Послесловие
Зачем я написала это?! Чтобы унизить какую-то Валентину Константиновну?.. Конечно, нет.
Когда жизнь человека подходит к концу, невольно делаешь подсчет всему: поступкам, отношениям и чувствам. Многие люди несут к своей смерти тяжелый багаж сделанного ими в жизни зла, но не всякий имеет в этом страшном багаже такой смертный грех, как убийство ближнего. А меня в этом упрекали, и я в этом виновата. Я должна была облегчить мою душу исповедью хотя бы на клочках этой бумаги, исповедью, которую, наверное, никто не прочтет. Так же как никто не вспомнит о том, что когда-то жил певец легкого жанра Владимир Николаевич Юдин, застрелившийся из-за несчастной любви. Многое способствовало тому, чтобы эта драма нависла и разразилась неминуемой и страшной грозой. Ей было легко разыграться на такой благодатной почве: с одной стороны, вселение к нам в комнаты чужого молодого человека, с другой стороны, музыка и пение, так быстро нас объединившие, запреты со всех сторон, которые всегда только разжигают чувства. Была ли виновата моя мать, если она не видела моего счастья в замужестве с певцом эстрады? Виновна ли я в том, что в семнадцать лет увлеклась и колебалась, не желая так рано выходить замуж и все больше и больше влюбляясь во Владимира? Вместе с тем я не смела еще сбросить с себя того беспрекословного повиновения матери, в котором была воспитана.
Вся эта напряженная обстановка усугублялась тем, что вокруг меня всегда было много друзей и я была очень избалована их вниманием.
Наконец, кража… кража, довершившая изгнание Владимира из нашего дома, всеми уликами указывавшая на него как на виновного!.. Она легла между нами непроходимой пропастью, лишив его навсегда моего доверия, и покрывала черным пятном его имя еще много лет после его смерти. Всю жизнь меня преследовали угрызения совести, и всю жизнь я вспоминала тот день, когда Елизавета Дмитриевна Юдина, вызвав меня к себе, целовала меня, уговаривала и просила согласиться на брак с ее сыном, а я, глядя в глаза матери, сказала: "Ваш сын - вор! Могу ли я стать женой вора?!" Когда случайно в 1943 году я встретила эту женщину, ее глаза с непередаваемым ужасом и ненавистью остановились на мне. Боже мой! Как виновата я перед ней! Она, наверное, так и умерла с ужасной мыслью, что ее сын - вор…
Да, он умер, а у меня остались его письма… Жизнь проносилась, и в минуты страдания, тоски, счастья, сомнений и раздумья моя рука тянулась к ним и находила ласку, утешение и успокоение. Вся моя жизнь прошла у меня с этими милыми, дорогими, пожелтевшими листками.
Всегда мне казалось: он здесь, около меня, невидимый, но навеки со мною связанный… Едва мои пальцы касались этих листков, как сердце, преданное, верное и прекрасное, воскресало из этих строчек и начинало биться в моих руках. Это его трепетное биение заставляло каждый раз дрожать мои пальцы, и тогда меня охватывало непреодолимое желание воскресить этого человека в моих воспоминаниях - но как?.. Вопрос этот был труден и казался мне неразрешимым. Слишком многое мне мешало: прежде всего то, что надо было писать о себе, а это неизменно повлекло бы за собой полное ко мне и моему рассказу недоверие, ведь моя жизнь, когда я начинаю о ней рассказывать, кажется небылицей. Кроме того, я очень боялась, чтобы меня не упрекнули в хвастливой женской лжи.
Возможно ли поверить, что я, некрасивая женщина, могла иметь столь красочную жизнь и вызывать у стольких людей такие необыкновенные отношения?! Я неизменно заслужила бы титул "баронессы Мюнхгаузен", и вот поэтому моя рука, неоднократно бравшаяся за перо, каждый раз опускалась и я отказывалась от своих начинаний.
Я приступила к писанию своих воспоминаний еще в 1926 году. Написав одну тетрадь "Детства золотого", я остановилась. В 1946 году мой лучший друг Илья Сергеевич Богданович во что бы то ни стало решил заставить меня писать.
Настоящая, проверенная человеческая дружба имеет свои законы. Его самоотверженное ко мне отношение, реальная помощь в тяжелые минуты моей жизни, когда я длительно, а иногда и безнадежно болела, его полное бескорыстие - все это создало самую прочную, светлую, ничем не омраченную дружбу.
Мы похоронили наших матерей рядом, и я знаю, что, пока будет жив он или его брат, Василий Сергеевич Богданович, могила моей матери, на 41-м участке Немецкого кладбища на Введенских горах, не будет забыта, об этом говорят два белых больших, совершенно одинаковых креста на двух могилах
Друг с большой буквы, Илья Сергеевич с любовью и интересом относился к моим писательским и музыкальным начинаниям. Он подгонял меня как только мог (заставляя часто писать о том, чего я не хотела оглашать).
Таким путем появились все пять тетрадей "Жизни некрасивой женщины", после чего уже пошли фрагменты из моей жизни.
Но вот однажды среди книг, которые мне приносил Илья Сергеевич попался роман писателя восемнадцатого века Шо-дерло де Лакло. Назывался он "Роман в письмах".
Не знаю, служили ли материалом для писателя подлинные письма, или его гении мог так живо перевоплощаться в людей разного пола, возраста и характера, чтобы создать переписку, в которой развернулся такой живой роман, но я поняла, что мне не надо быть писателем для того, чтобы написать подобное произведение. Я поняла, что письма Владимира, ожив, могут стать таким же романом.
Я задалась целью писать только о том, что подтверждалось письмами Владимира и извлечениями из моего девичьего дневника. Но и так получилось недостаточно правдоподобно.
Письма моей матери, "Манкашихи", Дубова и Львова я писала от себя, приноравливая их к тем событиям, которые происходили, к тем разговорам, чувствам и отношениям, которые имели место между всеми действующими лицами.
В истории моей жизни я всегда следовала девизу: лучше умолчать, но только не солгать!..
Завязка этого романа была во много раз сложнее. Мною опущено много событий. Владимир жил у нас не два и не три месяца, а год. Однажды, например, он в погоне за мамой, увозившей меня, примчался на мотоцикле в Петровское и хотел убить маму. Увидя его резкое движение, я инстинктивно схватила на лету его руку, в которой, оказалось, он держал револьвер, предотвратив этим выстрел, направленный в маму.
Очень много событий разыгрывалось также между моими друзьями, но я не включила их, поскольку они не упомянуты в письмах Владимира.
Связка любимых писем лежала с 1921-го по 1954-й. Лежала в полном порядке: записка к записке, письмо к письму. Лежала свято и неприкосновенно, пока через тридцать три года я не разрознила этот порядок и не сделала эти тайные строки любви документами моей повести.
Не скрою, весь период написания повести я ходила точно в бреду, окруженная тенями, отравленная вновь ожившим, обессиленная и больная от тех образов, которые сама воскресила и вызвала к жизни.
Воля заставляла мой ум четко работать, холодно уточнять все до мельчайших подробностей и, роясь в заветном и дорогом, отыскивать то или иное отображение, чтобы, вынув его на свет, представить из тьмы как документ.
С одной стороны, я страдала, с другой - была охвачена сладостным волнением творчества, чудом перевоплощения этой пачки писем в связное повествование…
История одной картины
В 1924 году, после длительной разлуки с моей матерью, я вернулась из Ленинграда в Москву. Мне было двадцать лет, и я была уже вдовой (мой муж, военный летчик Н. А. Васильев, разбился на испытательных полетах) и уже успела похоронить моего маленького сына - Игоря.
Приехав, я прямо с вокзала бросилась к Пряникам (бывшим миллионерам Прянишниковым) в Староконюшенный переулок. Знакомый мне с детства деревянный дом был битком набит новыми жильцами, поселившимися по уплотнению.
После смерти Каваныча около Тинны и Тинныча остался один преданный им Степан Николаевич Мелиссари. Панайот Концампопуло уехал за границу. Все приживальщики, увидя Пряников бедными и беспомощными, разбежались. Коля-Колька уехал в деревню и сделался председателем колхоза, а Аннушка хотя и осталась под одной кровлей с прежними благодетелями, но жила самостоятельно, имела отдельную комнату и, питаясь на продукты, присылаемые Колей-Колькой из деревни, равнодушно наблюдала, как ее прежние "баре" голодают. Кроме того, она подстораживала их смерть, зная, что кое-что у них еще сохранилось.
Я нашла Пряников в двух смежных комнатах, где они теперь жили. Тинна в грязном военном френче, в штанах, заправленных в сапоги, обрюзгшая, отекшая от голода, с грязными, немытыми ушами, вся перепачканная сажей, топила железную печку-"буржуйку", из которой дым валил обратно. Огонь она поддерживала какими-то кипами бумаг, которые в пачках стояли на полу.
- Это из парикмахерской, - пояснила она мне, - Володю (Тинныча) уже давно выгнали из Музея Революции, где он служил старшим архивариусом. Написал в анкете, поданной ему для перерегистрации, что он религиозен. Теперь он служит в парикмахерской и подсчитывает, кто сколько побрил бород и подстриг голов. Зато имеет топливо: ему отдают ненужные учетные карточки. - И, говоря это, бывшая миллионерша запихнула в печку очередную кипу бумаг, отчего сизый едкий дым повалил еще яростнее.
Мелиссари, у которого жена и сын уехали в Грецию, самопожертвование и преданно любя Пряников, остался около них. Он готовил еду, мыл посуду, если было надо - стирал. Когда я пришла, его не было: он ушел на Смоленский рынок, на толкучку, менять какое-то старье на хлеб и картошку.
Тинна рассказала мне, что моя мать устроилась очень хорошо и почти ежедневно заходит к ним, но адреса моей матери она почему-то не дала.
В этот вечер мое свидание с матерью состоялось - она пришла к Пряникам и принесла им какую-то провизию. Мама имела счастливый вид; она служила у человека, занимавшего очень большой пост.
- Он большое лицо в Реввоенсовете, - сказала она, - и живет на широкую ногу.
- Кто же он?
- Если я назову тебе его имя, ты будешь крайне удивлена.
- Но я сгораю от любопытства, мама.
- Это Сергей Николаевич Беляев, бывший репетитор Славчика.
- Сергей Николаевич?! - Я действительно была поражена, и в то же время мне почему-то стало не по себе. Сергей Николаевич! Каким образом он мог попасть в Реввоенсовет?.. Сейчас же в моей памяти ярко встало прошлое.
Мы узнали Беляева в 1913 году, когда мой брат поступил в Лицей Цесаревича Николая. Увлеченный военщиной и созданием своего "лермонтовского эскадрона", Вячеслав плохо успевал в науках, и тогда в качестве репетитора в нашем доме появился Сергей Николаевич. Он был удобен еще тем, что одновременно был "тутором", т. е. классным воспитателем лицея. Мама настолько доверяла ему своего любимца сына, что посылала их вместе за границу. В этом случае Сергей Николаевич играл при Вячеславе роль гувернера. В нем было столько же воспитания, сколько развязности, он ввел в наш дом свою жену Елену Ивановну, очень милую, славную женщину, и быстро стал в нашем доме "своим" человеком. Внешне он был типичный фат: зализанный "по-макслиндеровски" прямой пробор с зачесами на лоб, изысканные манеры, привычка щуриться, растягивать слова, как-то особенно при ходьбе, с вывертом, играть тросточкой - во всем этом было что-то пшютовское. Он даже одно время вместо пенсне вставлял в глаз монокль. В уме и в образовании Беляеву отказать было нельзя. Кроме того, он был дворянин, и представить его в 1924 году каким-то начальником в Реввоенсовете мне никак не удавалось.
Я узнала от мамы, что Беляев уже давно бросил свою первую жену. Теперь он жил с какой-то молодой женщиной, которую мама звала просто Кирой - она просила ее так называть.
Беляевы занимали весь второй этаж отдельного кирпичного домика, стоявшего во дворе дома на Б. Никитской улице.
У Сергея Николаевича от Киры трое сыновей: старший, Лев, средний, Анатолий, и маленький Игорь. У них была прислуга и бонна, молоденькая девушка Ольга Николаевна Макарова; мама же занималась образованием детей.
Ольга Николаевна, или "Волга", как ее звали беляевские дети, имела свою комнату в Верхне-Кисловском переулке. Познакомившись со мной, она любезно предложила мне у нее остановиться.
Беляев имел от Реввоенсовета в своем личном пользовании экипаж с лошадью, что в соединении с его прекрасной квартирой и положением показалось маме, после всех ее скитаний и горестей, истинным раем. К тому же она от души полюбила детей и чувствовала себя превосходно.
- Подумай, Китти, - со свойственной ей восторженностью говорила она, - я знаю милого, благородного Сергея Николаевича одиннадцать лет, к детям его я привязалась, дом их - полная чаша. Ко мне доверие, уважение - лучшего желать нельзя…
Но день за днем я убеждалась в том, что жизнь моей матери не так уж сладка и что во всем этом была какая-то другая, скрытая от моей наивной и доверчивой матери правда.
Подробно расспросив маму о том, каким образом и на каких именно условиях она переехала к Беляевым, я узнала следующее: был момент в маминой жизни, когда она осталась совершенно без крова. Так как мы никуда не уезжали, то, несмотря на все выселения, переселения и аресты, у нас еще оставалось много обстановки, пианино, ценный фарфор, хрусталь, картины, и среди них уникум - лик Христа кисти Ван Дейка, который был нам возвращен из нашей картинной галереи, национализированной самим Дзержинским, и на обороте холста которого А. Луначарский поставил печать Наркомпроса с визой: "Разрешен вывоз за границу".
Все эти вещи были разбросаны по домам, стояли и сохранялись у наших друзей, так как мама в то время не имела угла. Она спала у Пряников в коридоре, почти у самого потолка, на письменном столе, который в свою очередь стоял на нескольких сундуках. Таким образом, чтобы лечь спать, мама каждый раз подставляла лестницу, чтобы влезть на такую высоту. Она и этим положением была счастлива, но в доме № 36 в Староконюшенном переулке ее не прописывали ввиду ее княжеского происхождения. Я в это время была далеко, и от меня у нее не было никаких вестей. И вот перед мамой появился ее спаситель С. Н. Беляев. Он подкатил к деревянному дому в шикарной лакированной пролетке, на прекрасной сытой лошади, а на воротнике его красовались ромбы, указывавшие на высокий военный чин.
- Княгиня, - вкрадчиво, вполголоса сказал он, - в каком печальном положении я нахожу вас! Увы, отныне я, как и все, принужден буду вас звать Екатериной Прокофьевной, но поверьте, я сделаю для вас все, чтобы отплатить вам за то добро, которое я в жизни от вас видел. Я имею хорошее положение, отдельную квартиру, личный экипаж, все это будет вашим, если вы войдете в нашу семью как наша родная, как самый близкий для нас человек. Я знаю, моя молодая жена Кира будет вас обожать, и вы полюбите моих детей, в чем я не сомневаюсь. В полном благополучии, в почете и уважении вы доживете у меня свой век, и под моей кровлей вас никто не посмеет пальцем тронуть - я сам ваша защита. Ваша мебель и раскиданное по чужим домам имущество погибнут, их вам просто не отдадут, а у меня в квартире достаточно места, и я помогу вам собрать все до последней вещи. Если вам вздумается что-либо продать, вы будете себе потихоньку продавать ту или иную вещь, которую захотите.
Самое главное - вы будете иметь свою постоянную площадь в Москве, потому что я вас пропишу в моей квартире как родственницу. Одним словом, я сказал все, и я весь в вашем распоряжении. Решайте!..
Конечно, моя несчастная и бездомная мать упала к нему на грудь, заливаясь слезами благодарности, а он, почтительно целуя ее руки, все твердил: "Я рад, я счастлив оградить, защитить вас и дать вам ту жизнь, которую вы с вашим добрым и благородным сердцем заслуживаете".
Когда мама вошла в квартиру Беляевых, она немного удивилась, что последняя, кроме кровати, никакой обстановки не имела. Наша мебель - в позолоченных рамах зеркала, ценный фарфор, подписные картины и акварели и, наконец, пианино "Бех-штейн" - в единый миг создала Беляевым не только богатую, но просто роскошную квартиру.
Обставив себя таким образом, супруги Беляевы не только отдельной комнаты, но даже отгороженного угла маме не дали, и она спала вместе с детьми в шумной детской. Труд ее - как якобы родственницы - не оплачивался. В то же время, когда Волга уходила домой, ей доставались укладывание детей в постель, ночной и утренний уход за ними. Мама ухаживала за тремя детьми и делала многое другое, в чем оказывалась надобность. Из-за плохого характера Киры прислуги у Беляевых долго не задерживались, и каждую новую мама учила готовить, посвящая во все тонкости кулинарии. Нечего и говорить о том, что все чистое белье, носильное, постельное и столовое (на трех детей и двух взрослых), мама мастерски штопала и чинила.
Когда же мама, не имея личных денег, вздумала продать какую-то свою вещь, ей было сказано, что это неудобно, к этой вещи уже глаза привыкли, и этак она, пожалуй, всю квартиру обдерет. Мама не придала особого значения этим словам, так как Беляев занимал большое положение и говорил о том, что не нынче завтра он сам накупит всякой роскоши.
Одно обстоятельство показалось маме несколько странным. Устроившись у Беляева, она первым делом намеревалась написать об этом мне в Ленинград, но Беляев категорически запретил ей:
- Если вы хотите жить у меня, вы должны навеки отказаться от вашей дочери и забыть о том, что она существует на свете. Запомните также и то, что она никогда не должна перешагнуть порог моего дома…
От всяких дальнейших объяснений Сергей Николаевич отказался. Сначала мама даже испугалась, потом огорчилась, расстроилась и наконец, поговорив с Кирой, смирилась, так как Кира уверила ее, что это якобы их своеобразная ревность ко мне и они боятся, что я каким-то образом могу отнять ее у детей. Мою добрую мать можно было убедить в чем угодно.
Итак, приехав в Москву, я остановилась у гостеприимной Волги и виделась с моей матерью только у Пряников, когда она к ним приходила.
С Волгой я очень подружилась; она была добрая, благородная и веселая девушка, преданная Беляевым до последней капли крови.
Беляев играл в "советского" человека. Он строжайше запретил маме заикаться при детях о Боге, а также просил ее не молиться при его сыновьях и не говорить о том, что она ходит в церковь.
Иногда Беляев принимал каких-то, как он говорил, "крупных ответственных работников", и в такие вечера мама и Волга выпроваживались вон из дома. Мама это вполне оправдывала.
- Он прав, - говорила она, - мало ли о чем большие люди могут между собой говорить? Да и зачем нам слушать их разговор… к тому же еще я, моя фамилия…
Моя бедная мать уже давно считала, что ее княжеский титул способен замарать всех ее знакомых. Я была несколько иного мнения, но поскольку в ее отношениях с Беляевыми мое присутствие было исключено (с чем, кстати сказать, моя мать легко согласилась), то мне оставалось быть только молчаливым зрителем развертывавшихся передо мною событий.
И вот однажды Беляев объявил, что получил разрешение отправить Киру на какое-то лечение за границу. К этому времени наше материальное положение было неважно. Живя у Беляевых, мама работала без жалованья, а ни одну свою вещь продать не смела. Я еще не устроилась на работу, хотя всячески искала себе места. Обе мы обносились, оборвались, и нам была нужна сразу большая сумма денег, чтобы встать на ноги.