* * *
Прежние огромные и неуклюжие омнибусы, ездившие по Невскому проспекту четверкой в ряд почти всегда пустые, очень скоро прекратили свое существование, и Петербург опять остался без общественных карет, пока в 1847 году начальнику 1-го кадетского корпуса барону Шлиппенбаху не пришла счастливая мысль возобновить это дело на других совсем основаниях. С воскресенья 20 апреля стали ходить у нас щегольские экипажи нового устройства под названием карет Невского проспекта, десятиместные, запряженные парой и при том на лежачих рессорах, что тогда в Петербурге было еще большой редкостью, потому что, кроме карет, имевших особое название докторских, все экипажи делались еще на стоячих рессорах. За проезд с каждого пассажира взималось 10 коп. Конечными пунктами движения этих карет были, с одной стороны, Пески, с другой - то место на Английской набережной, откуда начинался строившийся в то время постоянный мост через Неву. Они с самых первых пор очень полюбились нашей публике и были всегда так полны, что с трудом открывалась возможность достать в них место. В начале мая в одной из таких карет вместе со всей публикой прокатился из любопытства и государь. Когда при входе его прочие, сидевшие в ней, сжались, он извинился перед ними, что длинными своими ногами занимает много места.
В том же году, с воскресенья, 14 сентября, открылась и другая линия публичных карет, от Лиговки у конца Бассейной и Садовой.
* * *
8 октября государь, объездив часть южной России, возвратился в Царское Село через Варшаву, откуда ехали наследник цесаревич с супругой, привезшие с собой из-за границы нареченную невесту великого князя Константина Николаевича, принцессу Альтенбургскую Александру, и прибывший к ней на встречу августейший жених. В ночь с 10-го на 11-е все они ночевали в Луге, а 11-го последовал торжественный въезд невесты в Царское Село, которого, жив там в то время, я был свидетелем. Государь с остальными членами своей семьи встретил дорогих гостей у выходящих на Гатчинское шоссе ворот Царскосельского сада и оттуда, уже с ними вместе, проехал прямо в дворцовую церковь. В саду была расставлена пехота, а на большом дворе перед дворцом - кавалерия; при входе же невесты в церковь происходила пушечная пальба. Мы, т. е. военная свита государева, первые чины двора и принадлежавшие к нему из числа царскосельских жителей, ждали в зале перед церковью, куда вошли вслед за царской семьей. Тут было краткое молебствие с многолетием, и вросший почти в землю от старости духовник государев Музовский сказал принцессе несколько приветственных слов. Минута торжественная! Потом, в зале и в сенях, в нее ведущих, происходили, в виду нашем, представления принцессе всех, оставшихся еще ей дотоле незнакомыми, членов новой ее семьи, целования, обнимания наследником и цесаревной их детей после разлуки с ними. Все в этой домашней картине дышало радостью; императрица обливалась слезами, государь был видимо растроган; мало кто и из нас не плакал…
На другой день, в воскресенье, к придворной обедне невеста не являлась, а вечером, после фамильного обеда, были во дворце французский спектакль и ужин, опять в общем нашем присутствии. В антрактах спектакля императрица сама подводила принцессу к сидевшим в первых рядах дамам, а после ужина точно так же обходила с ней всех прочих; на следующий же день государь представлял ей мужчин.
* * *
Во вторник, 21 октября, был в Царском Селе небольшой бал у наследника цесаревича. Увидев меня тут, государь взял под руку и отвел в сторону. Разговор, начавшись с одного важного дела II-го отделения, слушавшегося накануне в Государственном Совете, после минутного молчания принял вдруг совершенно непредвиденный мной оборот.
- Знаешь ли что, любезный Корф, - сказал государь, - я хочу просить у тебя большой милости. Ты помнишь, что покойный Михаил Михайлович (Сперанский) при конце воспитания Александра Николаевича (наследника) занимался с ним законоведением; хочешь ли ты много обязать меня, взявшись за это с Константином Николаевичем?
Я стоял, как пораженный громом этой неожиданностью, и едва мог сказать:
- Государь, такая милость, такое доверие… но не знаю, способен ли я на это, в силах ли удовлетворить вашим ожиданиям?
- Ну уж это предоставь моей заботе; я знаю, кого выбираю, знаю и уверен, что ты будешь действовать точно так же усердно, добросовестно и умно, как всегда во всех твоих обязанностях, а меня, повторяю, лично и много этим обяжешь.
После того он говорил еще, по крайней мере минут с десять, о свойствах великого князя; о том, что будущий воспитанник мой исполнен дарований, о предубеждении его против нововведений Петра Великого и любви к старой, допетровской России, о желании своем, чтобы я старался опровергнуть это предубеждение и показать великому князю развитие нашего законодательства и государственного устройства преимущественно из элементов отечественных, и т. п. Но я находился еще в таком волнении от внезапности предложенного мне, что слушал более наружным видом, нежели разумением, и оттого мог удержать в памяти только эти главные предметы его беседы, без слов, которыми они были выражены.
- Но позвольте же, государь, - спросил я наконец, - узнать волю вашу о том, в каком пространстве, в каких пределах должны быть ограничены эти занятия?
- Я даю тебе год времени, т. е., разумеется, учебный год, до каникулярного времени, когда Косте надо будет идти в море. Эта необходимость, к сожалению, всегда останавливала развитие его воспитания; но теперь, когда все настоящие уроки его уже окончились, он будет иметь более досуга для тебя. Что касается до плана, я ни в чем тебя не ограничиваю и не стесняю; ты знаешь, что Сперанский оставил записки о своих, как он их называл, беседах с Александром Николаевичем: тебе надо будет их отыскать; но, впрочем, я и тут не стесняю тебя: делай, как разумеешь лучше.
- Государь, - сказал я после новых еще милостивых изъявлений его величества, - я глубоко чувствую ваше благосклонное доверие, но так поражен этой неожиданностью, что могу отвечать на ваш милостивый вызов только благодарными слезами.
Действительно, глаза мои и голос были полны слез; они навернулись и у государя.
- Ну, спасибо, спасибо, - отвечал он, крепко пожимая мне обе руки. - Повторяю, что ты много меня одолжаешь и не тебе меня, а мне тебя благодарить. Пожалуйста же, как найдешь след записок Сперанского, дай мне тотчас знать, и тогда еще переговорим.
Итак, после тридцатилетней практической жизни, с полузабытыми школьными сведениями, мне предстояло выступить на совсем чуждую мне педагогическую арену, и в каких обстоятельствах! Я вполне чувствовал, что от этого могли зависеть и дальнейшая моя репутация, и мнение обо мне государя, и судьбы мои и моего семейства, более же всего боялся прирожденной мне робости. Выбора, однако же, не оставалось, и я безропотно покорился персту Божию, во всю жизнь мою ведшему меня, как мать ведет ребенка, не спрашиваясь бессознательной его воли. Но все это относится уже к личной моей биографии и в подробностях своих совсем здесь не у места.
Записки Сперанского отысканы были через несколько дней, и государь, приняв меня 26 октября в Александровском Царскосельском дворце, в своем кабинете, посадил рядом с собой за письменный свой стол. Разговор был продолжительный, искренний, доверчивый, притом - настоящий разговор, потому что и мне приходилось говорить много, развивая мысли и план, придуманные мной для предстоявших занятий. Возвратясь к тому же предмету, которого он коснулся и в первый раз, государь опять пространно изъяснялся о блестящих умственных способностях великого князя.
Я, с моей стороны, представлял, что, при всем моем благоговении к гению и огромным сведениям Сперанского, не нахожу возможным следовать в моих чтениях его запискам, потому что он, начав и кончив свое образование по устаревшим схоластическим системам и сам долгое время быв учителем, никогда не мог вполне высвободиться из-под их влияния. Далее я изъяснял, что нахожу точно так же невозможным, по краткости времени, да и вовсе ненужным, по предназначению великого князя, приготовить из него магистра прав, а имею в виду, передав ему из области теории одни только общие, самые главные начала, остановиться преимущественно на практической точке, т. е. на исторической и догматической стороне нашего законодательства сравнительно с важнейшими иностранными, словом, на том, что может ему быть пригодно и полезно в высоком призвании помощника русского царя.
- Твое замечание о Сперанском, - сказал государь, - очень справедливо; что он был одним из примечательнейших людей при брате Александре и в мое царствование, в том никто не усомнится; но он до конца своей жизни немножко школьничал и особенно любил цифры и подразделения: раз, два, три, четыре. Я повторяю, впрочем, что нисколько не стесняю тебя ни им, ни кем- и чем-нибудь другим. Делай, что и как хочешь, и я уверен, что все будет хорошо, и опять вперед много, много благодарю. Просил бы только, если другие занятия тебе позволят, начать поскорее, потому что время коротко. Условься обо всем этом с Литке, а между тем, чтобы Костя посмотрел, как делаются дела, я посажу его к вам в Совет, разумеется так же, как сидел сперва Александр Николаевич, т. е. без голоса, простым слушателем.
Затем, когда речь коснулась теории права, государь говорил:
- Совершенно согласен с тобой, что не надо слишком долго останавливаться на отвлеченных предметах, которые потом или забываются, или не находят никакого приложения в практике. Я помню, как нас мучили над этим два человека, очень добрые, может статься, и очень умные, но оба несноснейшие педанты: покойники Балугьянский и Кукольник. Один толковал нам на смеси всех языков, из которых не знал хорошенько ни одного, о римских, немецких и Бог весть еще каких законах; другой - что-то о мнимом "естественном" праве. В прибавку к ним являлся еще Штор, со своими усыпительными лекциями о политической экономии, которые читал нам по своей печатной французской книжке, ничем не разнообразя этой монотонии. И что же выходило? На уроках этих господ мы или дремали, или рисовали какой-нибудь вздор, иногда собственные их карикатурные портреты, а потом к экзаменам выучили кое-что в долбежку, без плода и пользы для будущего. По-моему, лучшая теория права - добрая нравственность, а она должна быть в сердце независимо от этих отвлеченностей и иметь своим основанием - религию. В этом моим детям тоже лучше, чем было нам, которых учили только креститься в известное время обедни да говорить наизусть разные молитвы, не заботясь о том, что делалось в душе. Моими детьми, благодаря трудам почтенного человека, который занимается с ними законом Божиим, я могу в этом отношении похвалиться: они все истинно религиозны, без ханжества, по чувству.
Наконец, при разговоре о патриотизме и чувстве народности, изъясняясь, сколько, при всей их необходимости, должно однако ж, избегать крайностей, государь прибавил, что с этой стороны он не может ничего приписать влиянию своих учителей, но очень многим был обязан людям, в обществе которых жил (по тогдашнему официальному названию - кавалеры) Ахвердову, Арсеньеву и Маркевичу (государь назвал их всех по именам и отчествам), и которые искренно любили Россию, а между тем понимали, что можно быть самым добрым русским, не ненавидя, однако ж, без разбору всего иностранного.
27 октября граф Блудов возвратился из римской своей миссии. Спустя несколько дней государь, приказав ему вступить снова в управление II-м отделением, отозвался, что, впрочем, он найдет его в совершенном порядке. 2 ноября, в воскресенье, после обедни, государь благодарил меня в самых милостивых выражениях, с жаркими пожатиями руки, как он выразился, за отдание, и кроме того долго еще беседовал о разных предметах, более же всего о новых моих занятиях. На вопрос о том, должно ли знакомить великого князя с конституционными планами, долго занимавшими императора Александра, государь отвечал:
- Разумеется, и непременно. Его надо вводить во все, со всей искренностью, и ничего от него не скрывать. Из твоих рассказов он увидит, что Александр Павлович после сам убедился в невозможности осуществить свои идеи и отошел от них, сожалея даже, что дал конституцию Польше.
Затем 3 ноября я удостоился получить следующий всемилостивейший рескрипт: "Барон Модест Андреевич! Повелев, по возвращении статс-секретаря графа Блудова, вступить ему по-прежнему в управление II-м отделением Собственной моей канцелярии, я с особенным удовольствием объявляю вам совершенную благодарность за всегдашнюю готовность вашу исполнять обязанности, доверием моим на вас возлагаемые, и за неутомимое усердие, оказанное вами в продолжение временного управления вашего II-м отделением Собственной моей канцелярии. Пребываю вам благосклонный".
Фраза о всегдашней готовности и проч., очевидно, относилась не ко II-му отделению, а к занятиям моим с великим князем. Это подтвердилось для меня и рассказом графа Киселева, который, обедав накануне во дворце, слышал от государя, что он "очень признателен Корфу за согласие исполнить его просьбу".
Когда я благодарил государя за рескрипт, он заключил милостивые свои изъявления так: "Надеюсь, что ты всегда и во всем, во всяких обстоятельствах, будешь моим!"
"Надеюсь, с его стороны не было никаких дурацких вопросов?" - спросил он, говоря о моем ученике, и я, по совести, мог отвечать отрицательно, прибавив, что не могу довольно нахвалиться его любознательностью и вниманием.
* * *
26 ноября совершилась торжественная присяга великого князя Константина Николаевича по случаю достижения им (9 сентября) указанного для лиц императорского дома совершеннолетия. Церемония величественная и трогательная! И присягу в придворном соборе, и другую, перед войсками, у подножия трона, в Георгиевской зале, великий князь прочел громко, явственно с чувством, с жизнью, несмотря на то, что во второй, которой слова он должен был повторять за священником, ветхий днями и силами Музовский заставлял его делать разные пространные расстановки. В церкви, после присяги, государь подвел его (об этом не было упомянуто в церемониале) приложиться к выставленным тут регалиям, и вслед за тем начались царственные лобзания, самые нежные, посреди слез. Взгляд, с которым великий князь бросился в объятия старшего своего брата, наследника цесаревича, был такой, что я тут же упал бы пред ним на колени. Царская фамилия присутствовала вся, кроме великой княгини Елены Павловны, бывшей нездоровой. В Георгиевской зале императрицу, стоявшую на ступенях трона, окружали великие княгини и дети цесаревича, а государь стоял возле присягавшего. Великие князья находились все в строю. После присяги Совет, Сенат, статс-секретари, генерал и флигель-адъютанты приносили Константину Николаевичу поздравления в Концертной зале. Мы стояли огромным полукругом, а он подходил с несколькими приветливыми словами к каждому, кого знал сколько-нибудь в лицо.
- Каково, - сказал он мне потом, - было господам иностранным дипломатам, когда я присягал служить против всякого врага и супостата, и несколько раз, восхищаясь словами молебствия, повторял: "Великий, прекрасный день!"
Имев в виду переданное мне государем предположение посадить великого князя Константина Николаевича в Государственный Совет и, с одной стороны, не зная, когда оно будет приведено в исполнение, а с другой, предвидя, что, по общему плану наших занятий, мы еще не слишком скоро приступим к обозрению истории и образования Совета, тогда как без всякого ознакомления с сими предметами великому князю неудобно присутствовать даже и простым слушателем, я в конце ноября написал обо всем этом государю, и через четверть часа записка моя возвратилась со следующей собственноручной его надписью: "Полагаю, что лучше не выходить из систематического изложения; присутствие без голоса в Совете не связано с какой-либо эпохой и потому последовать может в то время, когда узнаю, что беседы ваши уже дошли до сего предмета".
В начале декабря государь снова захворал, и притом так, что 6 декабря, в день своего тезоименитства, не мог даже присутствовать у обедни. 7-го он отважился выехать, но от этого выезда еще более разнемогся. Сделался род катаральной болезни, сопряженной с расстройством желчного отделения, и недуг тотчас принял характер если еще не совершенно опасный, то, по крайней мере, очень серьезный. Государь, как в предшедшую зиму, не был в силах никого принимать и должен был бросить все дела; несмотря на то, его никак не могли уложить в постель. Хотя с поникшей головой и в большой слабости, он постоянно оставался в креслах, в сюртуке, даже в галстуке, и притом не в обыкновенном своем кабинете в верхнем этаже Зимнего дворца, а в одной небольшой комнате из числа бывших великой княгини Ольги Николаевны, с тремя окнами, каждым как ворота, двумя дверьми и еще камином.
В эту комнату, в нижнем этаже дворца, побудила государя перебраться нежная его деликатность, чтобы не заставлять Мандта, у которого в то время болела нога, беспрестанно подниматься к нему наверх.
Только с 15 декабря, когда у больного открылся сильный пот, его уговорили лечь в постель. В эту болезнь, как и во все прежние, масса публики знала о ней только по городским слухам; но, по крайней мере, для всех, имевших доступ во дворец, в этот раз выкладываем был в передней ежедневный бюллетень. К последним дням года здоровье государя стало ощутительно поправляться; но, вступив снова в дела, он все еще не мог не только выезжать, но и оставлять своей комнаты. 29 декабря я был позван обедать к императрице, в домашнем и самом маленьком кругу; государь, однако же, и тут ни к столу, ни после не показывался.