Из гостиной было две двери: одна вела в акварельную, где была "печь" - вход в "Шехеразаду", а другая - к маме, в спальню. Укрепив кочергу в дверях гостиной и услышав топот по лестнице нежданных "гостей", мы все трое бросились в спальню, и я повернула ключ в дверях на два полных оборота. Только когда ключ щелкнул во втором, последнем, обороте, я поняла, что сделала огромную ошибку. Ведь если им удастся вышибить дверь гостиной (а в этом сомнения не было), то они, войдя в нее, увидят одну из дверец запертой и поймут, что именно за этой дверью мы и находимся. Конечно, надо было запереть обе двери. Это было моей непростительной оплошностью. Наконец, был еще один блестящий выход: можно было отпереть волшебную дверь - "печь" и скрыться в "Шехеразаде". Это, конечно, было бы самым верным, но, говоря искренно, мы просто растерялись. Ошибку нашу исправить было уже невозможно.
А в двери гостиной ломились что было силы. Она вся трещала. Единственное, что мы догадались сделать, так это потушить там все лампады, отчего при плотных спущенных на окнах шторах вокруг стояла чернильная темнота.
Наши сердца учащенно бились; не было никаких сомнений, что дверь уступит их силе, и поэтому каждый удар казался нам последним. Вслед за этой победой они, конечно, бросятся взламывать запертую дверь спальни.
Я даже не могу вспомнить, что в те минуты было с Валей и Лелей, скажу только, что я вся дрожала, словно на тридцатиградусном морозе; я была сама себе противна за эту дрожь, справиться с которой не имела сил.
По ужасающим ругательствам, по смыслу некоторых долетавших до нас угроз и неприличных выкриков не оставалось никакого сомнения в том, зачем к нам рвались эти шесть озверевших, пьяных, потерявших человеческий облик существ.
Однако дверь гостиной все не поддавалась. Тогда после долгой возни около нее и после грохота ударов по ней мы вдруг услышали звук рассекаемого дерева. Видимо, кто-то из них догадался принести из кухни топор, и теперь они рубили дверь.
Я схватила небольшой пуф от маминого туалета: его четыре ножки имели на своих концах четыре довольно больших, тяжелых медных колесика. Перевернув его вверх ножками, я подошла с ним к одному из окон.
- Как только они войдут в гостиную, я разобью окно вот этим и выброшусь вниз, - проговорила я.
- На мороз? В одном платье? Неужели ты надеешься убежать от них? Да они тебя просто пристрелят, если только ты к тому же, прыгая, не сломаешь себе руки или ноги, - сказала Валя. Я понимала, что она права.
- Если ты предпочитаешь оставаться здесь, - сказала я, - это твое личное дело. Но я так просто своей жизни не отдам, этого удовольствия я им не доставлю. Пусть я разобьюсь, но я буду вне дома, я буду изо всех сил кричать, звать на помощь, ведь кругом еще три флигеля, услышит же кто-нибудь меня? Ведь мы не в лесу? Лучше останусь искалеченной, но не послужу для этих зверей забавой…
Но Валя обняла меня, не дав мне договорить.
- Я - с тобой, - сказала она твердо.
Мы невольно взглянули на молчавшую Лелю. Намного старше нас, она и не думала о сопротивлении. С бледным, каким-то позеленевшим лицом и широко раскрытыми глазами, обняв колени, она сидела на диване в состоянии какого-то оцепенения. Валя подошла к ней, хотела ей что-то сказать, дотронулась до ее плеча. Леля вздрогнула, точно от ожога, злобно скривила рот, пытаясь что-то ответить, но ее голос заглушил ужасный грохот: это обломки дверей полетели вниз, по ступеням лестницы. Потом прозвенела, упав на пол, отброшенная кочерга. Пьяные взломщики уже вошли в гостиную и брели в темноте наугад, не переставая ругаться и чиркать спичками.
- С-с-сейчас их всех пер-р-рестр-р-реляю!!! - заплетавшимся языком орал Агеев.
- Погоди, погоди, застрелить завсегда успеем, - отвечал ему Фоменко, которого я сразу узнала по голосу. Затем он начал бормотать что-то невнятное.
Я вспомнила его тупой, словно срезанный, затылок, жестокую линию подбородка. Все шло, как я и предполагала. Конечно, теперь, войдя в гостиную и найдя одну из дверей запертой, они начнут ломиться именно в нее.
- Эй! Выходите! Эй! - орал Агеев.
Подходя то к одному, то к другому окну спальни, я выбирала то, которое казалось мне удобнее для прыжка.
Но тут вдруг что-то страшно ударило в нашу стену, затем послышался грохот, чье-то тело тяжело шлепнулось об пол. Все это покрыл дикий, совершенно звериный вой.
Прислушиваясь, затаив дыхание, мы замерли, и на какую-то долю секунды замерло все и там, за стеной. Потом послышалась суета, зашаркали ноги. Мы поняли, что с кем-то что-то случилось, что он упал и что сейчас его со всех сторон обступили. Мы терялись в догадках. Что могло там, среди них, произойти? Нам было понятно только одно: что это случилось с кем-то в том углу, где стояло пианино, то есть около нашей стены.
Вой перешел теперь в стоны и всхлипывания.
- Не вижу… не вижу… глаз… больница… - долетали до нас слова.
Что же это могло быть? Какое-нибудь несчастье? Но мы не слышали, чтобы кто-нибудь дрался, и никакого выстрела случайного тоже не раздавалось - следовательно, несчастный случай был тоже исключен.
Так или иначе, но неизвестное нам событие, которое произошло там, за стеной, в гостиной, сразу изменило всю ситуацию. Волна нараставших темных инстинктов, жажда насилия и бесчинств спала, она уступила место растерянности. Теперь ругались уже много тише, некоторые даже стали говорить шепотом. Всхлипывавшего человека, с которым что-то приключилось и который между стонами уже довольно внятно просил "холодной водицы испить", просил ему "пособить", мы узнали по голосу. Это был Фоменко. По долгой возне и по некоторым долетавшим до нас словам мы поняли, что его не то понесут, не то поведут вниз.
Стук сапог долго еще раздавался по лестницам, и долго еще внизу, в первом этаже, хлопали дверьми.
Потом мы услышали, как открывали засов входных дверей. Прильнув к стеклу окна, мы жадно наблюдали. В темноте ночи нам очень помогала белизна снега, к тому же вышедшие из дома люди то закуривали, беспрестанно чиркая спичками, то зажигали для освещения клочки сена, разбросанные вокруг. Сначала они все суетились около одних саней, подмащивая сено для кого-то, а затем вывели из дома под руки Фоменко. В темноте ярко белела его непомерно большая голова, которая была вся вокруг обвязана мохнатым полотенцем, и причем таким образом, что половина его лица была скрыта. Его усадили в сани, но он, видимо, очень обессилел, и Колосовский, сев с ним рядом и поддерживая, обнял его. Один из конвойных сел с другой стороны Фоменко, а другой взялся за вожжи. Лошадь тронулась с места.
Солдатик со штыком вместе с Агеевым, пошатываясь, направились к дому… Нетрудно было догадаться, что Фоменко повезли в больницу.
Двое оставшихся еще некоторое время галдели и шумели. Они, видимо, продолжали пить. Время от времени снова слышался шум отодвигаемого засова. Со страхом мы бросались к окнам, думая, что кто-нибудь прибыл к ним из Нары, но оказалось, что у них была рвота и потому они периодически выбегали на улицу. Их рвало прямо около крыльца.
- Не будем больше подходить к окну, - сказала я, - невозможно больше смотреть на это…
Страх вдруг уступил место невероятному отвращению и неизмеримой усталости.
Что еще могло ожидать нас впереди?.. Посоветовавшись, мы решили, что по очереди одна из нас будет дежурить, остальные - спать. Но едва дежурство дошло до Лели, как она бессовестно заснула…
Мы все трое были разбужены громким стуком в нашу дверь и голосами наших матерей, звавших нас по имени.
Можно себе представить, что пережили мама с Натальей Александровной, когда с мешками за спиной и тяжелыми кульками в руках они подходили к флигелю, в котором нас оставили… Уже издали они увидели, что случилось что-то недоброе. Стоявший в снежных сугробах флигель, который, казалось, уютно дремал среди высоких, густых елей и сосен, вся эта привычная мирная картина изменилась до неузнаваемости. Снег был теперь глубоко изрыт чьими-то ногами. Раскиданные клоки сена вокруг стоявших саней и лошадей, снег, желтый и зловонный от человеческих нечистот, и масса рвоты вокруг, окрашенной бурым цветом крови. Эта представившаяся их глазам картина была достаточно выразительным предисловием.
Дикое время - дикие события…
Входная дверь во флигель была не заперта, когда наши матери вошли, а войдя, они прямо нос к носу встретились с самим комиссаром Агеевым. Он только что выспался, умылся холодной водой, протрезвел и решил пойти в больницу проведать Фоменко. И мама, и Наталья Александровна утверждали, что, встретив их и узнав, кто они такие, Агеев почему-то несколько смутился и даже буркнул себе под нос, что "вчера-де маленько погуторили, маленько выпили, ну и… беспорядок получился", вслед за этим своего рода извинением он быстро шмыгнул мимо двух пораженных женщин и исчез за дверью, даже не представившись им и не сказав ни слова о цели своего приезда с красногвардейцами из Нары.
Возможно ли описать, какой радостью был для нас приезд наших матерей?!
В гостиной пианино оказалось сильно сдвинуто вбок, и весь ковер был в каких-то зловещих черных пятнах. Это была кровь.
Раздевшись, кое-как умывшись с дороги и даже не разобрав привезенных продуктов, мама с Натальей Александровной немедля пошли в больницу, к главному врачу Владыкиной. Она рассказала им, что уже успела послать в Москву с нарочным жалобу на то, что флигель, национализированный больницей, подвергся незаконному вселению в него комиссара и его людей из Наро-Фоминска. Владыкина, взволнованная, рассказала маме, что, когда ночью вдребезги пьяные красногвардейцы, приехав в больницу, вывели из саней не менее пьяного, обливавшегося кровью Фоменко, у которого наполовину вытекший глаз болтался на каких-то кровавых нитях, свисая на щеку, она сразу поняла, какой пьяный произвол мог иметь место в нашем флигеле.
Мало-помалу мы стали узнавать о том, что произошло в ту ночь.
Сопротивление запертой на кочергу и неподдававшейся двери настолько озлобило и распалило пьяных, что они, расколов наконец топором дверь, как бешеные ворвались в гостиную, в которой царила полная темнота.
Фоменко первый ринулся вперед, зацепился ногой за ковер, покачнулся и всей тяжестью тела упал на пианино.
Причем, падая вперед лицом, он глазом наткнулся на торчавший подсвечник пианино.
Агеев не имел права самовольно вселяться на территорию флигеля, занятого больницей, и все же Москва ответила очень мягко: "Если в данном занятом больницей флигеле есть свободные комнаты, то комиссар Агеев может их временно занять и оставаться в них по мере надобности…" О нашей же судьбе нигде официально не упоминалось.
Я уже говорила о том, что Владыкина нам всячески покровительствовала. Наше с мамой проживание во флигеле она объяснила как приезд временных гостей к одной из больничных служащих.
Было бы смешно определять человека тех лет словами "хороший" или "плохой". Тогда часто звучали два других слова: "свой" и "чужой" - этим измерялась личность человека, в этом и заключалось его право на жизнь. А "своему" было дозволено поступать так, как он это считал нужным.
Для меня и до сих пор осталось полной тайной: что, собственно, собирался с нами сделать Агеев? И почему он не сделал с нами того, чем он нам угрожал?..
Теперь, когда прошло столько лет и когда напечатано столько мемуарной литературы о "последних днях Дома Романовых" в ссылке и заточении, во всей этой литературе отмечается одно странное обстоятельство. Для того чтобы держать под стражей и домашним арестом царскую семью, выделяли самых верных, самых надежных людей, тех, кому особенно доверяли. И что же? Все эти люди мало-помалу начинали лишаться доверия властей. Иных торопились отозвать, других просто арестовывали свои же товарищи. И это далеко не случайность. Чем же это объяснить? Мне кажется, что я по опыту своей собственной жизни могу ответить на этот вопрос. Я далека от мысли проводить параллель между Романовыми и нами: они были представителями царствовавшей династии, мы - просто русские князья, которых было множество. Но в какой-то степени между нами было очень много общего и похожего. Я хочу сказать, что когда озлобленные, разъяренные люди, натравленные на своих тиранов, вдруг увидели этих "тиранов" (например, Романовых) вблизи, когда им пришлось изо дня в день жить с ними, наблюдать за их привычками, слушать их разговоры, вникать в их взаимоотношения, то их жадное любопытство, их желание поднять пленников на смех, унизить их - все эти чувства не нашли благоприятной почвы. Они увидели в них людей, самых обыкновенных людей, и именно в этом и была вся опасность. Между теми и другими стали возникать обычные человеческие отношения. И если у преследуемых это вызывало чувство благодарности, то преследователи, сами того не замечая, даже против собственной воли, смягчались.
Что-то похожее на это происходило в те годы и с нами.
Комиссар Агеев старался уверить маму и Наталью Александровну в том, что в тот злополучный вечер он и его товарищи, пообедав и выпив, решили подняться к нам наверх только потому, что им очень захотелось послушать музыку. И всем нам ничего не оставалось, как сделать вид, что мы поверили в это объяснение. Обломки двери гостиной, обломки разбитых рам и куски портретов мы вымели, вынесли.
Фоменко пролежал в петровской больнице недолго. Глаз ему удалили. Мы видели его мельком, когда он заходил к нам во флигель, к Агееву. Затем он тут же, не оставаясь ночевать, уехал в Нару, и больше мы его никогда не встречали. Что же касается Агеева, Колосовского и трех остальных, то они поселились с нами, расположившись на первом этаже.
Жизнь началась престранная. Агеев объявил нам, что мы, как он выразился, "до особенного распоряжения" будем жить под его наблюдением и под его ответственностью. Затем нам было объявлено, что не только в Москву, но даже за ограду имения ни мама, ни я выходить не имеем права. Исключение было сделано Наталье Александровне, так как она должна была ходить на работу в больницу, а также двум ее дочерям.
Совместная жизнь с комиссаром Агеевым была сплошным анекдотом, под которым скрывалась для нас ежеминутная опасность. Но мы, по своей необычайной беспечности, не сознавали всего трагизма нашего положения и не понимали того, что ходим по краю пропасти.
Агеев потребовал, чтобы мы на ночь не смели запирать дверей наших комнат, а так как дверь гостиной была выломана, то мы чувствовали себя под их наблюдением так, словно находимся за стеклом на витрине.
Поскольку Агеева и его товарищей надо было обслуживать, то это легло на мамины плечи. Обедали мы все вместе внизу, в нашей бывшей столовой. Пока что мы были с ними на равных правах, так как мама привезла пшена, муки, свиного сала и даже немного сахара.
Я несла свою музыкальную трудовую повинность: должна была играть и петь, когда по вечерам Агеев с товарищами приходил наверх, в гостиную. Вся программа состояла из песен, романсов и оперетт. Конечно, все начиналось злосчастной "Чайкой". Кроме того, мои слушатели часто просили меня подбирать по слуху. "Мы жертвою пали", "Среди долины ровныя", "Шумел камыш", "Сижу за решеткой" и т. д. Что касается Колосовского, то он требовал украинских песен.
Сами по себе эти люди оказались неплохими. Ведь они приехали из Нары с каким-то страшным и жестоким заданием по отношению к нам, и совершенно неизвестно, что именно их остановило, неизвестно, что помешало им поступить с нами так, как поступали им подобные с такими, как мы… Мало того, подчас мы даже замечали по отношению к нам проявление с их стороны самой настоящей доброжелательности. Может быть, благодаря музыке ко мне все они и каждый в отдельности относились особенно хорошо. Это было замечено и мамой, и Натальей Александровной, а потому если надо было принести воды из колодца или наколоть дров, то в таких случаях посылали меня.
Стоило мне только, надев шубку и подвязавшись платком, выйти с колуном во двор, как кто-нибудь из красногвардейцев выхватывал его из моих рук и накалывал мне охапку дров. Стоило мне также выйти с ведрами, как у меня их отбирали и через несколько минут вода была принесена.
Ни для кого другого из нас этого не делали и совершенно равнодушно смотрели на то, как остальные колют дрова и носят воду.
Заметив, что мы с Валей в свободное от хозяйства время берем санки и уходим в парк, Агеев велел соорудить около самого дома гору и облить ее водой, чтобы мы катались, как он выразился, "на глазах".
Солдатик со штыком, начавший первым уничтожение портретов, и двое других красногвардейцев состояли на положении не то стражи, не то конвоя. Сам комиссар Агеев и его помощник Колосовский в роли непосредственных наблюдателей в любое время дня и ночи, поднявшись к нам, тщательно обследовали, что именно мы делаем, и, конечно, не найдя ничего политически предосудительного, снова молча спускались к себе вниз.
Часто я что-нибудь писала (обычно это были стихи). В таких случаях Агеев долго стоял за моей спиной. Он переминался с ноги на ногу, и я слышала, как он по складам бормотал себе под нос то прочитанное слово, которое он с трудом одолел. Однажды это ему надоело.
- Почерк у тебя хороший, крупный, - сказал он, - только больно много пишешь, ни к чему это…
Однажды я вздумала переписать в отдельную тетрадочку стихи моего отца, написанные им по-французски. Как всегда, войдя неожиданно в комнату и найдя меня склоненной над листом тетради, с пером в руке, Агеев застыл за моей спиной. Несколько секунд я слышала его сопение.
- Чаво пишешь? - заорал он вдруг. - Чаво пишешь, спрашиваю?
- Переписываю французские стихи.
- Хранцуськие, говоришь? Стихи, говоришь?!
Все больше и больше распаляясь, он схватил переписанное мною, затем выхватил маленькую книжечку - сборник стихов моего отца - и стал злобно запихивать все это в свой карман.
- Посля разберем, што это такое! - бормотал он. - Разберем… - И вдруг выкрикнул: - Будя! Будя! Штоб больше ничего непонятного не писала! Расстреляю вас, шпионы проклятые!
Однажды Агеев застал и Валю за листком почтовой бумаги: она писала кому-то письмо. Почерк у нее был нервный, мелкий, немного неряшливый. Вырвав у нее листок бумаги и ничего не разобрав, Агеев велел ей тут же переписать все вновь крупно и разборчиво. Она подчинилась, но дрожащей от волнения и страха рукой написала еще неразборчивее.
Агеев крякнул, выхватил у нее лист, порвал его тут же на мелкие клочки.
- Кончайте вашу чертову писанину! - заорал он. - Штоб ни одна из вас больше ничего не писала, а не то расправлюсь с вами сам!