Учителем физики был Владимир Владимирович, прозванный Буравчиком. Он приехал из Минска, и, как видно, успел по дороге к Волге хватить лиха. Выглядел удручённым, одет был в сильно поношенный пиджак и валенки с галошами. Но иногда оживлялся, и тогда острые глазки его сверкали из-под густых бровей, а говорил он быстро-быстро скрипучим голоском и начинал все быстрее и быстрее шагать по классу, размахивая кистью правой руки с вытянутым указательным пальцем. Кабинета физики, как впрочем, и кабинета химии, а также и никаких других специальных кабинетов, в школе не было. Ни одного физического прибора мы в глаза не видели. Буравчик ловко изображал их мелом на доске и с помощью куска мела и словесных описаний проводил необходимые опыты. Однако делал он это крайне редко, понимал, очевидно, малую результативность подобных методов. Иногда Буравчик приходил чрезмерно оживлённым и тогда был добр и ставил только хорошие отметки. Иногда он впадал в полное уныние и говорил, что ничего подобного тому, что видит он сейчас перед собой, ему в самом плохом сне никогда не могло присниться. Мы считали, что он не прав, и Борька Постеров (он всегда всё знал по всем предметам) вступал с Буравчиком в спор. Учителю ото быстро надоедало, махнув рукой, ом принимался проверять наши тетради, потребовав полной тишины.
Если Буравчик что-то да объяснял, что-то проверял, то учительница химии, чьё имя не вспоминается, с наукой, которую она была призвана нам преподать, никак связана не была, говорить о ней не хотела и сразу же ознакомила нас со своей методикой, сказав, что будет задавать уроки по учебнику и по нему же проводить опрос. Учебники у нас были, мы покорно отмечали страницы очередного урока, запоминали их по мере возможности и отвечали, когда она вызывала к доске. Писать что-либо на доске остерегались, как, впрочем, и сама учительница, но текст учебника она знала назубок и без труда поправляла отступившего от него отвечавшего ученика. Все было тускло и непроглядно. К тому же и уроки химии чаще всего почему-то были по расписанию самыми последними, когда всем хотелось есть и спать.
Человек с трудным армянским именем делал вид, что преподает иностранный язык, и он был прав, потому что язык этот, именовавшийся а расписании немецким, был для него языком неведомым и этом смысле абсолютно иностранным, не в меньшей степени иностранным, чем для нас. Утешал он нас и самого себя тем, что в то время, когда фашистские изверги напали на нас, изучать их язык нет охоты, хотя - прибавлял учитель тут же, - знать его, конечно, надо, потому что всегда надо знать врага своего. Армянин был категоричен и находил горячую поддержку в школьной массе. Воспоминания о Дитрихе Львовиче, рассказывавшем нам о своём племяннике Кио на родном ему немецком языке в московской школе, несколько скрашивали безрадостную картину среднего образования, а привезенный заботливыми родителями немецко-русский словарь вдохновлял, направляя мысль на необходимость самой начать читать хоть какие-то немецкоязычные тексты. Но книг немецких не было. Был учебник, его я начала читать, держа в руках словарь.
Хороши были уроки литературы, но не всегда, а лишь в те дни, когда учитель, называвшийся Пимен, не дремал, а был бодр и в хорошем настроении. Не часто это случалось, зато когда происходило, то всем доставляли удовольствие рассказы Пимена и о Чехове с его "Вишневым садом", и о Горьком, сумевшим так вовремя написать захватывающий роман "Мать". Правда, сам Пимен гораздо больше любил поэзию и прекрасно читал стихи Маяковского. Был Пимен родом с Дона, в Сызрань его занесло ещё в молодости, и остался он здесь на всю жизнь. Был он далеко не молод и любил, как мы хорошо понимали, выпить. Однако не злоупотреблял. Во мне Пимен признал любителя изящной словесности и знатока московских музеев, по причине чего и заставлял меня рассказывать о доме Толстого в Хамовниках, о Ясной поляне, о картинах, которые я видела в Третьяковской галерее и с удовольствием слушал. Ещё он просил рассказывать о спектаклях московских театров.
Темы сочинений давал он нам нестандартные, всегда придумывал что-нибудь интересное. Обычно поступал Пимен таким образом: писал на доске три темы, одна из которых была вполне для школьного курса соответствующей, например "Образ середняка в романе М.А. Шолохова "Поднятая целина", а две другие темы - несколько иного характера, но тоже с литературой связанные, например такие: "Почему же Катерину называют "светлым лучом в темном царстве", если она изменила своему мужу?" И "Разве Обломов хуже Штольца?" Поставив эти вопросы, Пимен не без интереса ждал ответа на них и читал некоторые сочинения с согласил их авторов вслух перед всем классом. Комментировал добродушно и радовался всякой удаче.
О чем вовсе невозможно вспомнить в связи с девятым классом, так это о том, что происходило на уроках биологии и географии. Что-то было, но что именно, сказать затрудняюсь. Оба эти предмета, завершившись на девятом году обучения, в десятом классе уже не всплывали, с ними было покончено.
Но главная неудача постигла нас с преподаванием истории. Здесь ситуация сложилась сложная потому, что учителем истории был директор Семён Семёнович Вергун, ранее живший на Украине и там работавший. В Сызрани он стал директором, потому что прежний ушёл на фронт, Да и вообще для эвакуированных учителей оказались свободные учительские места в связи с войной; учителя-мужчины молодого и среднего возраста были мобилизованы и предметы оказалось в старших классах некому. В младших и средних классах работали почти одни женщины, директорами школ были мужчины. Семён Семёнович держал нас всех в страхе, нередко давая прямо понять, что все бывшее здесь до него, должно быть изменено или вовсе искоренено. Но ваш класс не был строптивым, и к урокам истории, им даваемым, относился стоически терпимо. Чего мы не могли стерпеть, так это обмана и лицемерия. А Вергун это допускал. Да не только допускал в своих действиях, но и других к этому как-то подталкивал. Сильнее всего проявилось это в истории с пирожками.
В школе каждый день на второй перемене нам раздавали пирожки с капустой или с картошкой. Это был школьный завтрак. Пирожки были большие и вкусные. Мы дорожили этим завтраком, потому что шел он сверх хлебной нормы по карточкам. Иногда даже желание пропустить уроки и не пойти в школу сразу же перебивалось мыслью о том, что пирожок в этом случае не получишь. Стоил он совсем дешево - 5 копеек вместе с кружкой сладкого чая. А если кто-то пропускал занятии по болезни, то мы оставляли для него пирожок, и кто-нибудь заносил его больному домой, идя из школы. Так уж было заведено, так было во второй и в начале третьей четверти. Но вот после зимних каникул, когда началась новая четверть, директор стал брать оставшиеся пирожки себе и не разрешал их никуда уносить. Мы знали, что во всех классах их набиралось не так уж мало. Жила директорская семья тут же в школьном дворе, в небольшом флигеле. Туда дежурные по классу и должны были относить оставшиеся завтраки. Сначала мы этого не делали, но директор или сам следил, или назначал кого-нибудь следить за установленным им "порядком". Ребята возмущались, а однажды решили сказать директору, что наш класс отказывается отдавать оставшиеся пирожки. Но кто будет это говорить? Поручили Борьке Нестерову и мне. Как раз в тот день мы и были дежурными. Мы и сказали ему об этом прямо в классе, куда он зашел вместе со своей женой, тоже работавшей учительницей в младшем классе. Разозлился он страшно, но ругаться не стал, а только сказал, что необдуманные поступки будут иметь свои последствия. Для меня это обернулось очень плохо, но не сразу, а через некоторое время, когда стали принимать в комсомол тех, кто ещё не был принят в восьмом классе. Борька Нестеров уже был комсомольцем, а я нет. На собрании директор сказал, что он против того, чтобы рекомендовать меня для поступления в ряды ВЛКСМ, потому что я неправильно веду себя по отношению к старшим товарищам, к тем, кто является членами коммунистической партии и кому доверяют ответственную работу. "К тому же, - добавил он, - она вряд ли пройдет политсобеседование. Я в этом глубоко сомневаюсь". Больше никто ничего не говорил. Это было весной 1942 года, а уехал Семен Семенович Вергун со своей семьей из Сызрани в Среднюю Азию осенью того же года, когда немцы приближались к Сталинграду и в городе было введено затемнение.
20
Если со школьными учителями в Сызрани не повезло, то ребята в том классе были очень хорошие, по-моему, даже лучше, чем в московском классе, если, конечно, не считать моих самых близких друзей. Хороши они были своим дружелюбием и отсутствием вредности и зависти друг к другу. Никто не сводил счетов, не ссорились, к учителям при всех их недостатках и слабостях относились уважительно, новеньких учеников принимали тоже по-хорошему, без всяких подковырок. Правда, новеньких оказалось немного. Кроме меня прибыли ещё две девочки: одна - Таня Костина, дочка военного, другая - Сара Салант, приехавшая, как и Таня, с Украины. Таня жила раньше в Киеве, а Сара - в Днепропетровске. Таня приехала с мамой, отец-полковник находился на фронте. Сара прибыла со множеством родственников. её отец был парикмахером, главой огромной семьи, в которой было шесть человек детей. Сара была самой младшей. Приехали вместе с ними ещё тети, дяди, племянники и племянницы. Дом сняли за Крымзой и жили в нём всем скопом. Сара была рыжей, веснушчатой, сообразительной и приветливой. Таня Костина всех поразила своей красотой: черноглазая и чернобровая, тоненькая и легкая, умела петь и плясать и всем нравилась. Обе они говорили и по-русски, и по-украински.
На первых порах все трое мы и держались вместе, присматриваясь к остальным, но довольно скоро влились в гущу класса, который вовсе не сторонился нас, не чуждался и принял как своих Через некоторое время у каждой из нас появились и свои приятели из числа сызранских ребят. Крут моих сообщников, а вернее, более близких мне ребят, не был многочисленным. Хотела я того или нет, всегда рядом оказывалась Нинка Лёвина (она называла себя Лёвина, хотя все остальные произносили её фамилию как Левина). Она первой позвала меня к себе в дом, и я сразу же на это откликнулась, тем более, что были мы близкими соседями. Жила Нинка с отцом, без матери. Домишко, где снимали они две комнатки и кухню, почти врос в землю, и ставни окон (а в Сызрани во всех домах почти окна на ночь закрывались ставнями) - ставни окон у Ленинского дома отступали от земли сантиметров на десять, не больше. Отец всегда находился дома, был сапожником и работу свою выполнял, сидя на низеньком табуретике у окна, выходящего на улицу. Чинил он башмаки, сапоги, подбивал каблуки, подшивал валенки и был при этом в курсе всех происходящих на Красногорской улице событий, особенно в летнее время, когда покривившееся оконце его было открыто. Грязь в комнатках - неимоверная. Пол кажется земляным - столько на нём мусора. Занавески на окнах посерели от пыли и висят косо, но при всем этом настроение Нинкиного отца всегда хорошее, я, ковыряя подошвы, он беспечно напевает себе под нос то одну, то другую песенку. И дочку свою любит, а она о нём заботится - еду ему готовит, к заказчикам починенную обувь относит, иногда книжку вслух ему читает. Вряд ли Нинка часто позволяла себе ходить в баню или мыться дома. Во всяком случае, следов этого не было видно, а однажды, когда солнце светило в окна нашего класса особенно ярко, освещая русую Нинкину голову, торчащую прямо передо мной на впереди стоящей парте, я ясно увидела веселящуюся среди волос на её затылке стайку вшей.
Кроме Нины Левиной моими почти постоянными спутниками по городу, куда бы я ни шла, в школе на переменах и сразу же после уроков, стали трое ребят - Боря Широков, Толя Архангельский и Володя Юдин. Прежде они не дружили между собой, жили на разных улицах, одновременно появлялись только на занятиях в классе. Но теперь не отходили друг от друга, стараясь обязательно в одно и то же время быть рядом с двумя своими одноклассницами-Нинами. Между ними шло почти явное соревнование: кто скорее окажется вблизи нас и примет участие в разговоре. Ребята эти были совсем разные. У Бориса в детстве была сломана нога, навсегда осталась кривой, и он сильно хромал, припадая на изуродованную в самом колене ногу. Ни в каких играх участвовать он не мог, но силу и ловкость рук своих показывал в другом - в умении все починить, разобраться в любом механизме, сдвинуть с места самый тяжёлый предмет. Был неразговорчив, книг почти никаких не читал, самым трудным для него всякий раз становилось писание сочинения по литературе. В лице его было что-то монгольское: слегка раскосые серые глаза, высокие скулы и вечная тюбетейка на голове. Жил Борис на спуске с Красногорской улицы, по которому шла дорога к водяной будке, где все мы брали воду, и к нашей школе. Жил он с родителями и старшим братом. Отец его работал на нефтепромысле под Сызранью. Толя Архангельский обычно держался в стороне от всех остальных, и даже пронырливая Нинка ничего не знала о нем, не знала, с кем он живет, куда ходит, с кем дружит. Как выяснилось, были у Толи для этого свои основания. Отец его - прежде священник одной из городских церквей, теперь, когда буквально все церкви в Сызрани, кроме одной, находившейся где-то на самой окраине за Сызраном, были закрыты, а, точнее, сломаны, а собор на площади превращен в товарный склад, - отец Толи нигде не работал, из дома почти никогда не выходил и почти полностью ослеп. Мать - очень старая и больная женщина всегда находилась рядом с ним, и только старший брат Толи и его замужняя сестра, жившая в Кузнецке и изготовлявшая, как и многие жители этого города, домашние валеные туфли, помогали им, как могли. Толя жил недалеко от школы, на той же Комсомольской улице в низеньком деревянном доме. Никто из ребят в этом доме никогда не был. Толя был высоким, худеньким, со светлыми волосами, слегка завивавшимися в маленьком чубчике, который он старательно причесывал, и в больших очках из-за сильной близорукости. Одет всегда тщательно, аккуратно все на нём разглашено, застегнуто - и рубашка, и пиджак, и заправленные в высокие начищенные сапоги брюки. Толя хорошо рисовал. Его карандашные рисунки - цветы, птицы, камыши на озере, а также и те, которые перерисовывал он ив старых журналов, - амуры и ангелы, парящие в облаках, прелестные малютки, гуляющие в саду и нарядно разодетые дамы с зонтиками, поражали воображение. Однако показывал он их только нам с Ниной и только тогда, когда появлялась надежда, что в самое ближайшее время никто к нам не приблизится. Толя никогда не был в театре, хотя драматический театр был в городе, не ходил в кино. Самым обыкновенным и очень свойским парнем был Володя Юдин. Учился здорово и легко, особенно по математике (он был самым любимым учеником Тезикова), со всеми общался и всегда знал все новости не только в школе, но и в городе, смешно рассказывал обо всем, что его забавляло, ловко передразнивал мальчишек и девчонок, большинству которых нравился. Жизнь у него была не очень-то легкая. Он жил вместе с сестрой в красивом и довольно большом по сызранским меркам доме - пять окон на улицу, за домом - сад и огород. Но уже года три жили они одни: отец оставил их всех давно, а мать умерла, когда учился Володя ещё в шестом классе. Сестра тогда кончала школу, а потом стала работать в пекарне. Сад и огород обрабатывали они вместе, но поливал их Володька один, таская воду из будки или из болотца за домом, пока оно не просыхало. Но оно всегда просыхало уже в начале лета. Денег у них на жизнь не хватало, и Володька знал, что сразу после девятого класса поедет он поступать в летное училище в Оренбург. Один раз он уже ездил туда, все узнал и теперь надо было дождаться конца учебного года.
Вот в этой компании мы и проводили иногда свободное время, которого было у каждого из нас мало. Уроки кончались часам к семи. Раз в неделю после школы я обязательно шла в библиотеку менять книги. Библиотека - радость и утешение в моей сызранской жизни. Шли со мной и ребята. Первым записался в библиотеку Володя Юдин, а потом и остальные. Нина Левина стала брать книжки и для себя, и для отца и любила пересказывать их содержание, когда вместе с ней мы шли в школу. Кроме библиотеки в учебное время ходить было особенно некуда, потому что городской сад открывался со своей танцплощадкой только летом и в то время никто из нас о танцах не помышлял. В кино тоже ещё не ходили, хотя на главной улице был кинотеатр. После школы ребята провожали нас с Ниной до самого дома, и эти минуты возвращения растягивались почти на целый час: то на лавочке где-нибудь посидим, то выберем дорогу, какая подлинней. К концу девятого класса стало это уже правилом, от которого не отступали.
От мамы из Москвы никаких известий с тех пор, как уехала она в начале сентября, не было ни в октябре, ни в ноябре. Начался декабрь. За это время немцы подошли к самой Москве, об этом сообщали во всех радиосводках. Бои шли под Москвой. В конце октября в больнице оказался отец, но держали его там недолго. Случилось это так Он устроился работать в сызранский Леспромхоз, и иногда ему приходилось уезжать на целые дни недалеко от города, в близлежащие районы.
Однажды он уехал куда-то к Батракам (от Сызрани - одна остановка на поезде до берега Волги) и не вернулся ни вечером, ни на следующий день. Я пошла в его контору и сказала об этом. Там тоже его ждали ещё утром, в обычное время, но его не было. Позвонили в главную городскую больницу для начала: справиться, не знают ли они чего-нибудь о Кузьмине Павле Ивановиче, и сразу получили ответ: знают, в больницу поступил в 6 часов утра. Накануне вечером, как потом выяснилось, папа от головокружения упал где-то на берегу озера, от начавшегося кровотечения потерял сознание, а рано утром двое рыбаков обнаружили лежащего человека и в кабине мотоцикла привезли его прямо в больницу. Снова открылась язва. Операцию делать не стали. Кровотечение прекратилось само собой, но дома велели лежать недели две, "а там видно будет". Через неделю выпустили его из больницы. Домой доплелись пешком. Раза четыре по пути отдыхали: очень он обессилел. Дома отлеживался, потом снова выписали на работу, но теперь его никуда не посылали, а делал он чертежи и оформлял карты местности в конторе. Павел Иванович знал своё дело, и знания его здесь оценили и выписали со склада четыре килограмма самой белой муки, потому что чёрный хлеб есть ему не велел врач. Ему вообще нужно было диетическое питание - рисовый отвар и все легкое и питательное. Риса у нас не было. Но его продавали с рук (без карточек) на базаре по дорогой цене. Когда папа немного окреп, мы пошли с ним на базар, и он продал там одному татарину свою меховую шапку (у него была ещё одна - старая) и на эти деньги мы купили хороший белый и крупный рис у узбека. Было это в конце ноября, наверное. В первый раз тогда продали мы на сызранском базаре свою вещь. А когда вернулись домой, ждала нас радость - письмо от мамы. И шло оно не очень долго - три недели и два дня. Мы высчитали по штампу на конверте, а сама она число написать в письме забыла. Мама писала, что скоро, очень скоро, наверное, вместе со всем институтом она, как и другие, будет эвакуирована; писала, что обязательно приедет к нам, но это будет ещё не скоро. Писала, чтобы мы ждали ее, чтобы я училась, занималась с Мариной, которую надо учить читать, и была внимательна к папе и помогала тёте Маше. И в этом же письме было написано о том, что родители Бокина получили извещение о том, что их сын убит, пал смертью храбрых.