Записки - Модест Корф 42 стр.


* * *

В ночь с 9 на 10 апреля пушечные выстрелы разбудили многих жителей Петербурга.

- Что такое? - спрашивали они. - Вероятно, разошлась Нева.

Нет, благодаря ночным морозам и холодным дням она в этот год простояла до 23-го числа. Дело состояло в том, что наследнику Бог дал третьего сына, Владимира. Цесаревна желала разрешиться в Царском Селе, чтобы там встретить весну, и потому 9-го были уже перевезены туда все вещи, а 10-го хотела переехать она сама со всей семьей, как вдруг за ночь явился новорожденный.

30 апреля были крестины по обыкновенному церемониалу. Трехклассный обед отличался тем, что в это время года всем гостям подавали в изобилии малину, землянику и вишни и что, за разъездом артистов Итальянской оперы еще в начале Великого поста, вокальная музыка впервые составлена была из одних отечественных талантов. В заключение по программе должен был еще следовать "Венгерский марш" под дирекцией его сочинителя, известного композитора и музыкального критика Берлиоза, находившегося в то время в Петербурге; но обед, чтобы не слишком утомить императрицу, подавался так поспешно, что этот номер остался неисполненным.

После крестин, когда младенца понесли на половину его родителей, государь, проходя мимо расположенного там караула от лейб-гвардии Драгунского полка, спросил у людей, не хотят ли они видеть нового своего шефа (им назначен был новорожденный), и, на утвердительный ответ, велел обнести его по рядам.

* * *

По одному делу последовало собственноручное высочайшее повеление. Один из министров признал за нужное войти с разными возражениями против этого повеления, и притом не прямо к государю, а через Комитет министров, который принял и представил его замечания. Государь остался, однако, при прежде изъявленной им воле. В этот самый день, когда заключение Комитета было им рассмотрено, граф Киселев обедал во дворце и нашел государя крайне разгневанным.

- Ты знаешь, - сказал он, - как я терпелив в разговоре наедине и выслушиваю всякий спор, принимаю всякое возражение. Тут я, пожалуй, позволю сказать себе и дурака, хотя могу этому не поверить. Но чтобы назвали меня дураком публично перед Комитетом или другой коллегией, этого, конечно, никогда не попущу.

* * *

По весне получено было известие о кончине генерал-губернатора Харьковского, Полтавского и Черниговского князя Николая Андреевича Долгорукова, человека очень умного, но крайне расточительного и проживавшего всегда более, чем он получал. Все знали, что дела его в самом расстроенном положении и что, при всем уме и административных дарованиях, он нисколько не отличался особенной строгостью правил там, где дело касалось денежных интересов; но никто, однако же, не воображал, чтобы он мог кончить так, как оказалось после его смерти.

Уже на смертном одре, в Харькове, он призвал к себе тамошнего губернатора Муханова и вручил ему два письма к государю, с просьбой отправить одно, как только он умрет, а другое - несколькими днями позже. Так и было сделано. В первом письме, объясняя горестное положение, в котором остается его семья, Долгоруков поручал ее участь монаршему милосердию. Государь тотчас назначил его вдове пенсию в 4 тыс. руб.

Но неожиданность заключалась во втором письме. Здесь Долгоруков сознавался, что стесненные обстоятельства вынудили его прикоснуться к переходившим через его руки казенным суммам и что, таким образом, он взял из них в последнее время и употребил на свои надобности 43 тыс. руб. серебром. Это последнее письмо государь велел рассмотреть в Комитете министров, который определил: 1) на все оставшееся после Долгорукова имение тотчас наложить запрещение и 2) для приведения в точную известность всего этого дела, не довольно выясненного в письме, командировать в Харьков особого надежного чиновника. Государь, соизволив на это, не мог скрыть своего неудовольствия.

- Если, - говорил он, - так поступил мой наместник, генерал-адъютант, член, по роду и положению, высшей нашей аристократии, то чего же ожидать от людей обыкновенных, и какое остается мне иметь доверие к людям равным ему, к его товарищам. Гадко, мерзко, отвратительно.

После Долгорукова осталось три брата: Илья - начальник штаба генерал-фельдцейхмейстера, Василий - начальник штаба одного из кавалерийских корпусов, расположенных внутри империи (впоследствии военный министр) и Владимир - вице-директор Провиантского департамента, перед тем пожалованный в флигель-адъютанты. В Петербурге, во время получения известия об этой грустной истории, находились только первый и третий. Оба тотчас написали государю, что считают священным долгом сознанную их братом растрату казенных денег взять на себя. Государь принял этот вызов с особенным благоволением и отозвался, что на месте братьев поступил бы точно так же; но самое предложение их отклонил.

* * *

В марте император Николай очень часто жаловался на свое здоровье. Он страдал сильными приливами крови, головокружением и колотьем в боку. Постепенно из соединения этих припадков образовалось нечто вроде горячки, и мы только пиявкам и другим энергическим средствам обязаны были спасением его жизни. Мандт, уволенный в заграничный отпуск, собирался уже ехать; но как государь к нему одному имел полное доверие, то он должен был отложить свой отъезд. Дошло до того, что рассмотрение дел, восходящих к высочайшему лицу, было передано наследнику цесаревичу.

Издавна преследуемый мыслью, что в доме Романовых никто не бывает долговечен, государь говорил близким, что болезнь его непременно требовала бы лечь в постель, но он не ложится единственно вследствие убеждения, что если ляжет раз, то наверное уже не встанет. В Светлое воскресенье, случившееся в этом году 23 марта, он не был в силах явиться к выходу, что, при его энергии и железном самообладании, очень много значило. Повестки к ночной церемонии были обыкновенные; но все вперед уже знали, что на ней не будет ни государя, ни императрицы. Вместо них вышли в церковь только наследник цесаревич с великой княгиней Марией Николаевной (цесаревна находилась в последнем периоде беременности) и всеми великими князьями. Выход был, впрочем, по обычному церемониалу: Государственный Совет ожидал в церкви, палата и воинство были размещены в своих залах. Наследник вошел, ведя сестру свою под руку, и потом следовал за крестами; но надо всем лежало какое-то облако грусти, несоответственное "торжеству из торжеств", и сам наследник казался очень мрачным. Целования не было. Члены царской семьи после утрени приложились к крестам и образам и похристосовались с державшим их духовенством, вслед за тем началась литургия. Государь слушал только утреню, сидя в комнатах великой княгини Ольги Николаевны, которые в это время занимал.

К концу месяца государь, впрочем, стал поправляться, и лейб-медик Рейнгольд, также участвовавший в лечении, утверждал, что вынесенная им болезнь может быть очень благодетельна для его здоровья, если не последует какой-нибудь особенной неосторожности или не будет каких-либо внешних причин раздражения, в его положении и при его характере часто неизбежных. 25 марта он впервые несколько прошелся по Дворцовому бульвару, под лучами весеннего солнца; но роль его и в этот день, на празднике Конногвардейского полка, опять занимал наследник. Только в начале апреля здоровье его совсем восстановилось.

* * *

Годичный парад всех гвардейских войск на Царицыном лугу, бывавший при императоре Николае обыкновенно в самых первых днях мая, в 1847 году, за чрезвычайно дурной погодой, постоянно со дня на день был откладываем и состоялся только 22 числа.

Накануне граф Киселев имел свой доклад, при котором государь рассказал, что получил безыменное письмо, предварявшее, что есть злой умысел воспользоваться парадом для посягательства на его жизнь.

- Это, впрочем, - прибавил он, - для меня не новое, и я уже не впервые получаю подобные записочки.

Парад длился пять часов, хотя трудно предположить, чтобы государь, продолживший его, как бы нарочно, долее обыкновенного, был в это время совершенно спокоен.

* * *

В поездку государя в 1845 году в Италию папа вручил ему записку о неудовольствиях римского кабинета на наш по делам римско-католической церкви в Царстве Польском и в западных губерниях. Для предварительных о том переговоров оставался еще в Риме несколько времени после государя граф Нессельрод, а по возвращении последнего в Петербург был составлен здесь особый комитет из него и графов: Орлова, Киселева, Блудова и Перовского, для положения на меру дальнейших оснований к устройству сего дела. Затем окончательная на этих основаниях негоциация, при содействии посланника нашего в Риме Бутенева, возложена была на графа Блудова, служившего некогда по дипломатической части и управлявшего прежде делами иностранных исповеданий в России. Он отправился из Петербурга 18 августа, и заведование, в его отсутствие, II-м отделением Собственной его величества канцелярии поручено было престарелому и больному статс-секретарю Балугьянскому, но по одним лишь текущим делам и с весьма ограниченной властью.

3 апреля 1847 года я поехал к больной моей теще. Вдруг туда приезжает ко мне фельдъегерь.

- Что такое?

- Пакет от государя, с надписью: "Весьма нужное".

В нем - письмо на высочайшее имя от одной из дочерей Балугьянского с известием, что отец их опасно болен и находится уже при последнем издыхании. На письме надпись ко мне руки государя: "Сейчас только узнал; прошу посетить старика и поклониться от меня; а ежели скончается, поручаю вам принять отделение в ваше ведение, до возвращения графа Д. Н. Блудова".

Я тотчас поскакал к Балугьянскому, но уже не застал его в живых; вследствие чего вступил в должность и, донеся о том государю, испрашивал разрешение: вступить ли мне во все права Блудова, или, по примеру Балугьянского, ограничиваться только текущей перепиской, без присутствования в Комитете министров? Через час государь возвратил записку со следующей резолюцией: "Заведование II-м отделением разумею наблюдение по всем делам, в отделении производящимся или в оное передаваемым, кроме тех, кои отложены до возвращения графа Блудова; почему присутствовать в Комитете министров не считаю нужным, но в Кавказском".

Личные доклады мои по этому временному поручению, с их последствиями, относившись преимущественно к одному важному делу, по которому государь собирал особый Комитет под личным своим председательством, описаны в моем сочинении "Император Николай в совещательных собраниях".

По возвращении наследника цесаревича из-за границы, после продолжительного разговора его со мной о разных делах II-го отделения, я был осчастливлен (в Царском Селе 19 октября) следующими его словами:

- Мне очень приятно было слышать, после моего приезда, от государя, что он чрезвычайно доволен всем вашим управлением и не может довольно вами нахвалиться.

* * *

Достоинство и качество звука колоколов, отлитых для Исаакиевского собора, которые, до окончания строившихся колоколен, висели близ церкви на деревянных подставах, в последних числах мая были испытываемы в личном присутствии государя. Опыт так удался, что духовенство Исаакиевского собора, временно помещавшегося, многие уже годы, в Адмиралтействе, испросило позволение воспользоваться этими колоколами для благовеста в храмовый праздник св. Исаакия Далматского, бывающий 30 мая. Вследствие того обычный звон в определенное время на утренней и литургии был производим в эти колокола впервые, 30 мая 1847 года, по сигналам, дававшимся с Адмиралтейской колокольни.

* * *

Во время расположения войск в Красносельском лагере император Николай, кроме частых туда наездов, обыкновенно и живал там по несколько дней. Приезжавшая вместе с ним императрица занимала небольшой дворец в Красном Селе; но государь останавливался всегда в самом лагере, в палатке, устроенной на все продолжение лагерного времени впереди Преображенского и Семеновского полков, за которой раскинуты были палатки для великих князей.

Свита обоего пола и приглашавшиеся на это время гости, обыкновенно несколько иностранных посланников с их женами, размещались по кавалерским домам в Красном. В течение этой временной лагерной жизни, сверх частых учений и смотров, устраивались увеселительные поездки на Дудергофскую гору, которая при императоре Николае превратилась в сад, с прелестным, посреди истинно альпийских пейзажей, швейцарским домиком, или шале, где обедали, пили чай, нередко и танцевали. Вечером бывала в центральном пункте лагеря великолепная зоря, исполняемая оркестром из музыкантских хоров всех полков, т. е. около тысячи человек. Императрица, окруженная свитой и народом, сидела в тильбюри, государь ходил вокруг пешком, а музыканты играли несколько пьес, аранжированных для колоссального их хора. Наконец по сигналу государя взвивались три ракеты, и по третьей раздавался из главного корпуса лагеря и с раскиданных по окрестным горам частей его заревой залп всех орудий. После того музыка играла гимн: "Коль славен наш Господь в Сионе", государь и весь лагерь обнажали головы и среди общего безмолвия исполинский тамбурмажор читал "Отче наш", чем все и заключалось. Величие зрелища не могло не действовать на душу даже самого равнодушного.

* * *

Весной 1847 года общее внимание петербургской публики занято было историей генерал-лейтенанта Тришатного, командира отдельного корпуса внутренней стражи и александровского кавалера. По донесениям генерал-губернатора князя Воронцова, которые подтвердились исследованием на месте посланного отсюда генерал-адъютанта князя Суворова, Тришатный вместе с подчиненным его, окружным генералом Добрышиным, обвинялся в допущении разных непростительных беспорядков и, вместе, в действиях, дававших повод подозревать их в лихоимстве. Вследствие сего оба по высочайшей воле были удалены от должностей, с преданием военному суду, с содержанием в продолжение дела в крепости и с секвестрованием их имущества.

Все это соответствовало порядку, законами предписанному, и Тришатный как человек грубый, дерзкий и со своими подчиненными жестокий до свирепости, не возбуждал к себе лично никакого особенного сострадания; но в городе распространилось большое неудовольствие на суровость тех форм, с которыми для обнаружения, не сокрыто ли Тришатным чего-нибудь, могущего служить к обеспечению казенного на нем взыскания, произведен был обыск в его квартире и даже над его женой и дочерьми.

Многие порицали также, что военному суду, названному генеральным и составленному из всех наличных в Петербурге полных генералов, под председательством председателя генерал-аудиториата князя Шаховского, велено было собираться в Георгиевский зал Зимнего дворца, т. е., с одной стороны, у подножия трона, от которого, говорили, надлежало бы исходить одним милостям, а с другой - в той самой зале, которая служит главным театром празднеств при брачных церемониях в царском доме.

Особенное сочувствие возбуждала к себе несчастная семья Тришатного, которая, сверх тягости постигшего ее удара, лишена была, через секвестр имущества, всех средств существования. Она состояла из жены, трех дочерей, фрейлин высочайшего двора, и двух сыновей, офицеров в гвардейской конной артиллерии, и первые уже намеревались снискивать себе хлеб занятиями в частных домах. Но милосердие государя, рассудившего, что обвиняемый не есть еще осужденный, все исправило. Тришатному отвели в крепости пять или шесть заново отделанных и убранных комнат, в которые, сняв стоявший перед ними караул, перевезли также жену его и дочерей и потом, во все продолжение суда, всю семью содержали на казенный счет и даже прислали для нее повара с придворной кухни.

Суд начался 26 апреля и собирался каждую субботу. Тришатного и Добрышина перевозили через Неву из крепости во дворец к допросам, каждого в особом катере. Все члены заседали в парадной форме, т. е. в шитых мундирах и лентах. В продолжение суда государь однажды сказал князю Шаховскому:

- Я очень рад, что председателем в этом деле ты. Ты старик, да и я уже не молод; мы остережемся, чтоб не запятнать нашей совести какой-нибудь лишней строгостью или опрометчивостью, потому что и Тришатный старик, так чтобы нам не совестно было встретиться с ним на том свете.

Суд продолжался весьма долго и окончился, кажется, уже в августе, присуждением, обоих подсудимых наравне, к лишению чинов, знаков отличий и дворянства и к разжалованию в рядовые. Государь при конфирмации приговора сделал в нем ту отмену, чтобы Тришатного, в уважение к прежней отличной службе, не лишать дворянства и за раны производить ему инвалидный оклад пенсии по прежнему чину, с разрешением жить, где пожелает. Впрочем, об этом деле Петербург столько уже наговорился в его начале, что решение прошло почти незамеченным, и в это самое время гораздо более было толков о французских приговорах над Тестом и Кюбьером, оглашенных в газетах со всеми по ним прениями.

Назад Дальше