В те дни нашу квартиру 5 в доме 22 по Поварской улице занял один очень видный инженер текстильной промышленности, некто Грязнов Алексей Флегонтович. По законам того времени он смело мог считать как всю нашу квартиру, так и все в ней находившееся своим. Но это был человек очень порядочный, очень гуманный, и отнесся он к нам совершенно исключительно. Он вполне сознавал и вполне оценил тот антиквариат, который из себя представляла наша квартира. Недаром до Октябрьской революции 1917 года ее в великосветских кругах называли "маленьким музеем". Грязнов хотя и сознавал свое право на все наши вещи, однако не хотел этим правом воспользоваться полностью и решил хотя чем-нибудь помочь нам.
- Оплатить всю вашу обстановку я просто не в состоянии, - сказал он маме при свидании, - но мелкие отдельные вещи, в виде ваз, ковров, драгоценных пепельниц и других безделушек, я буду постепенно покупать.
Таким образом, через известные промежутки времени мы имели от Грязнова приток каких-то сумм. Помимо этого мы обладали еще некоторым фондом. Это был небольшой кованый ручной сундучок, с которым мы не расставались и в котором находились наши уцелевшие драгоценности. Оказались они на наших руках вот при каких обстоятельствах. Кроме тех драгоценностей, которые мама носила и которые были у нас в дни революции, другая их часть, представлявшая особую ценность, сберегалась в банке, в специальном сейфе. Ключ от этого сейфа, как и у других владельцев сейфов, находился у мамы.
В первый же год революции, когда все банки стали национализировать, вскрытие сейфов представляло еще большую трудность для неопытных рук, в чье владение эти богатства попали.
По этому случаю было опубликовано обращение ко всем гражданам, имевшим свои сейфы в банках. Владельцев просили прийти, имея на руках ключи от сейфов. Говорилось также и о том, что какая-то часть из носильной мелочи будет выдана владельцам на руки.
Вот поднялось волнение! Возникла масса толков и столько же опасений. Очень многие люди решили, что это "удочка", - в банк они не пошли и ключей от своих сейфов не понесли.
- Знаем мы, чем это пахнет! - говорили они. - Пойдешь, ключ отдашь и не вернешься… - Таково было их мнение.
Но мама пошла: она любила и думать, и поступать по своему усмотрению. Мне трудно определить, что именно ею руководило. Может быть, глубокая религиозность, лежавшая в основе всего ее существа, делала ее спокойной, твердой и ко всему готовой, может быть, и присущее ей чувство дисциплинированности побудило ее поступить так, как этого от нее требовали. К сожалению, в тот день мама не взяла меня с собой, и я не могу рассказать точно, как это все происходило, поэтому не буду "измышлять", а передам все кратко, по маминому рассказу.
То отделение банка, в котором находился наш сейф, было полно красногвардейцами, и вообще по всему банку была расставлена вооруженная охрана. Всем делом почему-то руководил какой-то матрос, без специалистов-ювелиров. На столе стояли весы, и на их чашку клали реквизируемые драгоценности. Матрос имел, видимо, о ценностях самое смутное понятие. Прежде всего он хватал и складывал на весы все оказавшиеся в нашем сейфе мужские золотые часы, а вслед за ними и цепи к ним. Потом, будучи, очевидно, осведомленным в том, что шифры были бриллиантовые, на чашку весов попали шифры всех фрейлин, которые были в нашем роду. За этим последовали все нательные кресты, все цепи к ним и все обручальные кольца. Посмотрев с чувством глубокого удовлетворения на ту внушительную горку, которую составили все эти снятые с весов вещи, матрос махнул рукой на все оставшиеся драгоценности, осыпанные камнями, сгреб их в кучу и отдал онемевшей от изумления маме. Кроме того, он протянул ей бумагу для подписи. По правде сказать, я никогда не интересовалась этой, как я впоследствии поняла, интереснейшей исторической бумагой. Помню только, что она содержала в себе цифру реквизированного у нас золота, а ниже стояла пометка, в виде оговорки, что "мелочь" с осыпью камней (браслеты, серьги, кольца и прочие безделушки, как не представлявшие валютную ценность) выдана маме на руки.
Хотя это теперь и звучит анекдотом, но в числе этой "мелочи" мы получили наш фамильный, Мещерский (греческий, голубой воды) бриллиант в 20 карат. Он был осыпан мелкими бриллиантами, имел форму ромба, висел на плоской бриллиантовой петле и тончайшей платиновой цепочке. Мы получили также уникальное ожерелье из индийских рубинов, с портретом Отелло (миниатюрой, сделанной на слоновой кости).
- Ишь, какого негра на шею вешали!.. - презрительно улыбнулся матрос, бросив в предназначенную маме кучку драгоценностей это редкое ожерелье.
Все изделия из платины: запонки, брошки, цепочки - матрос принял за серебро и тоже нам возвратил. Мы получили массу драгоценностей, которые впоследствии составили три отдельные шкатулки, но в те дни мы все это заключили в кованый сундучок, имевший одно над другим четыре отделения, выложенные бархатом.
В период наших арестов мы отдавали этот сундучок первому попавшемуся, кто присутствовал при этих печальных событиях. Чаще всего это бывали те люди, у которых мы ночевали. И получалось так, что хранителями этого сундучка всегда оказывались наши друзья и сундучок каждый раз возвращался в наши руки целым и невредимым.
В то время, находясь без крова, подвергаясь беспрестанным гонениям, почти каждую неделю теряя кого-нибудь из родных и близких, не будучи уверены в том, что мы сами останемся живы, мы таскали с собой этот сундучок по какой-то инерции, не понимая того сокровища, которое он из себя представлял. Может быть, причина нашего к нему безразличия заключалась в том, что мы, потеряв все те богатства, которыми обладали, считали себя безнадежными нищими. Кроме того, дни летели головокружительным вихрем, все ломалось, призрак голода стоял над страной, никому не нужны были безделушки, в них и толка никто не понимал. Ценностью были хлеб, пшено, сахар, масло…
Реквизиция всего и наша бездомность были пустячными бедами перед другими ужасами, которые в те дни нам приходилось переживать, перед теми событиями, свидетелями которых мы иногда бывали, которые нельзя ни вспомнить, ни описать, которые можно только в полном молчании унести с собой в могилу…
Пришел день, когда никого родного около нас не осталось. Тетя Нэлли была убита в своем имении Горки Могилевской губ. на могиле своего мужа, которую она защищала, пытаясь не дать ее вскрыть. Моя крестная мать, Александра Александровна Милорадович, владелица дома № 22 по Поварской улице, после того, как расстреляли ее трех сыновей Леонида, Бориса и Сергея, бежала за границу со своей дочерью Олечкой и англичанкой-воспитательницей. Участь сыновей моей крестной матери меня особенно потрясла: проходя к Брянскому вокзалу по Бородинскому мосту, я каждый раз читала на доске одной из его колонн фамилию их прадеда - доблестного генерала М. А. Милорадовича, соратника фельдмаршала М. И. Кутузова… Все происходившее не укладывалось в моей голове.
- Мама, - спрашивала я, - за что это?.. За что? Почему? Что будет с нами дальше?..
И мама отвечала мне твердо и спокойно, ей было все совершенно ясно. Она верила в Бога - во всем была Его воля.
Покинуть пределы родины мама считала изменой своему народу. Мама говорила, что мы должны все перенести и все перетерпеть, потому что так надо, в этом Божья воля. Она горячо молилась и беспрестанно приводила мне примеры из Священного писания, особенно часто повторяя: "Аще кто ударит тя в правую щеку - подставь ему левую"…
Я не смела спорить с матерью, я не смела ни в чем ей возразить; в те годы я не имела права иметь свое мнение, но ее характер, мягкий и кроткий, ее существо, все пронизанное фанатичной религиозностью, ее какая-то безличная во всем и ко всему доброта были мне совершенно непонятны, и ни один ее довод меня не убеждал. Я чувствовала, как кто-то неумолимый, жестокий и беспощадный надвигается на нас для того, чтобы раздавить нас и уничтожить, и горькое чувство обиды оттого, что мы ни в чем не были виновны, загоралось во мне. Хотелось что-то делать, что-то предпринять, чтобы доказать этому Неумолимому, что он не прав, что мы такие же люди, как и все, что мы можем работать, приносить пользу и что мы, как и все, имеем право на существование.
Мама горячо осуждала ту часть интеллигенции, которая в первые годы после революции воздерживалась от работы и не хотела "служить большевикам". Она ежедневно ходила на биржу труда в поисках работы, так как состояла там на учете, но она не скрывала своего княжества, и поэтому ее не хотели принять работать ни в одно учреждение Москвы.
- Тогда переведите меня в отдел простых рабочих, - попросила мама.
И ее перевели. Результат оказался блестящим: не прошло и недели, как она пришла ко мне на Курский вокзал, на котором мы проводили тот день, пришла оживленная, с блестящими глазами, с нежным румянцем на щеках.
- Я получила работу! - сияя счастьем, объявила она мне. - Старшей кухаркой на Рублевский водопровод. Завтра едем. Грузовик в Рублево отправляется ежедневно в восемь часов утра со Страстной площади.
- А где мы там будем жить? - спросила я.
- Там, где все живут, - не задумываясь, ответила мама. - Ты думаешь, что там рабочих нет? Живут же они где-нибудь…
Этот ответ не только удовлетворил меня - он наполнил меня счастьем. Неужели же наконец кончатся наши скитания?! Эти ночевки где и как попало?..
Стояла поздняя осень. Подчас, намокнув под моросившим дождем, наша одежда просушивалась на нас в течение ночи, так как спали мы не раздеваясь… Какое блаженство иметь над головой крышу, иметь свой угол, куда можно прийти и откуда тебя никто не выгонит…
День, когда мы покидали Москву, был холодным и дождливым. Низко над городом нависли тяжелые свинцовые тучи. Дождь моросил безостановочно. Я старалась казаться спокойной, но в сердце у меня, словно этот дождь, лились невидимые слезы… я любила Москву. И хотя я сознавала, что мы получим, может быть, и временный, но кров, хотя я понимала, что Рублево было единственным выходом, мне жаль было покидать Москву. Кроме того, перед отъездом в Рублево я пережила большую трагедию. Как-то на улицах Москвы я совершенно неожиданно встретила Константина Николаевича Игумнова, который сам остановил меня и был со мной очень ласков.
- Я преподаю в консерватории, - сказал он мне, - подавайте заявление, я возьму вас в мой класс по роялю. Через два года окончите, будет у вас верный кусок хлеба.
Мой преподаватель музыки, ныне профессор Московской консерватории Василий Николаевич Аргамаков, с которым я занималась все детство и отрочество, был другом Игумнова, а сам Игумнов был нашим музыкальным профессором и ежегодно проводил оценку и экзамены наших музыкальных знаний. По музыке я успевала неплохо: каждый год переходила с наградами и ежегодно выступала на музыкальных вечерах. В 1917 году я получила сборник пьес "12 месяцев" П. И. Чайковского в красном кожаном переплете, тисненном золотом, с выгравированными моими инициалами. На первом листе сборника был вклеен напечатанный бланк за подписью педагогов и самого Игумнова: "За отличные успехи по музыке".
Встретив меня на улице, добрейший Константин Николаевич хотел сделать для меня все, что только было в его силах.
- Но, Константин Николаевич, - с грустью ответила я, - как я могу поступить в консерваторию, если мне негде жить. Нас с мамой отовсюду выселили…
- И это как-нибудь поправим, - улыбнулся Игумнов. - Попробуем определить вас на стипендию и устроить в общежитие. Поступающих у нас очень много, а на старших отделениях есть свободные вакансии. Подавайте заявление завтра же…
И, окрыленная радужными надеждами, я немедленно подала заявление, на котором К. Н. Игумнов сам сделал пометку о согласии принять меня в свой класс. Дорогой Константин Николаевич сделал это для меня вовсе не потому, что я была талантлива (я была просто способна), а по доброте своего необъятного благородного сердца. Никогда мне не забыть его необыкновенно высокую, сухую, ломкую фигуру, его лицо египтянина цвета древнего папируса и глаза, в которых светилась извечная мудрость и которые иногда вспыхивали добрым, не причиняющим зла людям, остроумием.
Однако поданное мною в консерваторию заявление мне вернули. Через него вкось, размашистым четким почерком была наложена резолюция: "По своему социальному происхождению не имеет права на высшее образование"… и дальше жирными буквами: "Отказать".
Так была разрушена моя так ярко, на миг, вспыхнувшая надежда. Конечно, об окончании общего образования не могло быть и речи.
А в консерватории сестра поэта Валерия Брюсова, маленькая, стриженная под мужчину, желчная, с портфелем декана консерватории под мышкой и с партбилетом, кричала на консерваторских собраниях:
- Нам не нужны дворянские нытики Чайковский и помещик Рахманинов! Пролетариату неинтересно слушать оперу, в которой Пушкин рассказывает о неудачной любви помещичьей дочки!..
"Как же жить без Пушкина и без Чайковского?" - думала я, чувствуя, что в моей голове от полного непонимания всех событий встает какой-то безнадежно серый туман.
Мое удрученное состояние вполне гармонировало с холодным осенним утром того дождливого дня, когда мы оставляли Москву.
- Значит, в поварихи к нам? - весело спросил маму шофер, рыжий малый, легко бросив в грузовик наше имущество: узел с носильным бельем и платьем и небольшую корзинку с мелкими вещами. Мама с "заветным" кованым сундучком в руках села в кабину шофера. Я уже давно научилась влезать в грузовик и, став на черную надутую шину огромного колеса, легко преодолев борт машины, стала устраиваться, садясь на наши вещи спиной к кабине, так как в дороге высота кабины должна была защищать меня от ветра. Шофер закрыл меня большим широким брезентом, и, устроившись довольно уютно, я могла, повернувшись, сквозь стекло окна кабины видеть лицо моей матери. Шофер долго мучился, стоя перед грузовиком и заводя его. Мотор никак не хотел работать. Потом он вдруг оглушительно затарахтел. Некоторое время стоя на месте и трясясь, грузовик точно продолжал еще упрямиться, потом стал, выпуская клубы серого дыма, громко стрелять и наконец тронулся в путь. Он уносил нас в новую жизнь, совершенно нам неведомую, полную какой-то страшной тайны…
Натянув на голову брезент, я все время поворачивала ее и смотрела на маму. Косынка, которую она повязала на голову, скрыла все богатство ее пышных, уложенных узлом каштановых волос, и теперь мне был виден только профиль матери, странно чужой в этой впервые ею надетой косынке. Этот безукоризненный тонкий профиль камеи она сохранила до старости…
С детства я была влюблена в красоту моей матери, я гордилась ею. Мне вспомнилась мама, какой она бывала, когда ехала в театр или на концерт: в вечернем платье, с жемчужной матовостью обнаженных чуть покатых плеч. На белой тонкой коже вокруг шеи играли разноцветными огнями бриллианты ожерелья; они сверкали точно переливающиеся капли росы на солнце. Я вспомнила маму, затянутую в черный шелк амазонки, со стеком, в седле на ее любимом Ладном - вороном жеребце арабских кровей. Потом перед моими глазами встала наша синяя гостиная, украшенная севром. Полуконцертный рояль "Бехштейн" с открытой крышкой, которая походила на застывшее крыло какой-то гигантской птицы, и у рояля - мама. Она поет, и голос ее на низких нотах льется широкой, мягкой и теплой волной, а поднимаясь вверх, звучит упруго, точно голос скрипки. Когда мама пела, она чуть-чуть опускала ресницы на свои искристые карие глаза, и они точно потухали в их тени, а на губах ее не виделась, а скорее угадывалась полуулыбка.
Я обожала мать, и я считала естественным то, что она не любила меня. За что было ей любить меня, такую некрасивую?.. Она должна была стыдиться меня, и я испытывала перед матерью всегда чувство своей вины, к тому же я сознавала, что это было непоправимо.
Но теперь, когда пришла революция и все в нашей жизни полетело вверх ногами, теперь, как это ни странно, мама стала относиться ко мне много мягче и нежнее. Может быть, потому, что не было Вячеслава, ее кумира, обожаемого ею сына?.. Если раньше, глядя на меня, она порой безнадежно вздыхала, произнося надо мной убийственные приговоры, вроде: "Несчастная девочка, она дурнеет не по дням, а по часам", или: "Ах, почему Китти родилась не мальчиком?..", или: "Конечно, замуж она, по своему положению и состоянию, выйдет, это бесспорно, но кто будет ее любить?" - то теперь все ее сожаления куда-то исчезли, она точно о них забыла, а может быть, мама решила, что в новой жизни красота не нужна. Страдания, которые мы переживали, сблизили ее со мной. Если раньше я не смела мечтать о том, чтобы разговаривать с матерью как с равной, то теперь она сама, обращаясь ко мне, делилась со мной мыслями, а иногда даже советовалась со мной.
Сейчас, глядя на маму, я видела на ее лице выражение твердой решимости, но, несмотря на это, жаль мне было маму до слез.
"Мама - главная повариха, - думала я, - это значит старшая кухарка. Как же это будет? Может быть, все это только мне снится?.. А я? Что будет со мной? Как же я останусь недоучкой?.."
А грузовик уже достиг окраины Москвы. Подпрыгнув на нескольких ухабах и поворотах, он выехал на широкое шоссе и понесся вперед что есть духу. Ветер с яростью срывал с моей головы брезент, холодный дождь стал хлестать лицо. В ушах стоял свист ветра и грохот грузовика, все это сливалось в невыразимый шум. Одной рукой натягивая на голову брезент, я старалась другой удержать плясавшие на дне грузовика корзинку и узел. От быстрой езды и тряски они не хотели лежать на середине, а, весело подпрыгивая и перегоняя друг друга, скатывались в угол грузовика, где от дождя уже стояли лужи воды.
Как выглядит этот Рублевский водопровод? - спрашивала я у самой себя, и в ответ мне мерещилось что-то вроде водяной мельницы. Это "нечто" стояло посередине Москвы-реки и, шипя и пыхтя, вращая колесами, сосало воду, которая по трубам текла в город. А где же мы будем жить? - мучил меня вопрос. И чудилась пустая, сырая комната; по стенам ее тянулись водопроводные трубы, длинные-предлинные… Мысли мои становились все более нелепыми, фантастические картины - все более невероятными, и вскоре я впала в забытье. Мокрый ветер сковал все члены, я больше не могла уже удерживать узел и прыгавшую корзинку…
Сильный толчок разбудил меня. Это остановился наш грузовик. Мы приехали в Рублево. Если, собираясь в путь, я легко взобралась на грузовик, то теперь, по приезде, еле-еле из него вылезла.
В дреме я задеревенела в неудобной позе; от сырости и оттого, что все на мне промокло, все члены окоченели и теперь ныли, а после сна меня бил озноб и зуб на зуб не попадал.
Рыжий шофер снова показал всю свою любезность: он быстро поставил на землю нашу корзинку, положил на нее узел и помог мне выбраться из машины. Я стояла около наших мокрых вещей, а мама отправилась к директору Рублевского водопровода для того, чтобы, как говорят, "выяснить по начальству".