Записка к государю Киселева, который имел любезность сообщить мне с нею копию, написана была очень правдиво, но вместе и довольно искусно. Изъяснив ход составления и потом переписки проектов в министерстве, он прибавлял, что, по данному ему от его чиновников заверению о исправности корректуры, он объявил то же самое и мне, прося не задерживать более сих проектов, дабы государь до отбытия в дальний путь удостоверился в окончании дела, высочайшей доверенностью на него, Киселева, возложенного; что при обращении внимания на редакцию переделанных по указаниям Совета статей списки ускользнули от корректоров, на которых окончательно возложено было это дело, и что я, основываясь на его заверении, представил государю проекты, советом уже одобренные, но в которые, к прискорбию, вкрались погрешности в переписке, единственно до его министерства относящиеся. Всю бумагу эту, довольно пространную, Киселев заключал так: "Как министерство сие высочайше вверено моему ведению, то, не изъемля себя от ответственности за упущения по оному и сделав надлежащее с кого следует взыскание, я повергаю сие всеподданнейшее мое объяснение на всемилостивейшее воззрение, осмеливаясь надеяться, что ваше величество, во внимании к сему откровенному объяснению, не поставит в вину барона Корфа упущения, происшедшего по доверию его к моему заверению".
Записки графа Васильчикова я не видал; но на другой день он объявил мне, что государь отменил повеление о сделании мне замечания и что таким образом все это останется между нами одними. И действительно, в городе никто о том не узнал.
* * *
Престарелый граф Николай Семенович Мордвинов, перестав уже несколько лет, за дряхлостью и болезнями, участвовать в собраниях Государственного Совета, в 1838 году стал наконец просить об увольнении его от звания председателя гражданского департамента. Он состоял в службе с 1766 года, полным адмиралом с 1797 года, членом Совета с 1801 года и в этот промежуток времени занимал еще несколько лет пост морского министра. Не входя в рассмотрение, всегда ли он действовал правильно, беспристрастно и даже благоразумно, нельзя, однако же, было не отдать справедливости многим отличавшим его высоким качеством, главное же не иметь в виду, что ему был 87-й год и что из них 72 протекло на службе.
Владея увлекательным пером, он писал очень много в своей жизни, особенно мнений по делам Совета, большей частью в либеральном направлении и в оппозиционном духе против министров, после чего сам распространял эти мнения в публике и успел приобрести через них чрезвычайную популярность, как никто другой в России. Но правительство с своей точки зрения всегда смотрело на Мордвинова, может быть и не без основания, как на опасного болтуна и если иногда его и отличало, то единственно из уважения к его сану и, можно сказать, бесконечной службе. Вообще, не говоря о массе, в высшем нашем административном слое мнения о нем были очень разделены. Тогда как одни видели в старом адмирале человека высшего ума и просвещения, действовавшего, если иногда и ошибочно, то, по крайней мере, всегда добросовестно и с желанием общего блага, с истинной любовью к России, другие, не признавая в нем никаких государственных достоинств, считали его за тщеславного крикуна, дорожившего лишь собственными интересами, и возбуждали даже подозрения относительно его бескорыстия за время, когда он управлял морским министерством.
Как бы то ни было, государь тотчас согласился на его просьбу об увольнении; но согласился вместе и на представление Васильчикова, чтобы угасающему сановнику дать при этом случае, для утехи и оживления его, милостивый рескрипт. Написать его было поручено мне. Имея в виду богатую фактами служебную деятельность графа, а равно высокое мнение о нем огромного большинства публики, я думал, что тут нужно нечто необыкновенное, несколько разительное - такой акт, в котором Мордвинов являлся бы более лицом идеальным, выражающим собою образ почти столетнего слуги царя и отечества и поставленным вне разнообразных о нем суждений.
В этом смысле я почти с плеча написал следующий проект: "Граф Николай Семенович! С истинным прискорбием узнал я о желании вашем сложить с себя должность председателя департамента гражданских и духовных дел Государственного Совета - должность, столь давно вами носимую и в которой вы явили столько новых доказательств вашего высокого усердия к престолу и отечеству и вашей нелицеприятной правоты. Но желая и с моей стороны, при преклонных летах ваших, доставить вам успокоение после многолетнего служебного поприща, всегдашним неизменным моим и моих предшественников доверием ознаменованного, я не мог не удовлетворить вашей просьбе. Вы сохраняете звания члена Государственного Совета, с самого учреждения его на вас возложенное, члена Комитета финансов и, наконец, особого Комитета об усовершенствовании земледелия в России, по мысли вашей воспринявшего свое начало. Мне же остается желать, да продлит благое Провидение маститую и прекрасную старость вашу, на пользу и честь вашей любезной России, привыкшей более семи десятилетий считать вас среди самых ревностных и доблестных сынов своих".
Васильчиков был чрезвычайно доволен этим проектом, который и отправил тотчас к государю. Но государь продержал его у себя до личного свидания с графом.
- Я не могу одобрить этого проекта, - сказал он тогда, - и поведение и служба Мордвинова были всегда двусмысленны, а после таких великолепных фраз что же осталось бы мне сказать в подобном случае какому-нибудь знаменитому фельдмаршалу? Я велел рескрипт переделать.
И точно, рескрипт был пересочинен, вероятно в 1-м отделении Собственной канцелярии, и вышел самым обыкновенным.
* * *
Император Николай чрезвычайно любил море и морские путешествия, хотя они почти никогда не сходили для него благополучно. Так, в турецкую кампанию 1828 года, на переезде его из Варны в Одессу, от жестокой бури корабль "Императрица Мария" едва не погиб со всеми бывшими на нем. Другой раз, в 1838 году, при возвращении из-за границы с императрицей и великими княжнами, на везшем их из Штетина пароходе "Геркулес" сломалось колесо, и они должны были пристать к Ревелю, откуда прибыли в Петербург уже сухим путем. Таких случаев бывало с государем множество, и недаром он говаривал, что он "влюблен в море, но без взаимности".
Упомянутое возвращение из Ревеля совершилось довольно оригинальным образом. На пароходе находилось только три царских экипажа: две кареты и коляска. Одну карету государь назначил под императрицу, другую под великих княжон, а коляску предоставил камер-юнгферам. В чем же ехать самому? Решено - на перекладных.
Но государь непременно требует, чтобы с ним ехал таким же образом и граф Орлов. В 7-м часу вечера - это было в последних днях сентября - подъехала к Екатеринтальскому дворцу тележка, в которую они уселись вдвоем. Если вспомнить колоссальность этих двух лиц, неширокие эстляндские почтовые тележки и бугроватую каменистую станцию от Ревеля до Иегелехта, то легко представить себе всю прелесть их поездки. Рисковав несколько раз выпасть, они должны были, наконец, сидеть рука об руку и в Иегелехте порешили взять каждому по особой тележке. Так они ехали всю ночь - мрачную, холодную сентябрьскую ночь - вдоль берега моря или вблизи от него, в повозках, которые ничем не защищали их от пронзительного ветра! Только к рассвету, в Иеве, на соединении большого заграничного тракта с Ревельским, в 172 верстах от Ревеля, они пересели в коляску Орлова, возвращавшуюся из Берлина и оставленную тут передовым фельдъегерем государя.
* * *
26 октября государь поднялся на леса новостроящегося Исаакиевского собора для личного обозрения работ и остался всем вполне доволен. Он долго любовался открывавшимися с этой высоты видами на целый Петербург и сожалел только об одном, именно, что памятник Петра Великого стоит несколько в стороне от церкви, чем нарушается симметрия.
- Однако же, - сказал он окружающим его членам комиссии о построении собора, - я никогда не осмелюсь передвигать эту святыню и смею надеяться, что и потомки мои - тоже. Ко мне третьего дня пришел один молодой человек, которому я показывал город и указал на эту несообразность. "Я надеюсь, - сказал мне этот юноша, - что никто никогда не вздумает передвинуть Петра Первого". Я тотчас понял, что он достоин войти в мою семью.
По случаю обручения герцога Лейхтенбергского с великой княжной Марией Николаевной появилась в "Северной Пчеле" статья об этом союзе, в которой доказывалось, что он основан не на политических соображениях и не на видах увлечения и усиления России, в чем она, при могуществе своем, не нуждается, а единственно на обоюдных чувствах и на произвольном сердечном выборе. Статья, разумеется, поднесена была на предварительный просмотр государя, и в одном месте, где сказано было: "наш великий и добрый государь", он вымарал оба эпитета.
В ночь с 9 на 10 ноября государь уехал с нареченным своим зятем герцогом Лейхтенбергским в Москву. Оттуда они воротились 18 числа, совершив путь частью в санях, частью на колесах. Государь приехал в первом часу пополудни, в тот же день перед обедом катался в санях с великой княжной Марией Николаевной, а вечером был в театре, хотя две ночи провел в дороге, и наконец, несмотря на все это, на следующее утро выслал мне огромные фолианты советских дел, отправленные в Москву, но там его уже не заставшие. Деятельность его, и физическая и моральная, всегда превосходила, казалось, силы обыкновенных людей.
17 декабря 1838 года государь имел удовольствие отпраздновать годовщину бедственного пожара Зимнего дворца особенным образом. Пожар начался в Фельдмаршальской зале, и потому, среди изумительной быстроты, с которой вообще наш феникс возрождался из своего пепла, велено было к 17 числу возобновить именно эту залу непременно в прежнем виде. В исполнение царской воли она воскресла опять как была год перед тем, и недоставало только люстр и окончательной политуры на стенах. В день годовщины собрались туда вся царская фамилия, с небольшой свитой, строительная комиссия и отряд конной гвардии, занимавший тут караул в роковой день, при том же офицере (моем племяннике Мирбахе).
- Прошлого года, ребята, - сказал государь, приветствуя солдат, - вы в этот день были первыми свидетелями начавшегося здесь пожара. Мне хотелось, чтобы вы же были и первыми свидетелями возобновления этой залы в Зимнем дворце.
Потом был совершен тут благодарственный молебен с коленопреклонением.
III
1839 год
Родство всех председателей Государственного Совета - Привилегии Остзейских губерний - Кончина графа М. М. Сперанского - Мнение о нем императора Николая I - Капитан-лейтенант Васильев на дежурстве в халате - Портрет А. Бестужева (Марлинского) - Folle journee в Аничковом дворце - Концерт патриотического общества - Пожар в Обуховской больнице - Князья Юсупов и Щербатов - Три студента под арестом - Освящение возобновленного Зимнего дворца - Медаль рабочим и острота актера Григорьева - Генерал-адъютант Деллингсгаузен - Военный генерал-губернатор граф Эссен, опоздавший на пожар - Разговор о нервных людях - Дело о лаже в Государственном Совете - Спуск корабля "Россия" - Камергер Пельчинский в Петергофском маскараде - Просьба А. П. Ермолова об увольнении его из Государственного Совета - Кадет, просящийся в ссылку вместо отца - Присутствие наследника цесаревича в Государственном Совете - Д. В. Дашков - Болезнь великой княгини Ольги Николаевны - Празднование 14 декабря - Покупка подарков к Рождеству
В начале 1839 года все председатели в Государственном Совете были в родстве между собою. Князь Васильчиков, председатель общего собрания, граф Левашов, председатель департамента экономии, и Дашков, председатель департамента законов и исправлявший ту же должность в департаменте дел Царства Польского, были женаты на родных сестрах (Пашковых). В департаменте военном состоял председателем граф Толстой, их дядя, и наконец, в департаменте гражданском занимал эту должность Кушников, также близкий их родственник. Это дало повод одному шутнику сказать, что Государственный Совет преобразился в семейный совет.
* * *
Князь Васильчиков объяснялся с государем по бывшему перед тем в рассмотрении Комитета министров вопросу о мерах к распространению в Остзейском крае русского языка; причем речь коснулась и привилегий этого края, которые, вместе со Сводом местных законов, должны были в то время подвергнуться окончательному рассмотрению. Васильчиков был русским в душе, однако русским благоразумным, и потому жарким защитником этих привилегий, освященных царским словом стольких монархов и, как завет предков и старины, дорогих тамошним жителям, всегда отличавшимся преданностью правительству и России.
- Что касается до этих привилегий, - сказал государь, - то я, и теперь и пока жив, буду самым строгим их сберегателем, и пусть никто и не думает подбираться ко мне с предложениями о перемене в них, а в доказательство, как я их уважаю, я готов был бы сам сейчас принять диплом на звание тамошнего дворянина, если бы дворянство мне его поднесло.
Потом, оборотясь к находившемуся тут же наследнику цесаревичу, он прибавил:
- Это я говорю и для тебя: возьми за непременное и святое правило всегда держать то, что ты обещал.
* * *
Предсмертная болезнь Михаила Михайловича Сперанского началась, собственно, еще в 1838 году, и хотя потом он несколько оправился и стал опять заниматься делами и выезжать, но полным здоровьем уже не пользовался до самой смерти, постигшей его вечером 11 февраля 1839 года. Во время первой болезни император Николай несколько раз его навещал, сложил с него ссуду, незадолго перед тем выданную ему из государственного казначейства для покупки дома, и наконец пожаловал его в графы.
Между тем в ту же первую болезнь князь Васильчиков тайно объявил мне волю государя, чтобы, в случае кончины больного, немедленно запечатать его бумаги. Ссылаясь на это повеление, князь повторил мне то же самое и поутру 11 февраля, когда возобновившиеся припадки болезни уже отняли всякую надежду спасти жизнь Сперанского. Но вечером, в ту минуту, когда, по известию, что все кончено, я садился в карету, чтобы ехать в дом покойного, вдруг является ко мне фельдъегерь от Васильчикова с приглашением заехать прежде к нему. Причиной сего зова было сомнение князя, должно ли теперь приступать к опечатанию бумаг, ибо повеление о том дано было в первую еще болезнь Сперанского, и государь с тех пор мог переменить свою волю. В этом колебании он сел было при мне писать докладную записку, но потом, передумав, попросил меня лучше съездить к государю для скорейшего получения ответа. Меня тотчас ввели в кабинет (в Аничковом дворце).
- Знаю уже, к сожалению, зачем ты ко мне приехал, - сказал государь, - и сейчас писал к князю Иллариону Васильевичу, чтобы он передал тебе приказание запечатать бумаги покойного. И я, и ты, по близким к нему отношениям, и все мы понесли потерю ужасную, неизмеримую!
Потом беседа его, очень продолжительная, была вся, можно сказать, исполнена сочувствия к покойному, в разительную противоположность тому, что я видел после смерти графа Новосильцева. Не упоминая о том, что было сказано тут милостивого и лестного собственно для меня, при воспоминании, как именно через Сперанского я впервые сделался известным государю, отмечу здесь только другие главнейшие моменты.
- Сперанского, - говорил государь, - не все понимали и не все довольно умели ценить; сперва и я сам, может быть больше всех, был виноват против него в этом отношении. Мне столько было наговорено о его либеральных идеях; клевета коснулась его даже и по случаю истории 14 декабря! Но потом все эти обвинения рассыпались, как пыль. Я нашел в нем самого верного, преданного и ревностного слугу, с огромными сведениями, с огромной опытностью. Теперь все знают, чем я, чем Россия ему обязаны - и клеветники умолкли. Единственный упрек, который мог бы я ему сделать, это чувство его к покойному брату; но и тут, конечно…
Государь остановился, не кончив своей мысли, в которой, вероятно, заключалось тайное, невольное оправдание Сперанского.
- А твое дело, - продолжал государь, - оставаться верным его школе: служи по-прежнему; не обращай внимания на то, что слышишь вокруг себя; иди своим путем, как велят честь и совесть; словом, действуй в духе и правилах покойного - и мы останемся всегда друзьями, и ты будешь полезен не только мне, но и Саше.
Была речь и о расстраивавшемся тогда все более и более здоровье князя Васильчикова, и о помощнике Сперанского, статс-секретаре Балугьянском (прежнем учителе государя):
- Я уже Бог знает как давно не видал моего Михайла Андреевича (Болугьянского), - прибавил он, - но слышу со всех сторон, что он совсем уже опустился, даже впадает в ребячество.