером весь наш. Читал нам новый рассказ. Удивительная вещь, вряд ли пройдет цензуру… Маленькая вещица, всего минут двадцать времени взяло, но как прелестно, как чудесно! Дело начинается с бала, с влюбленного студента, с красавицы Вари, от которой он млеет, когда дотрагивается в танцах до ее тальи в мазурке. И этакие-то картины, молодые и увлекательные, пишет человек в 75 лет! Да и чему тут удивляться, Федор Иванович! Он и теперь весь в движениях, в работе, во всех разговорах, во всех взглядах, во всех глазах своих и улыбках – огонь, пламя, поминутно загорающийся пожар! О прошлогодней болезни, о недавней ране, когда лошадь наступила ему на ногу, – и помина никакого нет! Словно никогда ничего и не бывало!

– Ну а что ж рассказ-то? Заманил в лес, а дорогу обратно не показываете. Нехорошо, Владимир Васильевич! – улыбался Шаляпин.

– Рассказ называется "Отец и дочь", а может – "После бала", он еще не решил. Что за чудеса этот небольшой рассказ… Из времен Николая Первого, отчасти действительное происшествие! Точно страницы из "Анны Карениной". О начале я уже говорил, о влюбленных-то. А ее отец – полковник, хват, красавец, молодец и солдафон вроде Скалозуба. А что дальше было – нарочно не стану рассказывать вперед, чтоб плохим пересказом не испортить впечатление от великого творения. Да и сам-то читал только треть или четверть. Что-то произошло с ним, к великому моему изумлению, он как-то стеснялся, чувствовалось, что было ему не по себе, голос вдруг изменился, в горле словно устрицы сидели, поминутно откашливался, какое-то нетерпение и торопливость были в каждом слове… Как-то все это было странно! Так все шло тускло и неважно, что наконец он обратился к жене и сказал: "Соня, читай дальше ты! Не могу больше! Не идет!" – и Софья Андреевна прочитала рассказ до конца, но так ординарно, так слабо, так плохо, что я боялся, не испортит ли она своим чтением впечатление от гениального рассказа. Нет, слава Богу, не испортила!

– Горький в каждую нашу встречу не перестает восхищаться Львом Великим, который возмутился погромом в Кишиневе, написал письмо еврейскому писателю Шолом-Алейхему и дал согласие передать свои рассказы в сборник в пользу евреев, которые пострадали от погрома в Кишиневе. Говорил, что этот сборник выйдет на еврейском языке в Варшаве.

– Да, вы, Федор Иванович, хорошо информированы. Действительно, Лев Николаевич отправил три свои сказки для этого сборника. Хотел нам прочитать их. Но почему-то не прочитал. Так и сказал: "Прочитаю вам три вещи: одну – русскую, новую, а две – чужие, индийские, для еврейского сборника". Однако ж вышло не так: прочитал всего одну вещь, первую, я уж вам о ней говорил, прочие потом почему-то отдумал, Бог его знает отчего, сколько я ни напоминал потом на другой день. Но он ведь кремень сущий: что сказал, то и баста, словно отрубил, и потом уже не поворотишь… А что у вас новенького, Федор Иванович? Слышали мы здесь, в Питере, что вы новые роли исполняли в Москве, "Добрыню Никитича" и "Алеко" показали.

– Алеко мы с Сергеем Васильевичем вроде бы неплохо исполняли в последний раз перед отъездом сюда, а вот с Добрыней что-то не заладилось. Говорят, неудачное либретто. Да и сам чувствую, что играть мне нечего в этой опере. Нет драматического развития действия, ходишь по сцене, что-то делаешь, то одеваешься, то мечом машешь, то на пиру сидишь… Все лето я думал над этой оперой, надеялся как-то усилить ее, сократил некоторые зряшные паузы, но рыхлость в опере так и осталась. А главное – играть нечего… С Костей Коровиным и Валентином Серовым, с которыми я вместе прожил в деревне, проходил некоторые свои сцены, советовался, пробовал, но и они ничем не помогли. Тут, говорят, ничего сделать невозможно, исполняй, как Гречанинов задумал и написал, он именно такого Добрыню хочет показать. Ну что тут поделаешь? Я уж хотел отказаться, но и Теляковский, и Гречанинов уговорили… Так что летом я больше рыбу ловил да с Горьким за грибами ходил: он на два дня заехал к Косте Коровину.

Владимир Васильевич еле дослушал Федора Шаляпина, так его подмывало снова вступить в разговор, столько он еще не успел сказать из того, что накопилось за те многие месяцы, которые они не виделись.

– Коровин – человек и художник удивительный. Выставляет свои работы и с передвижниками-реалистами, и с мирискусниками-декадентами. Талантливый, способный, но ему много вредит то, что он не имеет никакого своего мнения, характера, вкуса, убеждения. Кажется, он делает то, что ни закажут, что ни велят. Он все сделает, и хорошо сделает. Угодно – в декадентском стиле, угодно – в каком другом, ему совершенно все равно. Какая странная, ненадежная фигура, а ведь преспособный человек…

– А вот и не могу с вамп, драгоценнейший Владимир Васильевич, согласиться. Получается, что Костенька – беспринципный. Нет, он действительно легкий, на редкость восприимчивый ко всему новому в искусстве, он блестяще владеет всеми жанрами живописными, а уж как декоратор и выдумщик по костюмам – равных ему сейчас никого нет, только Александр Головин может соперничать с ним. Но Костя в Москве, а Головин в Петербурге, так что они и здесь не соперничают.

– Я и не спорю, что он – превосходный декоратор, при постановках на Мамонтовском театре он отличился множеством декораций для опер. Но есть существенная разница – делать постановку для оперы или представлять на картине настоящую природу. Там требуется одно, а здесь – совсем другое. Да и в декорациях, бывает, ошибается, уж больно увлекаются твои Головин и Коровин декадентскими новациями. Вот взять хотя бы постановку балета "Волшебное зеркало" композитора Арсения Николаевича Корещенко и балетмейстера Мариуса Петипа, декорации и костюмы твоего любимца Головина…

Шаляпин внимательно слушал, он не видел этого балета, но в постановке его были заняты, оказывается, его друзья и соратники.

… Ведь чуть ли не все петербургские газеты осудили эту постановку, а кто-то остроумно выразился, что "Волшебное зеркало" как нельзя более рельефно отразило всю уродливость пресловутого декадентства. Вместо сада в первом действии Головин представил какую-то аляповатую мазню. И публика отрицательно отнеслась к представленной в балете декадентской обстановке. Но зато господа декаденты, явившиеся в полном составе во главе со своим старостой господином Дягилевым были очень довольны декорациями и костюмами, им, говорят они, не хватает некоторой законченности. Вот в этом-то и беда господ декадентов: незаконченность они возводят в принцип своей школы, а незаконченность уводит к бесформенности вообще.

– Нет, Владимир Васильевич, иной раз эта бесформенность очень выгодна и удачна в театре. Вот Константин Алексеевич делает костюмы для моего Демона, в роли которого я выступлю в свой бенефис в январе будущего года. Разве отточенность формы годится для этой роли? Вы можете представить в театре, на сцене, реалистического Демона?

"Эх, как заговорил наш Федюшка, казанский мужик", – промелькнуло у Стасова, сумевшего скрыть удивление от слов Шаляпина.

– И Коровин поэтому предлагал мне эскизы, наброски возможных костюмов Демона и декораций обстановки, в которых можно было бы его представить. Оказывается, быть театральным художником не так-то просто, я все его эскизы представил и забраковал. Он согласился со мной и сказал, что он еще не все продумал.

– Но как же не думать-то, на то она, голова-то, и дадена. Со мной в эту зиму и лето произошли поразительные вещи… Просматривал я как-то свои записки давних лет. Столько их накопилось за многолетнюю литературную жизнь. И, разбирая старые тетради, старые записки, записочки и заметки на миллионе отдельных бумажек, я удивился, сколько, оказывается, у меня общего с тем, что написано у Льва Николаевича в его книге "Что такое искусство". Я давно собираюсь написать "Всеобщий разгром", про который я жужжу вот уже несколько лет всем в уши, в том числе и Льву Великому, который сильно одобряет мой проект… И вот привел в порядок некоторые записи и увидел, сколько сходного, кроме, конечно, немногих пунктов, где у нас значительные расхождения: про Господа Бога, про Господа Христа, про христианскую мораль, религию да еще про множество картин, статуй, архитектур и музык, которых он никогда не видел и не слыхал, а если бы и видел и слышал, то не был бы способен оценить и понимать: у него только ужасно верны и хороши все общие соображения. Ну что нового он мог высказать об искусстве Ренессанса? Как раз он спрашивал меня об этом в письмах, о Рафаэле, Леонардо да Винчи, Микеланджело. А я ему отвечал, что это никуда не годное и постыдное время аристократического, папского и кардинальского искусства, затоптание в прах всякого искусства народного и национального. А сколько мы еще говорили с ним про Данта, которого не люблю и не признаю, про Мильтона… О ком мы с ним только не говорили. И про Виктора Гюго, которого обожаю, кроме его дурацкой и гнилой риторики…

– В Москве все говорят о постановке "Юлия Цезаря" во МХТе, особенно удачен Качалов в роли самого Цезаря, поругивают Брута в исполнении Станиславского…

И снова Стасов пришпорил своего коня и ринулся в бой: только недавно много говорили с Толстым о Шекспире, и на этот раз много сходного обнаружили в своих воззрениях.

– Со стороны Льва Великого началась громадная атака на Шекспира. И тут у нас почти полное совпадение. Можете себе представить, я написал статью "Венецианский купец" для Брокгауза и Ефрона, читал ее на благотворительных вечерах еще в прошлом году, первоначально предназначалась для одного шекспировского издания. Все время думалось, что это второстепенная вещь Шекспира, слишком много в ней погрешностей сюжета. Но потом стал вчитываться, особое внимание обратил на слова Шейлока: "Вы (т. е. христиане) учили меня всем гадостям – и я теперь исполню их…" – и пришел к выводу, что "Венецианский купец" просто выше всех остальных трагедий Шекспира вместе с "Гамлетом". Мне кажется, нигде он не поднимался так высоко и не спускался так глубоко. Все эти архигениальнейшие вещи: Лир, Отелло, Кориолан, Ричард, Ромео, Макбет – как ни велики, а все ниже! Что трактуют эти трагедии? Ромео – любовь; Отелло – ревность; Кориолан – самолюбие; Макбет и Ричард – властолюбие и жадность силы; Лир – отцов и детей; один только "Гамлет" и "Шейлок" созданы на сюжеты в тысячу раз выше тех, остальных. Эти две – первые две в мире вещи, по части драмы, трактуют судьбы народов и всего человечества, отношения одной части народов к другим всем. Лев Николаевич, конечно, судит Шекспира строже, иной раз бьет наотмашь, не особенно заботясь, попадет по цели или нет. Ну, тут ему только Бог судья…

Стасов и Шаляпин, стоя у окна, видели, как собирались гости, раскланивались, особо дорогим махали рукой в знак огромного удовольствия… и продолжали разговаривать. И каждый из приглашенных, взглянув на двух друзей, раскланивался в ответ, делая вид, что они тоже очень заняты своими разговорами, встречей с друзьями. Хозяин дома, Александр Глазунов, увидев, что все в сборе, объявил порядок музыкального вечера…

– Нигде я уже не могу быть просто слушателем, зрителем, Владимир Васильевич, повсюду я лишь артист, от которого ждут только пения, забавных историй, потому что все уже знают мою жизнь, полную приключений, забавных анекдотов. А так хочется уединения, надеялся найти уединения у Кости Коровина в его имении, но не тут-то было – охотники, рыболовы, местные крестьяне постоянно толкутся у него, а то заглянул гофмейстер великой княгини, ну, Горького я сам приглашал. Так вот и постоянно на людях…

– Это ж замечательно! Без людей я не могу и дня прожить. Вот хотя бы сегодня одна за другой были: Александра Николаевна Шульгоф, ей надо было все узнать о женском труде и вышиваниях в России в XII веке; вторая – Гриневская Изабелла, ах, какие у нее чудесные еврейские глаза, она благодарила меня за то, что ей написал Лев Толстой после моего разговора о ней, потом пришла Ольга Александровна Гнилоевская, тоже благодарила, вспоминала старые времена… Все это уносит пропасть времени, но без людей я не могу. Вот вы говорите – уединение, одиночество, для меня это была бы чистая анафема. Как? Жить без людей? Жить без самого большого общения, сообщения, приобщения, потрясения, влечения, движения – да ни за что на свете! Черт бы взял все эти красоты природы, самые распрекрасные, если я не встречаюсь с людьми. Только люди, люди, люди! Особенно такие, как Лев Великий, Федор Шаляпин, распрекраснейший наш Глазун…

Музыкальный вечер начался. Играл Глазунов, братья Блуменфельд, пел Федор Шаляпин…

30 октября 1903 года Стасов собирался в гости к родным, но пошел на вечер к Глазунову. И вот что он написал П. Стасовой: "А вместо того, в 10 часов вечера попадаю к Глазуновым (получил только сегодня днем приглашение), потому что будет Шаляпин и будет пение, каляканье великое, объятия, тосты, музыка и проч. и проч.".

И еще одну любопытную подробность можно узнать из другого письма Стасова: "А Шаляпин недавно на одном ужине провозгласил мне тост, как "художественному и музыкальному подстрекателю", и прибавил, что у него от меня все нервы дрожат! Каково, каково, каково???!!!"

31 октября, 3, 6, 10 ноября Федор Шаляпин участвовал в "Псковитянке", 4 ноября – в "Князе Игоре", встречался с друзьями, обедал в ресторанах, играл в карты. Все шло привычно, хлопотно и азартно. Об одиночестве как желанном отдыхе и не помышлял.

12 ноября – концерт в зале Дворянского собрания с участием А.И. Зилоти и А.И. Корещенко. На концерт приглашает старого друга В.В. Андреева: "Прости и попроси прощения у твоей мамы. Вчера никак не удалось приехать к вам – зарепетировался. Посылаю два билета на сегодня. Мой концерт". Посылает билеты и Теляковскому с запиской: "…счастлив безмерно буду Вас повидать сегодня в моем концерте".

А после концерта – ужин в ресторане Кюба, среди гостей был и старый друг по Тифлисской опере Павел Агнивцев. Вспоминали Тифлис, начало своей артистической карьеры, решили дать телеграмму Д.А. Усатову: "Дорогой учитель! Спевши блестяще свой концерт, с искренним чувством любви вспоминаем дорогого Дмитрия Андреевича и пьем за его и супруги его здоровье. Шаляпин и Агнивцев".

14 ноября, в день выступления в "Князе Игоре", он получил письмо от Марии Гавриловны Савиной: "Погибаю я, можно сказать, за мою любовь к Вашему таланту, господин Шаляпин! Наслушалась я Вашего пения до воспаления в ухе (адски дует со сцены) и с самой "Псковитянки" сижу в одиночном заключении: ни говорить, ни слушать не позволяют. Репертуар остановила на целую неделю!

Посылаю вам "классическую" роль и ноты, а что касается длиннот в прозе (если таковые найдете), то от Вас зависит уничтожить их.

Относительно репетиций условьтесь с Г. Монаховым, а насчет костюма и парика я уже Вас просила. Если выздоровлю до Вашего отъезда, то загляну в театр. "Забегу, как коров погоню, – не удержит мое сердце!"

До свидания! Спасибо!

Савина.

P.S. Очень хотела бы показать Вам детский приют и убежище, да не поймаешь Вас".

На одном из банкетов или музыкальных вечеров действительно Мария Гавриловна уговорила Федора Ивановича принять участие в оперетте "Корневильские колокола" Планкетта, исполнить в ней роль Гаспара. Этот спектакль будет дан в пользу Русского театрального общества, которое возглавляла М.Г. Савина. Естественно, она привлекла для этого спектакля лучшие силы Мариинского и Александрийского театров: сама Савина, Мичурина-Самойлова, Давыдов, Варламов, Медея Фигнер…

В том же разговоре Мария Гавриловна сказала, что заходила как-то и к Леониду Собинову "с низким поклоном", уговаривала его приготовить партию Гренише. Вроде бы согласился Собинов, но тут же почему-то спросил: "А Шаляпин будет участвовать в спектакле?"

Назад Дальше